То, что мы собой представляем, зависит от многого случившегося до нас. Мы долго можем жить так, будто прошлого не существует, будто важны только настоящее и будущее, но прошлое тянется за нами. Мы долго можем внушать себе, будто мы существуем отдельно и оторванно от всего, что было до нас, так, как живут дети, для которых нет ничего более важного, чем собственный путь, чем собственное «я»; мы осмеиваем опыт тех, кто был до нас, мы не готовы учиться на их ошибках, принимать их советы. Мы, спотыкаясь, пробиваемся вперед по этому одинокому пути, минуя все, минуя первобытные страхи, первобытные разочарования и страдания; проходит некоторое время, прежде чем цели потеряют свой глянец, мы набиваем себе шишки на этом пути, мы хороним собственные мечты; в один прекрасный день мы останавливаемся и оглядываемся назад, и у нас вдруг возникает желание продолжить себя в тех, кого мы зачинали и рождали, и признаться себе в том, что нас бы не было без тех, кто жил до нас. Внезапно нам становится ясно, что мы звенья одной цепи, которая тянется далеко в прошлое, а другим концом уходит в будущее, что все касавшееся нас самих мы принимали слишком близко к сердцу. Мы знаем: то, что нас касается, имеет значение только в связи с бывшим и предстоящим, что мы не имеем права переоценивать ни наше собственное существование, ни наше собственное начало, ни нашу собственную смерть.
Когда рождается ребенок, его родственники склоняются над младенцем и ищут черты внешнего сходства. Лоб отца, нос от мамы, рот явно дядюшкин. Но уши у него без мочек. Ни у кого из членов семьи нет ушей без мочек. (Откуда у ребенка эти самые уши без мочек? Это тема разговора на обратном пути из клиники и постоянная тема для обсуждения позже.)
Ребенок подрастает, меняется, его лицо, руки, волосы, форма головы, манера держаться, походка, темперамент, голос — все это становится неизменным предметом обсуждения в кругу семьи, если он существует, этот круг. Из ящиков достают запыленные фотографии; люди копаются в своих воспоминаниях. Мальчик с удовольствием поехал бы на каникулах куда-нибудь, без цели, просто сорвался бы куда угодно, где еще не был, повидать другие края, прочь от обыденности (а кто этого не хочет?), что дает повод к спорам, разговорам и сравнениям.
Двоюродный дедушка Фердинанд в один прекрасный день тоже ушел из дому, очень долго о нем не было ничего слышно, потом стали приходить открытки и письма из Америки и наконец последняя, самая последняя открытка, обтянутая шелком, с изображением двух розовых ласточек, летящих в вышине над светло-голубым морем.
Мальчик унаследовал от двоюродного деда Фердинанда тягу к странствиям. Хотя, может быть, это у него от кузины отца, которая однажды, после посещения цирка, тайно, под прикрытием ночи и тумана, покинула дом и вернулась только десятью годами позже. О том, что она пережила, она никогда и ни с кем не говорила. Ведутся постоянные дискуссии о появлении тяги к странствиям, дискуссии об унаследованных талантах и врожденных одаренностях.
Амалия пела тирольские песни, Фридерика играла на фортепиано, а об Адальберте все говорили, что ему в детстве на ухо наступил медведь, это значит, что его сын унаследовал любовь к музыке от своей матери (бабки, а может, и прабабки?).
Йозеф-красильщик с меланхоличным взглядом и оттопыренными ушами, может, и был музыкальным, мы этого точно не знаем, во всяком случае, он обнаружил тонкий, изысканный вкус при выборе своих набивных узоров (а может, он просто, благодаря своей смекалке, быстро ухватывал суть модных течений), а уж его грубую, простоватую жену я не могу представить поющей или играющей. И вообще, так ли важно знать, кто передал ребенку одаренность?
Я рассматриваю фотографии в альбоме, который дал мне отец, ищу свои черты в лицах моих детей (они тоже не хотят быть продолжением, так же как и я в их возрасте), ищу знакомые черты в своем собственном лице, провожу сравнения, вижу густоту волос, нос, форму головы, какая была у Фридерики (то есть, собственно говоря, у Генриха, который похож на свою мать, но все же не так сильно, как я сама похожа на бабушку), вижу уши несчастной тети Марии и брови, как у нее, все это раньше не бросалось мне в глаза; я составляю из лиц тех, кто жил до меня, мое собственное лицо, из всего того, что я о них узнала, вывожу мой характер, мои таланты, мои антипатии; я думаю о том, что у меня не получилось, в чем я виновата сама, нахожу сходство, переплетения, параллели, убеждаюсь в том, что катастрофы и несчастные случаи повторяются, боюсь этих повторений, замечаю, что слово цепь внезапно обретает для меня другое значение, боюсь этого значения.
Я смотрю на отца, который неверными стариковскими шажками ходит по своей квартире. Он стал маленьким, щуплым, одежда висит на нем, он держится очень прямо, но когда я смотрю на него сзади, то замечаю, что правое плечо опущено ниже, чем левое.
Я вспоминаю одну фразу, услышанную в детстве, она касалась одного очень старого человека, который от старости съежился, и моя мать сказала о нем: он врастает обратно в землю.
Я рассматриваю постаревшее, морщинистое лицо отца, нос, заострившийся на похудевшем лице, и невольно думаю о том, что когда состарюсь, то буду, наверное, выглядеть так, как он выглядит сейчас.
Я пытаюсь вернуться мыслями в прошлое, мне приходит в голову, что отец, когда ему пришлось покинуть город, в котором он раньше жил и работал, страну, в которой находится этот город, был точно в том же возрасте, как и я сейчас.
Я пытаюсь представить себе, что было бы, если бы мы с Бернхардом и детьми должны были сейчас покинуть дом, который сами построили, город, в котором стоит этот дом, страну, в которой находится этот город, потому что кто-то не хочет, чтобы мы здесь жили, если бы нам пришлось оставить все наше имущество, все, что мы нажили, нужные и ненужные вещи, скопившиеся в течение десятилетий, купленные или полученные в подарок, всю ту привычную обстановку, которую мы имеем в виду, когда говорим дом, если бы нам пришлось уйти, не надеясь на возвращение, если бы нам пришлось где-то, где мы тоже никому не нужны, начать все заново, попытаться создать для детей новый дом.
Надо как-нибудь съездить в Мэриш-Трюбау, говорю я отцу, но он делает вид, словно вообще не слышит, что я сказала.
У нас всегда есть возможность поехать туда, где мы были детьми, чтобы установить, насколько воспоминания сходятся с действительностью. Там находишь места, где играл в детские игры, здесь кухарка? — да, да, да, находишь дорожку, по которой проезжал в детстве на велосипеде; может быть, еще уцелело здание старой школы, церковь, ратуша в центре города, может, деревенская площадь не изменилась, ручей с форелями так и течет по своему прежнему руслу, может быть, еще жив маленький деревянный мостик через ручей, и маленький ручеек, и мельничный ручей, стена со старым гербом, который ты так часто рассматривал, ощупывал, старался разобрать надпись на нем; может быть, ты вспомнишь кое-что из того, что не видел уже в течение многих лет. Ты заново откроешь свои детские годы, но заметишь и разницу. Дом, в котором ты жил с родителями, стал меньше, улицы хоть и не изменились, но стали уже, переулки теснее — ничего, в сущности, странного, но об этом постоянно говорят, всегда удивляясь. Произошел процесс сжатия; мы говорим: это потому, что мы стали старше, потому, что мы постоянно шли к этому, потому, что наши глаза привыкли к другим объемам. Воспоминания лгут, в них все то, что окружало нас в детстве, что называется детством, оказывается намного больше и просторней. Этим объяснением люди стараются утешить себя, откупиться, пытаются привести к общему знаменателю то, что в действительности сложно и многослойно, пытаются вплести в истину свои иллюзии и свести все к простым, сухим фактам. Люди видят города и деревни, помнят или не помнят, смотрят другими глазами, открывают для себя такие вещи, красоту которых смогли понять только теперь; людей волнуют образы, которые запали в их души много лет назад и теперь всплывают вновь; люди борются с внезапно появившимся чувством отчужденности и знают, что с этой отчужденностью приходится мириться.
В основном это еще не совсем состарившиеся люди — те, кто предпринимает такие поездки, они стараются обозначить свое место в прошлом, привести действительность в однозначное соответствие с воспоминаниями. А глубокие старики не хотят споров, не хотят свиданий, которые причинили бы им одну лишь боль, они хотят сохранить образы минувшего, они отгораживаются от действительности и боли.
Отец не ответил мне, поедем ли мы как-нибудь в Мэриш-Трюбау. Он отталкивает от себя мысль о возможности такой поездки, и он не хочет, чтобы другие думали об этом и говорили ему. В то время как он буквально принудил меня поехать в Фуртхоф, в котором его мать провела свое детство и юность, он не хочет снова увидеть город, в котором сам был ребенком. Он боится боли, которую ему причинило бы такое свидание, он хранит в своей памяти этот город таким, каким он был (или таким, каким он ему казался). Он создал для себя картину города, его домов, переулков, улиц, его церквей и площадей, людей, которые там жили, образ окрестностей города, ландшафта, образ всего, что составляет единое целое, и он не хочет менять свою картину и не разрешает другим этого делать. Он вычеркнул из памяти все, что было в этой картине безобразного и ужасного, отдалил от себя, стер из памяти, и поэтому у него получилась мягкая, усредненная картина, отфильтрованная, милая и не пугающая его больше, единственное, о чем он вспоминает с охотой, что не пробуждает боль, а наоборот, успокаивает ее, — образ, который прикрывает едва зарубцевавшиеся раны и защищает от новых потрясений. Все, что касается города и той атмосферы, в которой он вырос, он рассматривает как прошлое, настоящего он не хочет.
Я вижу ребенка, который станет моим отцом: он идет по улицам Мэриш-Трюбау, по Ледергассе, по Ольмюцерштрассе, по Пиаристенгассе. Я вижу тощего, невысокого мальчугана, он много читает, выдумывает разные истории, в которых он главный герой, иногда он принц, иногда — маленький нищий, готовый отдать другим свою последнюю рубашку, иногда герой, побеждающий дракона; я вижу маленького, неуклюжего мальчика, который грезит наяву; мне легко представить его: малышка Анни была очень похожа на него.
Ребенок со школьным ранцем из коричневой кожи за спиной, бредущий по Ледергассе — здесь действительно пахнет кожей, дверь сапожника открыта настежь; белокурая Фрида стоит у окна и смотрит ребенку вслед, сама она в детстве много болела и поэтому часто пропускала уроки.
Мясник с ружьем подстерегает крыс во влажном мрачном дворе. Тень церковной башни падает на старое здание школы, в саду при бойне слышен предсмертный визг свиней и коровий рев, подмастерья мясника промывают в ручье окровавленные шкуры и потроха убитых животных, в саду при бойне я пережил много веселых часов.
Ручьи, реки, маленькие каналы, вода, падающая на мельничное колесо, колесо, проворачивающееся в своем медленном вращении, вода, которую зачерпывают из ручья девушки и женщины, льют воду на растянутое на солнце полотно, вода, в которой ловят форелей ивовыми пешнями, а раков — круглыми ловушками с приманкой из сырой печенки, вода играет важную роль в воспоминаниях отца.
Все новые и новые названия ручьев и рек, которые отец знал ребенком: Марх — это дикие, бурлящие воды с множеством водоворотов и бездонных ям.
Иногда я заходил на деревянный мост и наблюдал за игрой пенящихся потоков.
Шагая по берегу реки Траун, по дороге от Аусзее к Грундльзее, отец говорит: Траун бурлит, как бурлила наша Тесс.
Развлечения взрослых в Мэриш-Трюбау: на постоялом дворе «У Черного Орла», в затемненной комнате, стоял обтянутый красным бархатом аппарат, похожий на рождественскую настольную карусель, вокруг него — табуретки, обтянутые красным бархатом; сидя на одной из табуреток, можно было через небольшой стереоскопический глазок рассматривать самые живописные ландшафты всей земли. Это были цветные картинки на стекле, сзади они подсвечивались керосиновой лампой, которая горела в центре аппарата. Перед каждой сменой картинки звенел колокольчик.
Маленький сынишка Адальберта, сидящий с Фридерикой перед панорамой. Самые живописные ландшафты планеты пробегают мимо него. Ни радио, ни телевидения, ни кино тогда не существовало. У одного их друга был волшебный фонарь, перед которым темными зимними вечерами сидели не только дети, но и родители.
(Малышка Анни получила в подарок от отца такой же волшебный фонарь. На цветных стеклянных картинках, которые просвечивались электрической лампочкой, был изображен Робинзон Крузо на необитаемом острове. Схватка Робинзона с дикими зверями, Робинзон в пещере, Робинзон и Пятница, Робинзон, прощающийся с Пятницей, кроваво-красный шар солнца поднимается над морем из-за далекого-далекого горизонта. Бумажная полоска, испещренная маленькими дырочками, была растянута на двух маленьких роликах с ручкой; когда ручку крутили, лакированная поверхность платяного шкафа светилась множеством маленьких пятнышек — шел снег. Анни запускала снежинки вверх и вниз по шкафу.)
Фридерика и ее маленький сын зимой катаются на коньках, закрепив их на ботинках кожаным ремнем или металлическими скобками, позже в моду вошли американские коньки, жестко крепящиеся на ботинке, но они были дороже. Дамы в подбитых мехом пальто и в маленьких шляпках с вуалями, скользили с кавалерами по ледяной глади.
Маленький сынишка Адальберта катит на санках с Хаммерберга вниз, в долину. Лесничий привез своим детям из Лихтенштейна санки, и другие родители смастерили своим детям такие же — так в Мэриш-Трюбау появилось катание на санях.
Когда снег хорошо скользил, катающиеся, взрослые и дети, долетали почти до сараев, которые обрамляли Гевитчерштрассе.
Мужчины, коротающие поздние вечера в кафе за картами; пльзенское пиво теплыми летними вечерами на открытой террасе перед гостиницей, что находится напротив отеля «Кнорр», концерты городской капеллы, вечернее гуляние на городской площади, освещенной волшебным светом дуговых фонарей; в танцевальном зале играл фонограф. События, которые волновали весь город: факельное шествие по поводу столетнего юбилея городской гимназии, водружение кованого железного креста на отремонтированный купол церковной башни.
Мне разрешили наблюдать за отважным поступком подмастерья кровельщика из окна отцовского кабинета, которое выходило в тюремный двор, и передо мной до сих пор стоит эта картина, как он преодолевает метр за метром, карабкаясь по веревке на головокружительную высоту.
Ребенок, который вырастет и станет моим отцом, накануне Рождества перед восходом солнца идет с матерью на утреннюю мессу. Было еще темно, когда они вышли из дому. Снег скрипел под каблуками, со всех сторон к церкви шли прихожане. В нефе церкви царил полумрак, и лишь свечи алтаря мерцали желтым прозрачным светом. Мать с сыном садятся на одну из скамеек, Фридерика зажигает свою свечку от свечки соседки. Справа от алтаря построен город Вифлеем, он как настоящий, его дома освещены керосиновыми лампами. На переднем плане ясли, Иосиф, Мария, Святой Младенец на соломенном ложе, перед ними три короля со свитой, коленопреклоненная толпа пастухов. Надо всем этим светит путеводная звезда.
Фридерика открывает молитвенник, причетник дергает за колокольную веревку, священник восходит на алтарь. Небеса, растайте перед праведником, облака, спуститесь на него дождем! Церковь наполняется прихожанами, восковые свечи мерцают вокруг статуй мучеников и в боковых алтарях, украшенных в стиле барокко. Когда мы возвращались домой, обычно уже светало.
Из каких окоп, из какой квартиры была видна футбольная площадка? На Ледергассе этого быть не могло. Может быть, это было на Ольмюцерштрассе или на Пиаристенгассе?
Он часто и подолгу стоял у окна и смотрел на мальчишек, которые играли на футбольной площадке. (Бабушка Фридерика — Анне.) Может быть, он и сам с удовольствием поиграл бы в футбол, но его никогда не приглашали, а он, видимо, не мог отважиться подойти к ним и спросить, не могли бы они взять его в свою игру.
Во двор на Ольмюцерштрассе выходили окна фабрики. С семи утра и до шести вечера, с коротеньким перерывом на обед, стучали ткацкие станки. Рабочие большей частью приходили из дальних деревень и только поздно ночью возвращались домой. (Говорят, нередко случалось так, что в зимнее время какой-нибудь работник замерзал в пути.) За свой труд они получали лишь несколько крейцеров. Понятия «социальная поддержка безработных» тогда еще не существовало. Больничные кассы еще только стали появляться. Плохое питание и пыльные, непроветриваемые помещения фабрики вели к беде — многие молодые люди умирали от туберкулеза.
Нищета и несчастья не только в деревнях, но и в городе. Женщины и дети уходили перед восходом в леса и собирали там ягоды и грибы, а потом предлагали их за бесценок в домах и на рынках.
Время было не таким благополучным, каким оно осталось в воспоминаниях людей.
Детский труд, безработица, низкая оплата труда. В публикации о развитии рабочего движения в Богемии и Моравии отмечается, что большая часть фабричных рабочих недоедала и работала до изнеможения. Шестилетние дети работали ежедневно по многу часов.
Бедность и болезни постепенно стали судьбой большинства людей. Фабричные и надомные работники жили в глубочайшей материальной и духовной нищете. Вместе с увеличивающейся индустриализацией увеличивалось обнищание масс.
Жизнь людей тяжела и безысходна, ах, если бы вообще не было этих машин.
В 1839 году, когда работники в Изергебирге в отчаянии переломали все оборудование фабрики, красильщику Йозефу было восемнадцать лет. Пятью годами позже взбунтовались ткачи из Петерсвальдау и Лангенбильо, работники ситцевых фабрик Катариненберга тоже крушили свои станки. В поисках козла отпущения и причины нищеты люди вымещали злость на машинах.
Листая газеты, которые выходили в те годы, я пытаюсь понять, как развивались события. Молодой ткач восемнадцати лет, измученный непосильной работой, сообщает на судебном заседании, что он должен был ежедневно работать с пяти утра до девяти вечера, плюс три раза в неделю — до полночи, чтобы выполнить норму. Даже при всем его усердии он часто не справлялся, и приходилось платить высокие денежные штрафы. На остаток денег, которые ему все-таки выплачивали, он не мог прожить.
Еще одному ткачу с той же фабрики однажды, после четырнадцати дней старательной работы, назначили вместо положенной зарплаты штраф в двадцать марок, и только когда он заплатил, его отпустили. Один владелец фабрики призвал на помощь против бунтующих рабочих войска, солдаты стреляли в спину убегающим бунтовщикам. Суд вынес восставшим рабочим обвинительный приговор.
Американские и английские фабриканты давно уже осознали, что наемный рабочий становится более старательным и трудоспособным при нормированном рабочем дне, в отличие от рабочего, который должен из года в год работать по 12 или 14 часов ежедневно. Нам еще предстоит многое преодолеть, прежде чем мы достигнем сокращения рабочего дня. («Текстильщик», Райхенберг, 1 июля 1893 г.)
Восемь часов трудиться требуем мы нам дать, восемь часов учиться и восемь — отдыхать. (1 мая 1893 г.)
На фабрике фирмы «М» в субботу, 23 числа сего месяца, у ткачей удержали 10 процентов из зарплаты, вследствие чего все ткачи прекратили работу. После этой мужественной общественной акции 10 процентов стали удерживать постоянно. (Габлонц, 27 января 1894 г.)
Читать, учиться понимать дальнейшее развитие событий.
Йозеф, крестьянский сын из Адлергебирге, самостоятельный хозяин красильни, набивщик узоров, продавал свои товары на рынках. Он делал огромные концы на телеге, запряженной лошадьми и нагруженной рулонами полотна и других тканей, но вряд ли привозил домой из этих поездок уйму денег, а однажды потерял двух лошадей из-за несчастного случая и тяжким трудом восполнил свою потерю; похоже, он достиг скромного благосостояния к середине девятнадцатого столетия, когда ездил в Ландскрон или в Мэриш-Шенберг, чтобы сфотографироваться всей семьей. Он смог послать детей учиться в университете, никто в его семье не голодал.
Другим же в это время приходилось намного тяжелее.
Нарушители общественного спокойствия, темные личности, разжигающие ненависть к личности монарха.
Боже святый, Боже правый, императора храни, нас своей десницей славной сквозь невзгоды проведи. Мне кажется, я все правильно сказал, говорит отец, я уже точно не помню.