Мы редко говорим о том, как тогда все было у нас дома, но когда говорим, я вспоминаю малышку Анни, ходившую с зеркалом по квартире, где она жила со своими родителями, среди мебели и других вещей, ее окружавших, которыми пользовались она и ее родители, с которыми она ежедневно сталкивалась, которые входили в ее действительность. Она не отталкивалась от этих предметов, она ходила между ними туда и сюда, не задевая их, она знала здесь все, она знала каждую царапину на паркетном полу, знала дверные щели, кромки ковров, она ходила, как ходят очарованные странники, она представляла себе волшебный мир, сосредоточенный в белой глубине комнатной люстры, сказочный мир, о котором она знала, что на самом деле его никогда не было, но она надеялась, что когда-нибудь он появится, потому что сказки в ее книжках были написаны в форме прошедшего времени и многие из них начинались со слова однажды.
Когда мы сегодня, пусть редко, но все же неотступно, обсуждаем былое, пытаемся разбудить старые образы, у меня создается впечатление, будто мы делаем почти, то же самое, что и Анни, творящая из жизни сказку. Мы перемещаемся в настоящем, не узнавая его, в зеркале появляются образы канувшего в прошлое мира, мы понимаем, что этот мир теперь не имеет никакой связи с действительностью, но в воспоминаниях он остается неизменным. Здесь стояло пианино, там — красивые старомодные комоды, старый письменный стол, книжный шкаф (справа и слева над дверными створками — два сфинкса с позолоченными лапами, помнишь?), часы с алебастровыми колоннами и с музыкой, которая начинала играть сразу после часового боя, стол с мраморной столешницей (помнишь фарфоровую посуду из Карлсбада?), посудный шкаф, в котором хранились старинные бокалы. Канувший в прошлое мир, мир волшебства, подобный сказочному миру, в котором жила малышка Анни, мир, который давно уже изменился. Вокруг местность, которая давно стала другой, улицы, которые, может быть, уже и не существуют, люди, которые уже давно умерли.
Помнишь? — говорит мать. Да, говорю я, помню. И это действительно так, я помню очень точно, но когда я вспоминаю, у меня нет ощущения действительности, будто все эти образы не имеют ничего общего с моим собственным опытом, будто кто-то другой описал мне их, навязал. Мои дети не имеют к этим картинам никакого отношения. Вышитая льняная скатерть, которой я по праздничным дням накрываю стол, когда родители у нас в гостях, эта скатерть имеет какое-то значение для моих детей только потому, что я ее ценю. Бокалы, отшлифованные богемскими мастерами, им нравятся, но им понравились бы и другие бокалы, они не видят отличия между этими и другими, они не понимают, почему так странно звучит мой голос, когда я объясняю гостям, кто сделал эти бокалы, кто отшлифовал их, объясняю, что краски сделаны по рецептам старых богемских мастеров и что этим узорам уже много столетий. Они с улыбкой смотрят, как бережно я обращаюсь со старинной миской с отколотым краем, которая привезена из Карлсбада. Да выкинь ты это старье, говорит дочь. Я подарю тебе новую на Рождество, сейчас тоже есть такие узоры, и они гораздо симпатичнее этих.
У вас, наверное, свое, особое отношение к стеклу? — спрашивает меня женщина в Ной-Габлонце, что недалеко от Кауфбойрена. Она не может скрыть удивления, ведь я пришла исключительно для того, чтобы узнать о старой технологии производства бисера. Ее отец показывает мне, как на проволоке над газовой горелкой лепят, вертят отдельные бусины, бисер вертели на прежней родине, в Северной Богемии, в богемских горах Изергебирге, в многочисленных маленьких мастерских, а тот старик выучил свое ремесло еще дома, благодаря таким, как он, благодаря их умению и знанию старых традиционных рецептов было заложено производство стекла в Кауфбойрене.
Я наблюдаю за этим стариком, он размягчает конец стеклянной палочки над пламенем горелки, делает бусинку из капли расплавленного стекла, придает ей форму, вертит ее над огнем, потом кладет проволоку с готовой бусиной в сосуд.
Множество таких сосудов стоит на столе, в них — каплевидные бусинки всех цветов, яркие букеты капелек. Как разноцветные слезы, думаю я, вынимаю из сосудов четыре проволочки с бусинами, желтую, розовую, голубую и прозрачную, и спрашиваю, можно ли мне взять их с собой.
Как сувенир, говорит моя подруга Лиза немного извиняющимся голосом, она живет в Кауфбойрене и договорилась о моем визите к старому мастеру, без нее я бы сюда не попала. Я не могу объяснить ей, что эти бисерины нужны мне вовсе не как сувенир, что дома они будут напоминать мне об этом старике, который научился своему ремеслу еще в Богемии, который, как говорит его дочь, должен смириться с тем, что никто из его детей не научился вертеть бисер. Старое как мир желание родителей, чтобы детям жилось лучше, чем им самим.
И в бисерной мастерской, куда я попала с помощью Лизы, все точно так же, как и везде: дети изучают медицину или еще что-нибудь, что обеспечит им в будущем высокий жизненный уровень.
Еще мне разрешили посмотреть, как бисерины закладывают в крохотные формы, после того как их отщипнут формовочными щипцами от конца раскаленной, размягченной в печи стеклянной палочки, толстая бисерная нить поступает из-под простейшего пресса, построенного по той модели, которую использовали дома, специальная игла во время прессовки уже проткнула в каждой бусине дырочку для нанизывания, отдельные бусины щипцами отламывают от нити, в деревянных барабанах их шлифуют до блеска тончайшим шлифовальным песком и водой. Такой бисер выпускают для рукоделия.
Кстати, уже и в Ной-Габлонце стали работать, используя искусственный бисер; продукция из стран, где рабочая сила стоит еще очень дешево, составляет жесткую конкуренцию нашим товарам.
Я стою и смотрю на вертельщика, смотрю на его жену, вижу те стеклянные шарики, которые выбракованы из миллиона других ловкими пальцами мастера, вижу в больших емкостях бисер всех форм и цветов, круглые, каплевидные, в форме зерна, оливки, бусинки с сотовидными фасетками, они переливаются на свету, падающем из окна, я ощущаю соблазн схватить горсть этих жемчужин из прозрачного сосуда, я вспоминаю о стеклянном бисере, который был у меня в детстве и который я очень любила, раскладывала по коробочкам бусины, разноцветные шарики, из которых я составляла узоры на бумаге, я помню, что постоянно играла с этими стеклянными бусинами.
Можно предположить, что стеклянный бисер, который обложил высокой пошлиной Фридрих Великий в Силезии в 1742 году, был сделан отчасти в богемских горах Изергебирге и Ризенгебирге, отчасти на стекольных заводах в богемских лесах, там, где производство стеклянного бисера было очень распространено.
Адам и его потомки в богемских Адлергебирге возделывали лен, пряли его, ткали из него полотно. Хозяева богемской земли в Изергебирге выписывали к себе стекольщиков, строили стекольные заводы, переселенцы шли на стекольное производство, так как почва высокогорного края была неплодородна, а климат слишком сухой для производства льна.
У вас, наверное, свое, особенное отношение к стеклу? — спрашивает дочь старого вертелбщика бисера, и мне так хочется рассказать ей, в какой восторг привели малышку Анни старинные бокалы, купленные отцом, как часто она стояла перед сервантом и рассматривала кобальтовые желтые бокалы, бокалы цвета рубина, бесцветные с отшлифованными и вытравленными узорами, цветы и стебли, многоцветные бокалы, которые светились в падающем свете; я бы объяснила ей, какое счастье доставляло подержать один из бокалов в руке, когда разрешали. Но я говорю: очень жаль, что ваши дети не интересуются тем, чем вы занимаетесь. Я говорю это и уже знаю, что не права.
Ведь старый мастер принадлежит к тем видениям, которые предстают в моем зеркале. Несмотря на то что он еще занимается своим ремеслом, он — прошлое, хотя еще живет в настоящем. Его внуки еще видят, как он сидит перед лампой; они видят цветные ослепляющие букеты капелек, когда на них падает свет из окна, но уже их дети мало что будут знать о том, как он работал. Кто найдет время, чтобы рассказать им об этом?
В современном стекольном училище, которое находится в Ной-Габлонце и где я могу восторгаться шедеврами, выставленными за стеклянной витриной, дети кое-что узнают, но потом они все равно выберут другие профессии. У закончивших это училище мало шансов найти работу, говорит мне директор, многие благодаря приобретенным здесь навыкам устраиваются зубными техниками. Кто научит их названиям и приемам, которые еще помнит старый мастер и, может быть, еще использует в своей работе? Никто из молодых людей, сидящих на ступеньках у входа в училище, не знает этих слов. Они умрут с ним и с его детьми, забытый, потерянный язык, язык, на котором уже не говорят, он еще встречается то тут, то там в рукописях, кое-что осталось на магнитофонных пленках в архивах, но вскоре их уже никто не будет понимать. Зеркало медленно тускнеет, видения постепенно гаснут.
Я говорю Бернхарду: мы последние, кто этим интересуется. Но кому нужно то, что мы делаем?
В библиотеках я ищу публикации о производстве и обработке стекла в Богемии, нахожу небольшие рукописи, в которых описаны технологии и быт стекольщиков в богемских лесах и в Изергебирге, и даже использовавшиеся тогда инструменты описаны там в деталях. Я читаю, что производство крученого бисера на заводах в баварских и богемских лесах было широко распространено уже в пятнадцатом веке, что эти заводы назывались Богородичными мастерскими, жемчужины Богородицы, так назывались звенья четок, иначе — стеклянные кораллы. Я читаю о мастерах, делавших стеклянные пуговицы, о камнерезах, которые поначалу шлифовали только натуральные камни — топаз и горный хрусталь, яшму, аметист, халцедон и агат, сердолик и опал, — пока два брата, Венцель и Франц Фишеры, — не привезли на родину из Мурано, где они работали пять лет, секрет приготовления особенного стекла; они усовершенствовали этот рецепт, стали изготавливать искусственные камни, это стекло можно было разрезать, как натуральные камни, и их называли богемскими бриллиантами.
Никому нет пользы от того, что мы интересуемся этим, говорю я Бернхарду, но все-таки перерываю архивы дальше, нахожу рукопись О нищете богемских шлифовальщиков стекла, опубликованную в 1908 году, читаю ртом, в какой нищете рождалось то, что потом сверкало всеми цветами радуги, отражая свет люстры, в домах богатых людей. Самими бедными среди шлифовальщиков были, судя по рукописи, обрезчики, рабочие из здешних деревень, выученные за несколько дней, которые занимались обрезкой и полировкой простых стаканов, они отрезали их от чашечки, соединяющей стакан с трубкой стеклодува. (Как правило, стеклодувы рано умирали.)
Для того, чтобы привести в движение диск стеклореза, требовалась недюжинная сила (а поскольку механизм в высшей степени примитивен, тяжелые диски, которые затормаживаются зажатой заготовкой, крутились с трудом, педальщики всегда истекали потом), заготовка придвигалась к краю диска, на ней протачивалась борозда, по которой откалывалась чашечка. Работающий диск отсекал от стекла мельчайшую стеклянную пыль, которая оседала на станках и в мастерской повсюду. Пылесосных приспособлений тогда не было. Острые края стаканов обрабатывали железным напильником, при этом появлялись многочисленные стеклянные осколки. Тонкая шлифовка краев шла с помощью тяжелых чугунных дисков, на которых был напылен тонкий песок, эти диски со временем становились неровными, и их периодически заменяли. Во время этой кропотливой работы образуется столько пыли, что вся комната словно наполняется туманом. Если шлифовальный диск приводился в движение водяной мельницей, ремни привода были протянуты через отверстия в полу, и зимой через них проникал ледяной воздух от ручья, этот воздух скапливался в душном помещение в самом низу, у пола. Вспотевший от работы шлифовальщик находился верхней частью тела в перегретом, а ногами в холодном воздухе. Вода на точильном камне испаряла влагу в воздух. Чадит керосиновая лампа, шлифовальщики курят табак. И все это в помещениях высотой от 1,9 до 2,2 метра, в которых находятся не только сами шлифовальщики, но и члены их семей, к тому же эти комнаты служат ночью для сна.
Из сотни детей в семьях шлифовальщиков второго года жизни достигали лишь сорок семь, из сотни шлифовальщиков семьдесят пять умирали от туберкулеза.
Забытая нищета, утонувшее время. Какое отношение имеем к этому мы, живущие сегодня?
Я разбираю сквозь лупу мелкий шрифт, стараюсь сдерживать свои чувства, не даю себе опуститься до сентиментальности. Я останавливаюсь на статистике, которая касается условий жизни стекольщиков, а цифры я взяла в архиве социологии и социальной политики. Я останавливаюсь на сообщениях исследователей того времени или просто современников, которые по памяти записали увиденное. Я пытаюсь соединить вместе крохотные обрывки, сначала они теряются среди пустоты, но я пытаюсь дополнить образовавшиеся пустоты другими кусочками, я играю в мозаику и надеюсь, в конце концов у меня что-то получится, что-то такое, что я смогу назвать целым.
Можно сказать, что я борюсь с потускнением зеркала, говорю я Бернхарду.
Разве мне не стоило бы отнестись с пониманием к анкете, присланной Бернхарду, и, соответственно, к ее составителям и распространителям, которые тоже борются с забвением, хотя и совершенно на другой основе?
Ощущали ли вы когда-нибудь в послевоенные годы несколько презрительное отношение австрийцев к себе из-за того, что вы были немецким беженцем или изгнанником. Да, нет, отчасти.
(Только немногим семьям, которые мы знали, приходилось тогда лучше, чем нам. И тот мужчина, обозвавший отца нищим, а нас цыганятами, сам был урожденным судетским немцем и жил в Вене всего три года.)
Беженцам и изгнанникам оказывалась разнообразная финансовая поддержка, чтобы они могли обосноваться в стране. Получали ли вы лично такую, и если да, то от кого?
(Какая-то состоятельная родственница дважды приглашала в кафе мать Анни. Вернувшись домой, мама нашла в кармане пальто стошиллинговую купюру.)
Ты помнишь, говорит мать, килограмм сала стоил тогда сначала тысячу шиллингов, а потом цена поднялась до двух тысяч.
Если ты меня сегодня спросишь, как нам, собственно говоря, удалось продержаться, на что мы жили, говорит мать, я не смогу тебе ответить, я сама не в состоянии это уяснить, да я и не помню уже.
В общем, мы как-то перебивались, и после Первой мировой тоже.
Может быть, говорит отец, тогда нам приходилось и хуже. Но, по крайней мере, мы были у себя дома.
Когда Вторая мировая война закончилась, отцу было пятьдесят лет, матери сорок три, на паспортных фотографиях того времени, которые остались у нас, оба выглядят намного старше своего возраста.
Фотографии на паспорт были прикреплены скрепками к удостоверениям личности.
Отец. Место и дата рождения: Восковиц, 16 июня 1895 года; семейное положение: женат; профессия: врач; место жительства: Вена; рост: 168 см; лицо: овальное; цвет глаз: серый; цвет волос: темный. На обратной стороне пометка: в качестве удостоверения австрийского гражданства служить не может.
Раньше, когда тебя еще не было на свете, сказал отец малышке Анни, которая стояла перед пирамидой предков, все мы были австрийцами.
Можно, не покидая квартиры, дома, в котором находится эта квартира, города, в котором стоит дом, иметь австрийское, потом чехословацкое, потом немецкое, потом вообще не иметь никакого гражданства.
Можно, после того как ты на протяжении пятидесяти лет жил в одной и той же стране и считал ее своей родиной, хотя и менял много раз национальность и все-таки был коренным жителем, оказаться чужим — и вот ты вдруг уже не коренной житель, ты везде иностранец. Иностранец не имеет тех прав, которые есть у коренного жителя. У того, кто ни в одном государстве не коренной житель, — у того нет прав ни одного государства. Тот, у кого нет прав ни одного государства, бесправен, он — человек без прав.
Можно, после того как ты на протяжении пятидесяти лет, то есть всю жизнь, был гражданином, вдруг сделаться гражданином без государства, то есть человеком без государства.
Удостоверения с родины утратили свою силу. Документы, если они есть, подтверждают только, что ты не гражданин никакого государства.
Чтобы снова стать гражданином государства, сын Адальберта и Фридерики заполняет бесконечные анкеты: родился в Восковице в Моравии, национальность — чех, язык — немецкий, вероисповедание — римско-католическое. После мирного договора 1918 года автоматически стал чехословацким гражданином. Прошу об австрийском гражданстве. Посещал народную школу в Мэриш-Трюбау и высшую школу в Вене. Характеристики на меня и мою семью прилагаю. Прошу о разрешении на пребывание…
12.7.1946 поставлен в известность о том, что мое ходатайство о разрешении на пребывание отклонено. Обосновываю свое следующее ходатайство о разрешении на пребывание следующим: родился, посещал, закончил, находился в течение Первой мировой войны на русском и на итальянском фронтах, отношения к политике не имел, был нейтрален (характеристики прилагаю), были сложности с тем-то и тем-то, был повторно предупрежден, всегда был, никогда не был, спасал, помогал, попытался с помощью необходимых медикаментов, запрещенных деликатесов и т. д. спасать людей, облегчать их жизнь, боролся за отмену решений, направленных против принудительно высланных иностранных рабочих, и т. д. Писать о том, что считал само собой разумеющимся, о том, что делалось без раздумий, хотя при этом ты сам и твоя семья ставились под угрозу, хотя ты уже был знаком с опасностью. Быть вынужденным все время предъявлять документы, что-то доказывать, собирать справки, как-то утверждать себя, стыдиться того, что приходится утверждать себя, унижаться, просить, становиться попрошайкой. Я, Анна Ф., смотрю на эти документы, выписки, копии, свидетельства, письма, которые никого не щадят, ничего не скрывают, которые показывают, как все было. Я берусь за лупу, подношу ее к глазам, рассматриваю через лупу и очки листок пожелтевшей бумаги, по краям он оборван и потрепан, его носили в кармане и, наверное, сотни раз предъявляли, вынимали из кармана, снова засовывали в карман, через лупу на поверхности бумаги видны волокна, бугорки и ямочки, она увеличивает подпись начальника округа, сделанную синими чернилами, подпись местного русского коменданта красным карандашом. Разглядывая через лупу эту бумагу, я вырываюсь из моего эгоистичного, оглохшего времени в другое время, которое я прожила сама, которое осталось у меня в памяти, время, где живут люди, которых я знала.
Пожелтевшая, потрепанная по краям бумага, лежащая передо мной на письменном столе, была первым разрешением на пребывание в Австрии, которое отцу выдали после окончания Второй мировой войны.