Глава 6

Пока отправители в Федеративной Республике Германии подписывают мое имя на анкете, в которой я должна определить понятие родина максимально в тридцати строках (на машинке или четким почерком), один австрийский институт социологии выслал Бернхарду другую, более подробную анкету.

Бернхард родился и вырос в Вене и получил эту анкету из-за своих родителей. (Особенно подчеркиваем, что ваше имя остается абсолютно неизвестным и содержание ваших ответов сохраняется в тайне.)

Родители отца Бернхарда родом из Боденбаха, а его мать родилась в одной из эгерландских деревень. В письме, которое пришло вместе с анкетой, под грифом «важно», указывалось на то, что тема немецких беженцев и вынужденных переселенцев до сих пор рассматривалась в Австрии лишь в очень узких рамках.

Если мы хотим, чтобы уровень нашего знания повысился, то для этого сейчас самое время. Число людей, которые по личным впечатлениям или хотя бы по рассказам старших членов семьи могут дать справку об интеграции немецких беженцев после Второй мировой войны, становится с годами все меньше и меньше.

В отличие от анкеты, предназначенной мне, формуляр, присланный Бернхарду, содержит вопросы, связанные с проблемами поиска жилища, достижения благосостояния, со сложностями построения новой жизни после войны.

На все эти вопросы можно дать ответ, сказал Бернхард, но меня они не касаются. В конце концов, целый миллион человек, живущих в Австрии, происходят от людей, пришедших из Богемии, Моравии и Силезии.

Немного позже я зашла к нему в комнату, он склонился над старой картой страны, на которой названия местечек были перечислены еще в немецком варианте. Хальмгрюн, Гразенгрюн, Эдерсгрюн, читала я, Рупельсгрюн, Штальценгрюн, Винтергрюн, Ранценгрюн.

Так много “грюн”, сказала я, — кто знает, как теперь называются эти деревушки, если они вообще еще существуют.

Нужно, наверное, сравнить с новой картой, сказал Бернхард.

Доттервиц, прочитала я, Шторхеннест, Гроссентайх.

Какие прелестные названия, сказала я. Бернхард обследовал с лупой в руках всю карту и наконец показал мне на крохотную точку. Здесь, сказал он, родилась моя мать. Он подошел к своему письменному столу, выдвинул один из ящиков, нашел среди бумаг какую-то фотографию. Перед маленьким, почти вровень с землей, деревенским домиком стоит ребенок, маленькая девочка, на ней юбка до лодыжек, маленькие ножки обуты в грубые башмаки, из-под косынки выбиваются светло-русые кудряшки. Анна, семь лет написано прямым твердым почерком на обратной стороне фотографии.

Очень многих женщин звали Анна, подумала я, дочери крестьян, дети земли, дочери ремесленников, красильщиков и ткачей; немецкие и чешские матери давали своим дочерям имя матери Богородицы. Анна, бабка Христова закутанная на иконах в голубое одеяние, заступись за нас, святая Анна, защити нас, попроси за нас Своего Внука, что сидит по правую руку Бога, Отца Всемогущего. Возьми мою дочь под Свою защиту, спаси и сохрани ее.

Маленькой Анне на той фотографии предстояла тяжкая жизнь, имя святой Анны не послужило ей защитой.

Я бы еще раз с удовольствием съездил в Эгерланд, говорит Бернхард, дом, в котором моя мать выросла, наверняка сохранился.

Он сказал Эгерланд, и я подумала о том, что это слово, как и многие другие подобные слова, обозначали раньше в течение столетий живые названия различных местностей; подумала о том, что сегодня эти слова, как географические понятия, оторванные от своего исконного значения, существуют только в воспоминаниях стариков и их упоминают только разве что в связи с изучением народного быта, с краеведческими кружками, с духом времен австро-венгерской монархии или читают при покупке пластинок — они напечатаны на обложке в качестве рекламы. Чем я, девки, нехорош, на чернушника похож — эта песня на эгерландском диалекте есть у нас на пластинке, я подарила ее Бернхарду на Рождество, потому что она напомнила ему язык, на котором говорила его мать. Чернушник означает трубочист поясняется на пластинке.

Где говорят на этом языке? — спрашивает наш маленький сынишка.

Сейчас уже нигде, говорит Бернхард. На нем говорили там, где жила твоя бабушка.

А теперь там люди не живут? — спрашивает сын.

Эгерланд и по сей день остается верен обычаям своих предков, поясняет голос на пластинке. Об этом говорят богатые орнаментом фахверковые дома, строго выдержанная в народном стиле одежда и прежде всего традиционные народные песни.

В словах дикторши, записанных на пластинку, звучат формы настоящего времени, но они не имеют права на существование, они имитируют настоящее, которого уже нет.

В богатых орнаментом фахверковых домах живут люди, которые их не строили, национальную одежду носят члены краеведческих кружков на своих встречах и народные танцевальные ансамбли, язык народных песен не будет понятен детям наших детей.

Бернхард взял со стола анкету, которая пришла на его имя, и протянул мне. То, о чем здесь спрашивают, сказал он, касается тебя, а не меня. Если хочешь, заполни ее и отошли.

Я должна написать, с какого момента я живу в Австрии и почему я сюда приехала. Рядом со словами бегство и изгнание нет пустых клеточек, мне нужно только вычеркнуть, но я имею право надписать над линией из 22 точек какую-либо прочую причину. Я размышляю над словами бегство, изгнание и прочее.

Бегство! избавление от опасности путем быстрой смены местонахождения. Бежать прочь, уехать прочь, пытаться спастись. Из страха перед грозящей опасностью спасаться бегством. Быть преследуемым страхом во время бегства. В стихийном беспорядке отступать (на войне). (Энциклопедия Брокгауза, том от FBA до GOZ). Только вызывающая уважение личность способна заставить людей остановиться, причем обращение к чувству долга действует, как правило, лучше всего. (Энциклопедия Майера, Лейпциг, 1887, том Faidit до Gehilfe).

После исчезновения опасности, которая послужила причиной бегства, большинство бежавших возвращается в исходную точку бегства. По смерти же Ирода,се, ангел Господень во сне является Иосифу в Египте и говорит: встань, возьми Младенца и Матерь Его и иди в землю Израилеву, ибо умерли искавшие души Младенца.[2] Но услышал Иосиф, что Архелай, сын Ирода, сделался царем, и, опасаясь не только отца, но и его потомков, отправился с Марией и Младенцем в землю Галилейскую.

После исчезновения или устранения опасности, после исчезновения страха иметь право идти назад, возвращаться. Поставить возвращение в зависимость от собственного решения. Решаться на возвращение или не решаться, не попадая в зависимость от других.

Хотя возможность избежать приближающейся опасности с помощью быстрой смены места всегда имелась, хотя именно те люди, которые обязаны были быть людьми, вызывающими уважение, ими не были и, давно осознав возможность с помощью быстрой смены места спасти жизнь и часть имущества, они спасались бегством на груженных доверху телегах, запряженных лошадьми, — тем не менее в той квартире, которую Анна и ее родители занимали до переселения в подвал, о бегстве и чувстве долга речь не заходила. Хотя никто не застрахован от страха, отец думал о возможности принести какую-то пользу здесь, в своем городе, как раз в момент появления опасности.

Опасность была реальна, это выяснилось почти сразу после переселения в овощной подвал, вскоре после того, как прозвучали последние выстрелы русской и немецкой артиллерии, орудия которой были нацелены на крыши и сады города, после того, как с самолетов упали последние бомбы, до и после вступления русских солдат в город.

К этому моменту и еще долгое время после этого отец приносил людям в городе большую пользу. И если уж использовать слово бегство, то нужно считать, что оно не миновало и Анни. Несмотря на то что можно было бы придумать массу значащих и весомых причин для хотя и незапланированного, но все-таки удавшегося отъезда Анни, в самый последний момент, с последним поездом, после которого движение транспорта прекратилось; хотя все это так, я не зачеркиваю клеточку, рядом с которой стоит слово бегство в анкете, предназначенной для Бернхарда, но которую он все-таки передал мне и которую я могу заполнить, а могу и не заполнять.

Анни не бежала прочь в стихийном беспорядке, она не оставила за собой никакого беспорядка: с рюкзаком за плечами, с чемоданом в одной руке и с футляром с аккордеоном в другой, она вышла из дома, где жила с родителями и пошла в направлении вокзала. Вечером, накануне отъезда, упаковывая рюкзак и чемодан, она тщательно просмотрела все вещи, которые хотела взять с собой, сложила (или напихала) их в чемодан и рюкзак, а то, что туда не помещалось, разложила по ящикам стола и шкафам — она навела порядок. В ящиках и шкафах остались вещи, которые ей, собственно говоря, надо было взять с собой, но которым в момент сборов она не придала большого значения, например ее школьный аттестат. Как раз наоборот, она уложила в рюкзак и чемодан вещи, которые она вполне могла бросить на произвол судьбы, к примеру маленького плюшевого медвежонка, флейту и губную гармошку. За исключением большого черного рояля в гостиной, Анни забрала все музыкальные инструменты, на которых могла играть. В своей комнате она расставила книги по полкам в нужном порядке. Она не бежала прочь, а медленно пошла на вокзал, а перед этим объехала на велосипеде всех своих родственников и друзей, которые оставались в городе, чтобы попрощаться с ними.

После того как опасность миновала, она смогла вернуться назад только через много лет, да и то как туристка.

Правда, Анни уехала из города, в котором она родилась и жила со своими родителями, совершенно добровольно, одним словом, ее никто не прогонял, но, если бы она попыталась вернуться назад, чтобы жить там, ее бы прогнали. Короче говоря, конец один.

Я отвлекаюсь от слова бегство, читаю следующее слово, рядом с которым стоит очередной пустой квадратик, чтобы ставить в нем крестик; я сосредоточиваюсь на слове изгнание, самые различные ассоциации рождаются в голове. Я вижу накрытый стол, кофейные чашечки, тарелки для пирожных, ложки и вилки, сахарницу и молочник, кофейник, пирог. Вокруг пирога летают мухи. Я беру салфетку со стола и прогоняю мух с пирога.

Я вижу летний цветущий сад, вижу больших черных птиц, которые ищут себе пропитание на грядках с цветами. Я подбегаю к грядкам, громко хлопаю в ладоши, я прогоняю птиц из моего сада.

Перед моими глазами мелькают сцены из фильмов, которые я когда-то видела. Грабители вламываются ночью через какие-то окна в какие-то дома или квартиры. У хозяев этих домов или квартир обычно есть при себе пистолеты, они направляют дула пистолетов на грабителей, грабители в большинстве случаев от страха перед наведенными на них пистолетами спасаются бегством, и вот хозяева этих домов или квартир прогнали грабителей. Я повторяю про себя, кого можно прогнать: кур из огорода, мух с пирога, грабителей из квартиры, людей из страны.

Я вспоминаю одну фотографию, которую видела однажды в журнале. По обледенелой сельской дороге бредут люди — женщины и старики, они тащат тележки, катят перед собой нагруженные узлами детские коляски, ноги их обмотаны тряпьем, каждый шаг им приходится отвоевывать у ледяного ветра, ветер треплет их одежду, лица у них замерзли, брови покрылись инеем, по обеим сторонам дороги простирается заснеженная равнина какой-то страны, может быть Восточной Пруссии; на переднем плане, сбоку от дороги, в камеру глядит девочка лет пяти, ее глаза смотрят из-под огромного шерстяного платка, который повязали ей на голову и крест-накрест закрепили на груди. Ужасающая заброшенность написана на лице ребенка, мне не хватило бы слов, чтобы описать выражение маленького личика, я бы с удовольствием избавила свою память от этой картины; но мне это не под силу.

Я вспоминаю о других картинах, которые видела, картины, ужасающее впечатление от которых в течение лет, десятилетий перекрывалось другими, такими же ужасными картинами! Картины из иллюстрированных газет, картины из фильмов, из телевизионных репортажей, картины страны, где жили они, люди, прогнанные войной или террором; я словно наяву вижу тонущую вьетнамскую мать, которая погружается в волны какой-то реки, прижав к груди маленького ребенка, безумный ужас написан на этом лице; я спрашиваю себя, как удалось фотографу сфотографировать лицо этой женщины, как ему удалось выставить на своем аппарате расстояние, диафрагму и выдержку, я спрашиваю себя, почему он не отбросил прочь свой фотоаппарат и не бросился в воду, чтобы вытащить женщину с ребенком из воды, чтобы спасти их, сделать так, чтобы они не потонули, да и вообще, как, сделав такой снимок, можно продолжать жить дальше. Я вспоминаю фоторепортажи последних недель и месяцев, вспоминаю об изгнанных со своей родины беженцах, на разваливающихся джонках и челноках носит их от побережья к побережью, они никому не нужны, их каждый раз прогоняют в открытое море, где они и находят верную смерть. Я хочу избавиться от этих картин, хватаюсь за энциклопедию и читаю: изгнанием называется односторонняя государственная принудительная мера к долгосрочному выселению части или групп населения в целях достижения большего этнического, политического или религиозного единства в многонациональной области или в целях очистки какой-либо области для новых поселенцев.

Интеграция изгнанников, попавших в конце Второй мировой войны в Федеративную Республику Германию, происходит все более успешно. (Это я прочитала в энциклопедии 1957 года.)

Я должна выбрать что-то одно: бегство, изгнание или прочее.

Я должна написать, когда мы с Бернхардом въехали в дом, в котором живем сейчас.

Я должна написать, какого я происхождения (южная немка, дунайская швабка, зибенбургская саксонка, прочее).

Задумывались ли вы всерьез в первые послевоенные годы о выезде из Австрии?

Мы все стремились в Вену, говорит отец.

Я всегда хотела в Вену.

Мама тоже хотела в Вену. Она действительно никогда не была по-настоящему счастлива в Мэриш-Трюбау.

Так дает ли чувство родины ощущение счастья?

Расскажи мне, пожалуйста, что ты еще помнишь, говорю я отцу, он берет карандаш и рисует Мэриш-Трюбау на листе бумаги таким, каким он его запомнил.

Старики очень точно помнят местность, в которой они провели свое детство.

Это городская площадь, говорит отец и рисует большой квадрат. В центре квадрата стоит колонна, поставленная в честь окончания эпидемии чумы, колонна Девы Марии. Вокруг нее скамейки и деревья. От городской площади разбегаются улицы во всех направлениях розы ветров, говорит отец, подписывает названия улиц: Штернгассе, Бройхаусгассе, Цунфтгассе, Нидергассе, Шнайдергассе и Ледергассе, он рисует маленький квадратик на Ледергассе: здесь я жил с родителями, когда мы переехали сюда из Брюнна, рисует замок и площадь перед церковью, от нее под прямым углом отводит Пфарргассе — здесь находилась народная школа, древнее здание с маленькими окошками, над каждым окошком латинские надписи, сделанные в XV–XVI веках, а на первом этаже были репетиционные залы городской капеллы. Барабаны, нотные пульты, сверкающая медь инструментов; церковная башня отбрасывала густую, тяжелую тень на здание школы, солнечный луч лишь изредка проникал сквозь окна.

В 1901 году, сказал отец, я первый раз пошел в эту школу.

От городской площади отходит Херренгассе, от нее ответвляются Адлергассе, Адлергассе переходит в Ольмюцерштрассе.

Я вижу: Генрих, маленький сынишка Адальберта, 16 сентября 1901 года в первый раз идущий в школу по узенькой Ледергассе, мать ведет его за руку. У мальчика на спине кожаный ранец, в ранце лежат грифель и грифельная доска, губка и азбука. Мать с сыном сворачивают на Пфарргассе, входят в здание школы. Фридерика прощается с сыном, и ребенок с любопытством заглядывает в открытую дверь на первом этаже.

(Почти через восемьдесят лет Генрих будет вспоминать: я увидел барабаны, нотные пульты и духовые инструменты.)

Маленький сынишка Адальберта сидит на школьной скамье, выписывая грифелем буквы и цифры на грифельной доске. Вверх и вниз, волосяная линия, нажим, скрип грифеля по грифельной доске.

Учитель любил дочь мясника, ее звали Мицци, она писала учителю письма на розовой бумаге, и учитель читал их тайком во время уроков.

Лицо, руки, тонкая фигура ребенка, который потом станет моим отцом, неуверенность на лицах всех маленьких мальчиков, голос этого ребенка, который уже нельзя услышать (и голоса всех тех, что жили до меня, я никогда их не слышала, их уже никто не сможет описать, и я не могу их себе представить!), запах классных комнат, в особенности тех, что расположены в очень старых школьных корпусах, где в течение многих десятилетий учились дети, — пот, мастика, спортивные тапочки, единственная в своем роде смесь запахов, их не забудет никто из тех, кто посещал такую школу.

Маленький сынишка Адальберта в гуще этих запахов, в толпе других маленьких мальчиков, судорожно сжимающих грифель, карандаш или перо. Множество маленьких мальчиков, склонившихся над тетрадью или над грифельной доской.

Отец рисует квадратик на Ольмюцерштрассе. Здесь была вторая квартира моих родителей. От Ольмюцерштрассе ответвляется Пиаристенгассе. Здесь была наша последняя квартира!

Тонкие, дрожащие линии на белой бумаге. Улицы, переулки, река (скорее, речушка) Трибе, которая змеится через восточную часть города и течет мимо бойни. Ветеринару Адальберту был предоставлен сад при бойне, он построил там детский домик и качели, дети играли в саду при бойне, через который протекал ручей, а ручей впадал в Трибе. В воду ручья подмастерья опускали потроха и шкуры забитых животных, с бойни доносился предсмертный рев коров и визг свиней, в саду при бойне я провел много веселых часов. Закончив ежедневное освидетельствование туш, в хорошую погоду Адальберт выводил семью на прогулку. Иногда они поднимались к замку по лесистой стороне холма, обращенной к деревне Ранигсдорф, узкая тропинка вела на вершину горы, оттуда было видно как на ладони все окрестности, над горизонтом возвышалась цепь холмов под названием Шенхенгст.

(Фотография во весь разворот книги в одном из иллюстрированных изданий демонстрирует вид со склона Шенхенгста на Постендорф и Мэриш-Трюбау, широкая плоская равнина, поделенная на бесчисленные лоскутки, узкие и широкие полосы пашен всех светлых и темных оттенков; посреди равнины возвышаются два холмистых, покрытых лесами гребня, крохотные, рассыпанные по долине домишки деревни, а за ней — город, лежащий на заднем плане. По описанию отца, по этой большой фотографии, по многим другим фотографиям в книгах, по открыткам я составляла себе образ окрестностей Мэриш-Трюбау. Земля пашен, скальные обрывы, песок в ручьях — все было красного цвета.)

Я, Анна Ф., представляю себе, как Адальберт, Фридерика и их сын Генрих, которому примерно пять лет, покидают здание вокзала маленького городка Цвиттау в Северной Моравии, как они садятся в поджидающее их ландо. Они могли бы поехать по Североморавской железной дороге, но поезда, говорит отец, ходили редко, два раза в день, как и на Мариацелльской ветке, — раз туда, другой обратно.

Я представляю себе, как они едут эти восемнадцать километров в ландо, среди полей с красной землей, среди лугов и пятен леса, как их ландо въезжает в город, как их принимает маленький моравский городок Мэриш-Трюбау, с княжеским замком и пивоварней, с опрятными домами горожан, с башнями ратуши, с приходской и монастырской церквами. Я вижу, как они проезжают по большой квадратной площади, мимо колонны Девы Марии, потом сворачивают на Ледергассе,[3] я слышу, как колеса ландо стучат по камням мостовой, я вижу: ландо останавливается перед домом мясника, в котором Адальберт снял свою первую квартиру (но мясник этот — не отец Мицци, писавшей учителю Генриха письма на розовой бумаге), я вижу печальное, разочарованное лицо Фридерики, ведь ее девичьей мечтой был большой город Вена, она ненавидела Восковиц, а в Брюнне, наоборот, чувствовала себя вполне нормально, потому что там был театр, концерты, общество, она унаследовала от своей матери Амалии любовь к музыке, к мимолетным развлечениям, и теперь она должна жить в маленьком городке Трюбау и чувствовать себя обманутой в своих мечтах. Я вижу, как она выходит из ландо, оглядывает узкую Ледергассе, где действительно пахнет кожей: в доме напротив дверь сапожника открыта настежь; я вижу, как Фридерика помогает маленькому сыну выйти из экипажа, как, спотыкаясь, входит в дом через темный, пахнущий сыростью коридор. Фридерика не будет чувствовать себя хорошо в этом доме, в этой тесной квартире, в которой поместилась только часть ее мебели, она не назовет это жилище своим домом. Лишь годами позже Адальберту удастся подыскать квартиру получше и попросторнее. Но, несмотря на это, Фридерика так и не научится любить Мэриш-Трюбау.

Надо бы съездить в Мэриш-Трюбау, сказала я отцу. Но он не ответил мне.

Мясник, которому принадлежал дом, вечерами выходил по темному, мощенному булыжником двору на крысиную охоту. Он часто сидел под единственным деревом в округе, — то была груша, которая по осени приносила мелкие, горькие на вкус плоды, — мясник сидел на скамейке неподвижно, с винтовкой в руке. В канавах все кишело крысами.

У мясника был сын, который великолепно рисовал. На весь город сын мясника славился своим талантом.

У сапожника в доме напротив была бледная, белокурая дочка, которую звали Фрида.

Адальберт-ветеринар носил по праздникам черное страусиное перо на черной треуголке и вдобавок черную парадную форму. Рукоять его шпаги была украшена золотом. В таком виде шел он на празднике Тела Христова позади окружного капитана, позади бургомистра, высших чиновников, позади балдахина, под которым пастор нес хостию. Следом за ним в процессии шли ветераны, а за ними пожарные.

Адальберт был чиновником седьмого разряда, он носил парадную форму и по другим большим праздникам, например в день рождения императора. Когда его приглашали к помещикам, чтобы посмотреть скаковых лошадей, рысаков, подружейных и загонных собак, он надевал морскую шинель с золотыми пуговицами, а на голову фуражку, которая выглядела как фуражка офицера, полуприподнятая, твердая и овальная. Иногда помещики приглашали его к себе на обед. Вернувшись домой, он рассказывал своей жене и детям о слугах в белых перчатках, прислуживавших за столом.

Адальберт был верным подданным своего императора, который правил в Вене; то, что делал император, было правильно, Фридерика следила по журналам и газетам за судьбами членов императорской семьи и всех их родственников. Портрет императора висел в классной комнате народной школы маленького сынишки Адальберта, такой же портрет висел в гостиной мясника Пешека, за которого вышла замуж Анна, сестра Адальберта. Он висел и в лавке Цецилии, где она говорила со своими клиентами на двух языках. Со si prejete, пани Хартманова, что бы вы хотели, фрау Свобода, два метра бельевой резинки, новое кнутовище, пан Коблишке, просим, битте зер, дзенькуем, данке шён, jeden, dva, tri, четыре метра набивного льна с синим, полкило малиновых леденцов, килограмм липового цвета, собранного и высушенного самой хозяйкой, помогает при лихорадке, заходите еще.

Боже правый, Боже святый, императора храни, нас своей десницей славной сквозь невзгоды проведи!

По-моему, я ничего не напутал, говорит отец, я, правда, уже не очень помню.

Загрузка...