11 или 12 [24 или 25] января 1907, Капри.
Дорогой друг —
сердечное спасибо за Ваш, ценный для меня, отзыв о повести. Не премину воспользоваться Вашими указаниями, переделывая вторую часть.
Посылаю письмо Звездича, — оно мне кажется очень глупым и нахальным. Ответил ему тем, что указал Ваш адрес как представителя «Знания». О Шницлере — что тот или другой ответ можем дать, только прочитав рукопись по-русски.
Получил все альбомы из Мюнхена, спасибо! Выпишите мне Брикнера «Император Павел» и Геккеля «Мировые загадки»!
Жму руку. Все кланяемся всем.
17 [30] января 1907, Капри.
Дорогой Давид Яковлевич,
«Кровавый разлив» кажется мне вещью положительно неудачной.
Почему? Прежде всего потому, что о таких вещах, какие являются сюжетом рассказа, нельзя, грешно писать в том истерическом тоне, который Вы взяли. Подумайте — уместны ли Ваши авторские крики, лирические отступления, жалобы и вопли на фоне этого разгула звериных чувств?
О событиях такого рода надо писать холодно и просто, справедливым, точным языком свидетеля и судьи. Вы ничего не можете добавить к ужасам, о которых говорите; если Вы расскажете их просто, скромно, точно — Вы напишете как раз ту правду, которая и нужна, а если Вы начнете примешивать Ваши жалобы, Ваши взгляды — этим Вы введете нечто лишнее, неуместное.
Ваш герой Пасхалов — просто сукин сын, которого надо двинуть по башке — глупой башке — камнем. Дорогой Вы мой — бросьте Вы этих прохвостов без души, не стоит с ними возиться, никому они не нужны, ничему не учат, это — лишние люди, и, кажется, они издыхают сами по себе. Не стоит возбуждать жалость к ним, они достойны только презрения.
Мне жаль Кочеткова, его превращение в черносотенца и животное — не обосновано Вами. Алтер — слишком знаком. Все остальные — эскизны.
Повесть длинна, утомляет и злит постоянными отступлениями, отец и мать Пасхалова — в одно лицо и оба лишние. Масса ненужных деталей загромождает внимание, и все они на фоне крови и зверства оскорбительно лишни. Много крика, и нет гнева. Обращения к богу производят впечатления не выгодные для Вас.
И — главное — тон! Простите меня — но это напоминает речь молодого адвоката, который еще не понял глубины того преступления, которое делает суд, когда судит его клиента.
Положительно не нравится мне повесть! Так же как и «Утро Анчла». О таких вещах надо писать просто, поверьте!
Ваша манера становится ясной с первой строчки и — она производит на меня впечатление чего-то чужого Вам.
Не сердитесь на меня. Литература—дело великое своей правдой, и о ней надо говорить правдиво. Если я сказал что-либо резкое — извиняюсь. Но Пасхаловы и в жизни и в литературе вызывают у меня всегда одно желание — раздавить их.
Получили Вы деньги? В этом сезоне ни в Рос[сии], ни в Герман[ии] Ваша драма не пойдет, поздно. Мы напечатаем ее в XV или XVI сборнике. Если нужны деньги — назначьте гонорар, вышлем.
Жму руку.
Вы крупнее Вашей повести, Вы проще ее, я уверен, что это так. В этой вещи — как и в «Утре Анчла» — Вы взвинчиваете себя и, влагая в работу много болезненной нервности, не даете сильного, здорового чувства. О крови пишут красно, с ненавистью, с мужественным призывом к мести. Подумайте о читателе, — какое впечатление даете Вы ему? Всегда надо думать немного о читателе.
Мне неловко и грустно писать Вам так, — я думаю, что Вы очень талантливый человек, и мне хочется, чтоб Вы относились к себе более серьезно. А тут Вы говорите странным, чужим голосом. Как это не похоже на «Терновый куст»!
Я — не учу, не думайте. Но я люблю литературу, ценю Вас, ненавижу животных и хочу видеть Вас сильным, крепким, наносящим хорошие удары. Ведь этого можно хотеть? Повторю — не обижайтесь на возможные резкости, без этого я не живу. Все дело в том, что меня обеспокоила Ваша повесть и я боюсь, что Вы напечатаете ее так, как она есть, со всей ее истерикой и интеллигентными излишествами.
Я прошу Вас — почитайте ее, подумайте, раньше чем печатать. Вот и все.
Привет!
26 января [8 февраля] 1907, Капри.
Ты уехал, а цветы, посаженные тобою, остались и растут. Я смотрю на них, и мне приятно думать, что мой сынишка оставил после себя на Капри нечто хорошее — Цветы.
Вот если бы ты всегда и везде, всю свою жизнь оставлял для людей только хорошее — цветы, мысли, славные воспоминания о тебе, — легка и приятна была бы твоя жизнь.
Тогда ты чувствовал бы себя всем людям нужным и это чувство сделало бы тебя богатым душой. Знай, что всегда приятнее отдать, чем взять.
…Ну, всего хорошего, Максим!
Начало [середина] февраля 1907, Капри.
Дорогой Давид Яковлевич!
Гонорар за пьесу — 400 р. лист, выше этого сборник не выдержит. К[онстантин] П[етрович] написал, чтобы Вам послали денег из «Знания».
По справкам, наведенным мною, в текущем сезоне пьесу Вашу нельзя поставить ни в России, ни в Германии.
Ладыжников — человек более осведомленный, чем Звездич, поверьте мне.
Не сердитесь, не огорчайтесь отзывом о «Потоке»; отзыв этот вызван моей уверенностью, что Вы можете и должны писать лучше — спокойнее, проще = сильнее, красивее. Страшно некогда!
Жму руку.
7 [20] февраля 1907, Капри.
Дорогой мой!
Дело в том, что они противны, эти кислосладкие, пассивно-доброжелательные российские интеллигенты, противны до омерзения. Ты — или умирай, защищая то, что любишь, — если любишь, — или молчи и вянь, идиотский кактус, если не умеешь любить. Любить — значит — бороться и побеждать.
Мне кажется, Вашу повесть более всего портит этот Пасхалов, затем — автор, — он пишет длинно, расплывчато, он слишком много отводит места внешнему ужасу.
Изнасиловать девочку-ребенка и, отрезав ей грудь, сунуть в рот матери ее — это гораздо более противно и болезненно, чем страшно, а вот самый факт существования людей, способных на такую безумную мерзость, — это — ужас, воистину!
Ужас — в существовании человека, способного на такой гнусный акт, — я думаю? Когда Крупп насилует подростков — это скверное баловство, это извращенность бессильного физически, это — барская забава, пресыщенность, где подросток ставится на одну доску с пикулями и трюфелями. А в Вашем случае — не так просто, — в Вашем случае есть элемент мести, у Вас действует животное, которому позволили на время быть зверем, животное, способное и еще на многое, чего Вы даже представить не можете. Вы должны вскрыть это, ибо это именно лежит в основе факта. Не огорчайтесь, — я не беру на себя роль учителя, я не способен к ней, но я Вас люблю, хочу видеть большим, знаю, что Вы можете быть таким.
Вы слишком удивили меня «Терновым кустом», для того чтоб я спокойно мог отнестись к «Потоку», не удавшемуся Вам, как и сами Вы говорите.
Проще! Короче! И будет сильно, будет красиво.
Выкиньте вон попа с его семьей, проклятого проклятием внутреннего бессилия, — Вы увидите — повесть будет ярче. Такие вещи надо изображать эпически спокойно, чего бы это Вам ни стоило.
Жму руку крепко. Жду рукопись, кою Вы перестроите, я верю. Она должна быть хороша. И будет.
Всего доброго!
Повидаться бы с Вами!
7 [20] февраля 1907, Капри.
Дорогой Александр Сергеевич!
«Красный корабль», — думается мне, — должен дать сильное впечатление читателю-демократу — лучшему читателю наших дней. Мне Ваша поэма нравится, я искренно рад, что Вы написали ее так сильно, ярко, благородным стихом.
Горячо, всей душой желаю роста Вашему таланту, желаю Вам веры в призвание Ваше.
Знайте, что быть писателем в наши дни — великое счастье, ибо— Вас будет читать народ! Я хотел бы, чтоб Вы почувствовали лучшую радость на земле для поэта — радость быть близким народу своему. Эта радость кажется мне достижимой для Вас, Вы — талант, и Вы — на прямой, хорошей дороге.
Старик уже в сравнении с Вами, я позволю себе дать Вам добрый совет: всегда, неутомимо точите Ваше оружие, изучайте неисчерпаемо богатый, мягкий, прекрасный язык народа! Он может дать Вам силы для выражения чувств и мыслей, доступных гению. И никогда не закрывайте глаз ни пред чем, ничего не бойтесь, ищите всюду себя самого — так Вы всегда, я уверен, найдете хорошее, ценное для всех.
Переходя к поэме, скажу — не лучше ли закончить ее там:
«И отвечал учитель мне — «Аминь!»…»
Дальнейшее — несколько расхолаживает, — Вы не находите?
С нетерпением жду Ваших работ, уверенный в росте Вашего духа.
О деловой стороне писать не буду, это Вам скажет К[онстантин] П[етрович]. Если нужны деньги — телеграфируйте, пишите.
Жму руку.
8 или 9 [21 или 22] февраля 1907, Капри.
Дорогой Давид Яковлевич!
По поводу «Тернового куста» написал в Париж некой Вере Старковой, сотруднице «La Revue». Она там написала о «Врагах», я ей рекомендую «Терновый куст».
А насчет постановки Вашей пьесы в Германии и писал я Ладыж[никову] и говорил с ним и сам кое-что знаю об условиях немецких, — думаю на основании всего этого, что толка не выйдет у Вас. Свиньи они, немцы. А впрочем — увидим.
Жду рассказа, очень. Я вообще много жду от Вас. Вы — литератор волею природы, думается мне, Вы вот умеете и можете относиться к себе самому серьезно, требовательно.
Знаете — право, это хорошо, что Вы согласились со мной в отношении к «Потоку» и будете переделывать его.
В скобках скажу, что вообще соглашаться со мной — не надо, меня можно и — пожалуй — следует слушать, когда я говорю о литературе, ибо я ее люблю, как мать родную, мать-красавицу, мать-героиню. А соглашаться ни с кем не надо, кроме как Айзману — с Айзманом, а Горькому — с Горьким. Серьезно. Если Давид может так написать, что, читая сам себя, весь дрожит от радости, слез и гнева, — это самый лучший критерий для оценки себя — собою.
Дорогой мой — хочется мне, чтобы Вы поняли мое отношение к ужасам кровавого потока, в котором мы живем, — мне, видите ли, все кажется, что Вы не совсем точно понимаете это, извините меня.
Ужас — двуличен, вернее — двойствен. Ужасно, когда Духовно слепой бьет зрячего, озлобляясь на него за то, что зрячий беспокоит слепого своим тревожным отношением ко всему в жизни, своим исканием свободы, правды, красоты. Ужасно, когда возмущенное или разнузданное животное насилует, уничтожает человека.
Но — рядом с этим ужасом не чувствуется ли Вами Другой — ужас людей старого, отжившего мира, людей, которые смутно чувствуют — а иногда и ясно видят, — что все колеблется, все распадается, все, к чему они привыкли, на чем строили свою власть над людьми, — все это сгнивает и логически неизбежно разваливается в гнусный прах.
Охваченные этим животным страхом — это они в отчаянии пред несомненной гибелью своей выпускают на все боевое и светлое хитрых змей своей лживой мысли, злых псов развращенного властью чувства. Их ужас — радует меня, хотя они и заливают кровью невинных дорогу мою.
То, что творится в этот день жизни — более значительно и важно, чем мы думаем. Стоя на плоскости общего, мы не замечаем, что стоим в начале нового исторического процесса, что живем во дни рождения нового психологического типа.
Из кровавой пены всемирных исторических преступлений поднимается некий синтез — или намек на синтез будущего — свобода = красота = свобода.
Быстрый — сравнительно с прошлым — рост сознания человеческого достоинства в массах следует объяснять — отчасти — тем, что руководители — духовные и физические — масс принуждены нарушать все законы, измышленные ими, все правила, которые массы считали незыблемыми.
Да, скажете Вы, но — сколько крови, трупов, мук! Как это дорого стоит!
Разве? Ватерлоо, Седан, Мукден — каждая бойня отдельно дала больше трупов, чем — пока — все движение народов к свободе. Но — не станем мерить этой мерой — мерою крови и смерти. Есть другая — рост свободы духа.
Он еще только начался, он выражается грубо, но — он есть и он должен развиваться все быстрее. И вот ужас пред этим ростом я вижу в бесплодных попытках залить его кровью, в бессильном стремлении спрятаться от жизни в темные углы религии, скрыть свое отчаяние пред грядущей справедливостью жизни в спокойных, но красиво-жутких думах о неизбежности смерти всего сущего.
Меня это веселит!
я — веселый сумасшедший. И вот почему, увидав в Вашей повести нечто внешнее, я восстал, находя, что это—ниже Вас, что Вы за фактом убийства человека человеком должны видеть не только руку, направляющую убийцу, но и смертельный ужас пред близкой гибелью своей, направляющий эту подлую, эту трусливую руку. Все это есть у Вас в «Терновом кусте». Там кровь — смеется победно, там все мученики — герои, и потому все погибшие — победители.
Жизнь — прекрасна даже и в окровавленных одеждах.
Ну, извините за длинное письмо.
Когда подвинусь к северу — не знаю, а видеть Вас хотел бы, очень!
Здесь Пятницкий, Жеромский — вот если б у Вас нашлось время и деньги да махнули бы Вы сюда жить! Дешево и сердито!
Поклон супруге Вашей.
Жму руку.
Не ранее 11 [24] февраля 1907, Капри.
Драма Аша — вещь сильная по фабуле, но ее русский перевод сделан отвратительно, а потому вопрос о печатании ее в сборниках «Знания» — я не решаю.
Пожалуйста, посоветуйте автору вот что: пусть он пошлет русский перевод Айзману или кому-нибудь другому из литераторов-евреев, хорошо знающих русский язык, — Пусть пошлет и просит их исправить возможно лучше русский перевод.
Посоветуйте ему также дать эту пьесу Коммиссаржевской или Мос[ковскому] Худ[ожественному] театру, но — укажите, что и для сцены перевод должен быть исправлен, а в этом виде — пьеса проигрывает.
Он, должно быть, талантливый человек, этот Аш, его «На пути в Сион» — тоже интересная вещь.
Высылаю вторую часть «Матери». В России она появляется, начиная с 16-го сборника: первая часть в трех: 16, 17, 18-м, вторая — в 19–20.
Получаете ли Вы корректуры из России?
В Америке первая часть будет закончена печатанием в мартовской книге — имейте в виду, что книга журнала выйдет в конце февраля. Стало быть, Вы можете выпустить всю первую часть сразу в марте? Не печатайте на обложке о моих «Интервью» и об «Америке», — я отвлекся сильно в сторону от этих задач и — не знаю теперь, когда выполню их? Начато — многое, кончить ничего не могу.
Ибо пишу рассказ «Шпион», затем буду писать другой — в противовес первому.
Составил план романа «Павел Власов» — в трех частях: Ссылка, В работе, Революция.
Это буду писать с удовольствием! И, кажется, напишу приличную вещь. Готовлюсь, понемногу, к пьесе «Император». Мало материалов! А то бы я уже много сделал.
Буду писать пьесу «Безумцы». Герои — все рабочие, время — московское восстание. Драк — не будет, но — будет пафос. Впрочем — это журавль в небе.
Вообще — я хочу и могу работать, — жаль, спина болит!
И раздражают проклятые товарищи-писатели, мещане, помешавшиеся на деньгах, мелочные, жадные, чорт бы их побрал с женами и детьми! Это — наказание мое! Источник огорчений и острого стыда за людей. Порой так тяжело — кожа ноет. В такой момент они вдруг отдали себя во власть жадности и смешного, мелкого честолюбия!
Иван Павлович — хотите пари?
Я ставлю 100 р. против Вашего гривенника и говорю: кадеты в Думе будут вотировать с правыми. Хотите? Или Вам это тоже ясно? Какая сволочь этот Милюков, а? Унизиться до названия «красной тряпкой» того знамени, которое — он знает это, мерзавец! — окрашено кровью сотен лучших людей.
От Арзамаса прошел отец Федор Владимирский — христианин-социалист. От Саратова — Михаил Егоров Березин, мой учитель по Казани, с.-д.
Газеты — волнуют, но в Россию — не хочется. Ибо — там не будешь работать, а мне кажется — сейчас для меня эго самое главное.
Ну, всего доброго!
Сердечное спасибо за газеты, журналы, табак — еще не полученный, — за все Ваши заботы. Крепко жму руку. Кланяюсь.
Вы скажите Ашу — если перевод будет сделан хорошо — мы напечатаем пьесу. Это я говорю после разговора с К[онстантином] П[етровичем], прочитавшим ее. Рукопись — при сем посылаю.
12 [25] февраля 1907, Капри.
Рассказ, по-моему, хороший и даже — очень, хотя речь «Мосея» о «сердце бытия» теряет свой истинно трагический характер там, где говорится о русском генерале.
Имейте в виду, что слова «полтинничная» и «байструк» по приложению ко Христу и Марии являются с точки зрения «Уложения о наказаниях» богохульством, цензура к ним привяжется, и может возникнуть «дело». Лучше выкинуть эти слова.
Вы не замечаете, что у Вас в этом рассказе слишком обильно посеян союз «и»? Читая вслух — получается некий некрасивый визг — и-и-и-и.
Злоупотребление этим звуком даже Андрееву не всегда благополучно сходит с рук.
Истории с деньгами — не понимаю. Вам давно уже Должны их выслать. Сегодня же напишу, чтобы выслали больше.
Почему Вы не прислали «Чету Краоковских»? Присылайте. У нас выходят пять сборников, в них есть крупные вещи, и они должны пойти хорошо — значит, Ваши вещи будут иметь много читателей.
Печатается моя «Мать», новый рассказ Андреева, очень интересный, вересаевские «Записки военного врача» и еще много славных вещей. «Терновый куст» идет — кажется— в 16-м, «Сердце» поместим в 17-й.
Присылайте-ка и «Чету». Вам следует писать и печатать больше. И не следует увлекаться пессимизмом.
Крепко жму руку.
22 или 23 февраля [7 или 8 марта] 1907, Капри.
Дорогой Иван Павлович!
Посылаю «Патруль», несколько исправленный мною. Он, вероятно, будет напечатан в одном из ближайших сборников.
«Мира божия», т. е. «Современ[ного] мира», не получаю, хотя уже вышла вторая книга. Простите, что надоедаю Вам этим!
Во всю силу пишу «Шпиона» — очень занимает меня сей рассказ.
Как живется? Ко мне скоро приедет В. А. Десницкий и С. И. Гусев, также Айзман. Ух!
Но я до той поры кончу рассказ. А интересный человек Жеромский.
Кстати: прилагаю ответ «Французскому Меркурию» по вопросу о религии и венграм о Николае I.
Это просто для того, чтоб Вы знали о поступках моих.
Обе вещи еще не печатались.
Крепко жму руку, кланяюсь.
Вдруг получил 1000 папирос! Был рад и счастлив и благодарил Вас.
Ты спрашиваешь, Евгений Николаевич, нравится ли мне твоя «Легенда»? Не нравится, очень. Даже больше чем не нравится — огорчает. Мне было грустно читать «Огни» и так же грустно «Легенду», а потом грусть сменяется чувством досады на тебя — не за свое дело берешься ты, кажется мне, и ставишь себя пред лицом читателя в смешную позу. Речь идет, разумеется, о моем впечатлении, я не учу, не критикую, а просто отвечаю на вопрос твой.
«Почему?» — А потому, что писать на такие темы не следует, не чувствуя духа времени, которое изображаешь, не видя лиц, о которых говоришь. Пишешь ты небрежно: твои придворные говорят языком российских провинциалов — «почему вами игнорировано небо?», «аккуратно», «окажите протекцию» и т. д. Но — что сделано, — сделано. Ругать тебя будут свирепо.
Не обижайся на меня. У меня странное впечатление вызывает современная литература, — только Бунин верен себе, все же остальные пришли в какой-то дикий раж и, видимо, не отдают себе отчета в делах своих. Чувствуется чье-то чужое — злое, вредное, искажающее людей влияние, и порою кажется, что оно сознательно враждебно всем вам — тебе, Серафимовичу, Юшкевичу и т. д.
А с другой стороны на литературу наступают различные параноики, садисты, педерасты и разного рода психопатологические личности, вроде Каменского, Арцыбашева и Кº. Чувствуется хаос духовный, смятение мысли, болезненная, нервозная торопливость. Исчезает простота языка и с нею — сила его. Красивое в лучшем случае подменяют хорошеньким, вместо серебра — фольга, — это все понятно и — обидно.
Жизнь становится крупнее, люди — мельче, литература слепнет и глохнет, отрываясь от героической действительности в область выдумок, порою возбуждающих мысль о Желании авторов попачкать своей темной, больной слюною великие проявления творческого духа, мужественные
усилия людей с крепким сердцем и свободной душой победить, одолеть темные силы жизни.
И когда видишь эту хитрую, трусливую работу больного животного, которому ничего, кроме покоя, не надо, — становится непонятна роль той группы писателей, которая в трудное время дружно будила мысль демократической массы, а ныне спокойно смотрит, как эту мысль отравляют, да и сама не ясно видит задачи момента, как мне кажется.
Ну, прости, не обижайся и прими искреннее пожелание всего доброго.
Март—апрель 1907, Капри.
Дорогой Иван Павлович!
Вот четыре письма к иностранцам, — а почему мы так долго возились с этой затеей, объяснить не могу, ибо — сам не понимаю.
У одного из двух лиц, подписавших письма, в душе скверная погода, другой — всегда спорит, горячится, ругается и все забывает.
Здесь много русских писателей — Вересаев, Айзман, Леонид — это мрачные люди, они сидят нахмурив лбы и молча думают о тщете всего земного и ничтожестве человека, говорят же они о покойниках, кладбищах, о зубной боли, насморке, о бестактности социалистов и прочих вещах, понижающих температуру воздуха, тела, души. Вянут цветы, мухи дохнут, рыбы мрут, камни гримасничают так, будто их сейчас вырвет. Увы мне!
К первому мая еду с В[асилием] А[лексеевичем] в Рим, будет демонстрация.
Дорогой Вы мой — неужто альбомы, посланные Вами, так и пропадут? Как это понять? Кто известил Вас о ненахождении адресата? Похлопочите о спасении!
Не получаю журнала «Образование», чем весьма огорчен. Российские журналы так поучительны в сей момент возрождения пошлости.
Ренессанс этот особенно заметен в изящно эротоманской литературе гг. Арцыбашевых, Каменских, Кузминых, а также в программной беллетристике «Русского богатства».
Кланяются Вам все дружно.
Жму руку. Спасите альбомы. Жду папирос, ибо В. А. курит, как шах персидский.
Письма надо послать с переводами на писательские языки? — и в конвертах «Знания», что объяснит сухой тон их. В мягком — не могу писать. Не люблю я писателей.
21 или 22 мая [3 или 4 июня] 1907, Капри.
Дорогой Иван Павлович!
Посылаю письмо по поводу займа, плохое, торопят меня, пришлось повториться в характеристике царей, и вообще — швах!
К тому же ставят условием помещения в газете «широкую, культурную точку зрения, ибо освещение вопроса с социалистической позиции не будет понято нашим обществом». Вот и извольте повертываться!
Однако — хорошо бы, чтоб они заплатили нам за это письмо, а то — что же даром портить бумагу?
Я написал Райту, предлагая ему выступить инициатором сбора денег хотя бы для ссыльных наших, предложил ему собранное выслать Вам.
Письмо о Лондоне пришлю послезавтра, вероятно.
Андреев напился и наскандалил здесь на всю Италию, чорт его дери! Оттого он и сбежал столь скоропалительно. Кого-то столкнул в воду и вообще — поддержал честь культурного человека и русского писателя. Ах, дьяволы…
Василий Федоров, — должно быть, «от нервов», — вел себя здесь тоже в высшей степени нахально, скот. Они тут, пьяные, ходили и орали — «пей за здоровье Горького, мы платим!»
В доме у нас В. Ф. возмутил против себя всю прислугу, на своей квартире — хозяина-попа и всех сродников его, уехал тайно, не заплатив денег, задержали его жену… вообще чорт знает что за каша! И за всю эту канитель нам приходится отдуваться.
Теперь меня Айзман ест. Ух… Я, кажется, способен устроить еврейский погром!
Вот что: не можете ли Вы достать мне возможно новый и полный каталог детских книг? Нужны преимущественно рассказы о диких людях и странах, путешествия и т. д.
Пожалуйста! Буду очень благодарен.
На-днях вышлю Вам 135 долл., полученные из Америки.
Всего доброго и Вам с Е[катериной] И[вановной], и Р[оману] П[етровичу] с супругой.
Съезд меня ужасно хорошо начинил! Многое темное стало ясным, психология меньшевизма понятна и удивительно поучительна. Но — как до сей поры никто не займется очерком развития меньшевизма в русской с[оциал]-д[емократ]ии? Ведь он имеет историю и будет иметь ее, будет еще! И — ах, какой материал дает он анархистам для издевательств над современным социализмом!
Доллары я Вам не вышлю, а оставлю себе, Вы же, когда получите с Василия 700 марок, оставьте их у себя. 700 марок, кажется, равны 135 долларам.
Прилагаемое письмо, пожалуйста, пошлите по адресу Ек[атерины] Пав[ловны] сегодня же.
25 или 26 мая [7 или 8 июня] 1907, Капри.
Посылаю вам, дорогие друзья, порцию гороха, предназначенного поколебать стену английских предрассудков. Второй экземпляр не исправлен за недосугом, будьте добры, сделайте это сами. Письмо к Уэллсу не могу еще написать за отсутствием Пятницкого, сделаю это, как только он появится на горизонте.
Вчера каприйцы устроили какой-то праздник, — собственно говоря, праздника никакого не полагалось по святцам, но была хорошая погода, и люди сочли это достаточно серьезной причиной для безделья и радости. Какой они устроили фейерверк изумительный! Ничего подобного я никогда не видал. На горе, темной ночью, огонь играл целые симфонии… Целый день гремела музыка, народишко шлялся по острову и орал, как пьяный.
После Англии — это удивительно. Чувствуешь себя в опере, честное слово!
Итальянцы будут хорошими социалистами, мне кажется.
Жму руки.
Конец мая [середина июня] 1907, Капри.
Дорогой Иван Павлович!
Не напечатают ли англичане прилагаемое письмо? Мне кажется, оно имеет некую цену для них, до известной степени освещая политику царя.
М. б., Вы предложите и немцам или французам? Тогда уничтожьте обращение к редактору «Нации».
Пожалуйста, пришлите мне записки Урусова! И — если вышло — немецкое издание «Матери».
Записки Лопухина не Вы ли издаете?
Заканчиваю мою повесть «Шпионы».
Здесь Гусев-Оренбургский.
Получил из России декадентские книги.
Озера глупости и пошлости!
Жму руку.
7 или 8 [20 или 21] июня 1907, Капри.
Дорогой Друг!
Новое предательство кадетов прекрасно завершает социальную позицию и дочерчивает психическую физиономию этих бывших людей — каждый истинный революционер теперь, я думаю, должен ясно видеть, что это люди, совершенно лишенные разумного социального чувства солидарности с духовными интересами родины, это — бывшие люди — лишние люди
Меня никогда не тревожила возможность их морального влияния на массы — это влияние, разумел я, не может исходить от партии, не вооруженной широким идейным планом коренной перестройки общественных отношений.
Но я порою думал, что эти люди способны затруднить, запутать логический и нормальный ход нашей революции своей проповедью примирения, я полагал, что, являясь, хотя и слабыми — в смысле энергии интеллектуальной — защитниками известных экономических интересов, эти жалкие люди своей двойственностью могут вредить росту революционного, то есть социалистического сознания в народе.
Сейчас я очень рад — кадеты политически издохли, они обнаружили свое ничтожество и тем оттолкнули от себя демократию. Мне думается, кадеты теперь уже не в состоянии как-либо помешать необходимой изоляции пролетариата, они слишком рано обнажились, и всякий разумный человек должен ясно видеть, что с их стороны никогда нельзя ждать чего-либо жизненного, какой-либо активной помощи делу революции.
Я уверен, что избирательный закон, совершенно уничтожающий даже призрак конституции, будет изменен под давлением жизни, то есть в силу протеста демократии, руководимой пролетариатом, и, вероятно, кадеты снова попытаются выйти на сцену. Это их выступление будет их публичною казнью, гражданскою смертью, им не дадут голосов, и эта сволочь, оторвавшаяся от жизни, бесследно распылится в ней, бесследно — ибо она не оставит по смерти своей ни зерна какой-либо живой идеи. Не надо быть пророком, чтобы предвидеть подобное.
Я рад. Наша революция изумительно глубока, разно стороння, она должна быстро создать в передовых слоях революционной массы людей стойких, мудрых, и она должна кончиться крупным социальным завоеванием.
Устали люди? Слишком много судорог, много боли?
Дорогой мой друг, не забывайте — мать впервые родит свободу, она физически не очень крепка, а ребенок должен быть крупен — вот почему родовые муки так длительны.
Нам не надо терять веру в то, что мы одолеем, нам не следует забывать, что мы живем в эпоху революционную и что наша революция — начало общеевропейской, как об этом говорят события во Франции, здесь, в Австрии и как скоро, я думаю, закричат о том же Ваши тяжелые немцы.
Всюду массы народные — источники всех возможностей, единственные силы, способные создать действительное возрождение жизни, — всюду они приходят в брожение с быстротою, которую едва ли наблюдала история прошлого. И обратите внимание на способ, которым защищает свою позицию старый мир, — это один способ — физическое воздействие, и нигде старинных, в свое время успешных попыток бороться на почве идей с ростом сознания непримиримости жизненных противоречий. Не выдвигается ничего, что можно было бы считать серьезным возражением социализму как учению о новой культуре, как философии, обнимающей все явления жизни, — ничего, несмотря на то, что это учение не завершено, находится в текучем состоянии, имеет в себе много недоговоренного и может вызвать у энергичного ума ряд вопросов весьма сложных, трудных.
Но энергичного ума — нет, старый мир одряхлел и духовно бессилен, он может отстаивать себя лишь чужой, грубой силой, собранной в его нервных руках Есть много крупного и мелкого, что ясно говорит об упадке политического творчества буржуазии, и все кричит против ее неспособности к творчеству социальному. Она издыхает, и позорная гражданская смерть наших кадет — один из признаков общего умирания европейской буржуазии.
«Вы представляете врага слабее, чем он есть», — предвижу возражение. Нет, я знаю всю силу цинизма, заменяющего энергию, учитываю всю тяжесть жестокости, которою хотят заменить разум, но — я уже не вижу в борьбе наших дней лицемерия, тонкого умения лгать, не вижу у буржуа самого страшного оружия, которым он когда-то великолепно владел.
Дело идет начистоту: против капитала, наглого и оголенного в своих желаниях, встает масса, все более резко сознающая необходимость открытой борьбы. Очень характерен в этом плане французский синдикализм с его программой «прямого действия». Программа, разумеется, варварская, но психология здоровая, в ней я прежде всего вижу способность и готовность к борьбе. Результатом такой борьбы будет поражение, да, но вместе с ним будет убита юная и вредная иллюзия синдикализма, и мы увидим тогда, как энергично пролетариат двинется в чисто социалистические организации, как быстро он создаст истинно социалистическую и пролетарскую партию, могучую, необоримую, ту, которая и победит.
Вы извините меня, что я так пространно — и едва ли толково — ответил на Ваше письмо, но я в нем почуял горе, обиду Вашу, дорогой друг, мне захотелось поделиться с Вами моим настроением, вот мотив письма.
Затем — всего доброго и бодрого настроения!
Если русское издание «Матери» вышло — пришлите. Торжественный вид сего послания объясняется тем, что у меня дрожит рука и я пишу страшно скверно.
М[ария] Ф[едоровна] кланяется, я тоже.
14 [27] августа 1907, Капри.
Дорогой Давид Яковлевич!
Рассказик — недурен, очень теплый, красивый, хотя тема старая, использованная много раз. Могло бы выйти значительнее, если б Вы раздвинули Каменец-Подольскую губернию до символа, поставили ее, как мечту о жизни, — мечту, свойственную всем вообще людям, всем родную.
Если Вы рассчитываете поместить рассказ в сборниках — имейте в виду, что это возможно очень не скоро, — XVI и XVIII — конфискованы, выпуск остальных — задержан до поздней осени. Вам удобнее напечатать этот рассказ где-либо в журнале, для чего я и возвращаю его.
Возвращаю и присланную Вами пьесу Леру, — я не понял, зачем Вы ее прислали. Вещь — скучная и не талантливая, на мой взгляд, как все писания французов-обличителей, кроме Мирбо. Об этой вещи, в свое время, писалось в русских газетах с похвалой, — считаю нужным указать.
Ехать — никуда не собираюсь, очень занят. Приедете — буду рад. Поклон наш Вам и супруге. Всего доброго!
После 15 [28] августа 1907, Капри.
Посылаю «Врагов», — «Товарища» — не имею.
«Товарищ» — нечто вроде речи, однажды сказанной мною в Финляндии, печатана эта плохая лирика помимо моего желания. Если б я был критиком — то сказал бы автору такой штуки:
«Друг, о таком новом понятии, как «товарищ», так писать — недопустимо».
Сказал бы — резко.
Если надумаете ехать сюда, — где так хорошо работать и дешево жить, — известите заранее — ладно? А то я собираюсь походить пешком по деревням, так не разойтись бы нам.
Да, — «Шпион» — появится сначала на английском языке, а когда на русском — не знаю. Эта вещь по содержанию не имеет ничего общего с тем, что рассказывает о ней «Русь», смешавшая меня с Ф. Сологубом.
Тема моя — психология шпиона, обычная психология запуганного, живущего страхом русского человека. Написана — по рассказу героя, служившего в одном охранном отделении, и автобиографической записке его товарища. Пока — я еще не могу дать Вам рукопись, после — пожалуйста, если хотите.
2 или 3 [15 или 16] сентября 1907, Капри.
Дорогой мой Иван Павлович!
Вот Вам пьеса, не знаю, удалась ли она мне? Личное мое впечатление — неопределенно.
Зная условия немецкой сцены, Вы, я думаю, сразу можете определить, поставят ли ее в Берлине. В России она, конечно, не пойдет, а потому и печатать ее там — нет смысла, значит — пожалуй, ее не стоит и Вам издавать, если ее не примут в театр?
Мне хотелось бы все-таки, чтобы Вы представили ее Рейнгардту или другому директору уже в переводе, как рукопись, ничего не говоря заранее о содержании и теме ее, — можно так?
Живем — как всегда, ловим рыбу и прочее. Леонид написал Моргано, что он на зиму едет сюда. От редактуры сборников — он отказался.
Книги я получил, спасибо!
Пятницкий — исчез, и я страдаю — денег нет! Нет ли у Вас для меня сотен двух, трех марок?
Кланяюсь всем, желаю всего доброго!
Видели Хилквита?
Как стоят дела со «Шпионом»?
Сентябрь — начало октября 1907, Капри.
Николай Алексеевич, дорогой мой!
Переводы — из рук вон плохи, и, если мы издадим Шевченко в таком виде, нас будут бить за искажение поэта.
Ругать будут и бить.
Примите добрый совет, поработайте над этой книгой, м. б., Вам удастся сделать дело лучше.
А так издавать — ни у Вас, ни — тем более — у нас права нет.
Не сердитесь.
Не позднее 6 [19] октября 1907, Капри.
Папирос!
Вот искренний крик моей души!
И я прошу Вас послать несколько коробок — две, три — по почте, необычным порядком.
Неудача с «Отцом» меня не огорчает, ибо — сам знаю — попытка неважная. Оставьте эту вещь под спудом, но едва ли я когда-либо возвращусь к ней. Исправлять ошибки — занятие вредное, как это видно на примере весьма ученого профессора Павла Милюкова, который, исправляя оные, довел себя до подобия скоту и болвану.
Видите Вы москвитянcкую газетину, «Утром России» именуемую? Вот гнусная окрошка! Сотрудники: Озеров-зубатовец, Чириков, Тан, Н. Иорданский, мек и б[ывший] член ЦК! Сологуб-садист, А. Белый, Блок и в этом вредном винегрете Леонид Андреев, ред[актор] литератур[ного] отдела! Лоло! Любошиц!
Шучу и ругаюсь, но — если б Вы знали, как мне обидно за Леонида — до боли! Вот уж дернул его чорт! И с первых же №№ вся эта пестрая компания ввалилась в лужу издевок над Л. Толстым за его письмо. Письмо — плохое, увы, но — не так на него отзываться надо, не так! И лучше уж — молчать. Вообще — бумага глупая и пошлая.
Жду папирос! На-днях уезжает В[асилий] А[лексеевич] и Пятниц[кий], последний — к Вам. У меня с ним были хорошие разговоры и приняты хорошие решения.
Жду дядю Мишу и Андриканиса. А также писем от Хилквита, очень!
Ибо — забит безденежьем!
Жму Вашу руку и Р[омана] П[етровича].
Кланяюсь женщинам. Пишу рассказ. Хороший. Спасибо за книги.
Папирос!
9 [22] октября 1907, Капри.
Многоуважаемый Семен Афанасьевич!
Я пришлю Вам небольшую заметку о В[ладимире] В[асильевиче], через неделю — две, — так будет хорошо?
Вы не указали срока, когда нужно послать рукопись.
За предложение Ваше — сердечное спасибо, — мне радостно будет вспоминать о встречах с Владимиром Васильевичем, который и в старости своей любил жизнь, людей, искусство горячей любовью юноши, той редкой любовью, которую так жадно ищешь в людях, и — нет ее!
Примите мое искреннее и глубокое почтение к Вам.
23 или 24 октября [5 или 6 ноября] 1907, Флоренция.
Вы прочитали новые рассказы Леонида? Что чувствуете?
На меня они оба произвели отвратительное впечатление, и я рад, что эти грязные вещи появятся не у нас.
Резко говорю? Нет! «Тьма» — отвратительная и грязная вещь. Ее истинным автором является ее герой — известный Вам Василий Федорович, болван, которому я дал бы пощечину, будь он около меня. Я предупреждал, я просил этого скота не говорить Леониду о революции и своем участии в ней, я прямо указывал ему, что Л[еонид] немедленно постарается испачкать все, чего не поймет.
Этот жалкий, больной малый носит в себе животное, он весь — во власти животного и вот почему тоскует о звере. Зверь — не по силам ему, а животного он боится, когда трезв. Животное в нем всегда, и всегда оно понуждает его отрицать, бороться с человеческим, — чистую, поэтически настроенную девушку велит изнасиловать, революционера — свалить в грязь, человека вообще — нарисовать пошлым, мелким, бессильным. И все это — гнусно, все это — пакость.
Очень талантлив Л[еонид] вообще — не в данных рассказах, — очень велик он, как нарыв во всю спину, но он нам — чужой.
Поймите это, он — чужой. Его дорога — круто направо. Его задача — показать во всяком человеке прежде всего скота, — социальная ценность такого намерения и вредна и погана.
Идиот В[асилий] Ф[едорович] получил должное за свой рассказ, — изумительно гадок он в изображении Леонида!
«Заклятие зверя» — вещь избитая, написана плохо, о ней не стоит говорить.
Мне хотелось бы, чтоб Вы подумали о Леониде и его тяготении, прежде чем встретитесь с ним.
Из Питера пишут: «Гржебин рассказывает, что «Знание» не платит по векселям и скоро обанкротится». Действует он энергично, еще одним доказательством этого является прилагаемое письмо Ковальского.
Я понемногу расхварываюсь, — кашель, головные боли и прочее. Сегодня весь день сидел дома.
Во вчерашнее письмо забыл вложить вырезку из местной газеты о демонстрации местного муниципалитета.
Прошу С[емена] Павл[овича] высылать мне все издания «Шиповника» по мере выхода их в свет.
А также:
Ибсена «Император и Галилеянин», изд. Скирму[нта], Захер-Мазох, «Исповедь моей жизни».
До свидания, друг мой! Огорчил меня Леонид — ужасно! Точно палкой ударил.
Жму руку.
Буде явится возможность послать р. 300 в Дерпт, Десницкому, — не забудьте сделать это!
Около 24 октября [6 ноября] 1907, Флоренция.
Дорогой Иван Павлович!
Если книжный магазин «Зерно» пришлет Вам счет за весь список книг, который Вы послали ему, — не верьте и не платите.
Я получил:
3 книги Шахова,
«Живое слово» — Острогорского,
Елачича — один рассказ,
Беме — «Дневник падшей»,
«Дида Ибенс» и
Ведекинда — «Музыка».
Остальные книги Ведекинда и Пфаундлера не присланы.
Затем: это «Зерно» присылает лишь самые плохие и дешевые издания, а потому я не буду более приставать к Вам с книгами, — теперь, когда К[онстантин] П[етрович] в России, мне легко будет получать книги непосредственно оттуда, а не через Берлин.
Я — во Флоренции, нездоров, сижу в комнате и страдаю — простудился.
Если Вы еще не послали отрывок из повести сюда — «Новым идеалам» — не посылайте пока. Видел Ферри, он ничего не знает об этом журнале. А «Радуге» пошлите. Всего доброго.
Жму руку.
По словам очень компетентного критика Уго Ойэтти, д’Аннунцио написал пьесу «Корабль» — в стихах, из жизни Венеции в 3—4-м столетии до Р. Хр. Пьесе этой предсказывают громкий успех. Я направляю Аннунцио к Вам, м. б., пьесу возьмет Рейнгардт или кто другой?
Посмотрите.
А рассказы Леонида — оба плохи. «Тьма» же — отвратительна, хотя Василий Федоров — ее герой — заслуживает такого изображения.
6 или 7 [19 или 20] ноября 1907, Флоренция.
Дорогой друг —
прилагаемое письмо Измайлова — сохраните, — кажется, это тот самый Изм[айлов], который пишет в «Бир[жевых] вед[омостях]»? Рассказ он написал огромный по объему, но — неудачный.
Из этой великолепной Флоренции — не вырвешься, удивительный город! В Уффици был трижды и завтра пойду в четвертый раз. Иду с художниками и буду доказывать им, что картина Боттичелли «Поклонение волхвов» написана Филиппино Липпи и что портрет Боттичелли на этой картине изображает не Боттичелли, а именно автора картины — Липпи. Доказательства моего дерзкого мнения находятся тут же в Уффици — это портрет Филиппино, неотразимо похожий на человека в желтом, стоящего в правом углу картины «Покл[онение] волхвов», и весь тон картины, совершенно не похожий на Боттичелли. Бот[тичелли] не имел такого лица, как на картине, чему опять же — есть доказательства.
Познакомился с великолепным скульптором Трентакоста, — пришлю Вам снимки его работ, Вы увидите, какая это прелесть и — сила.
Кажется, я не отверчусь и буду позировать одному из местных художников, — чего мне не хочется. Но — увы! Очень уж они любезны все, и страшно трудно отказывать им.
Были бы у меня деньги, купил бы я себе один старый нож, цена его 100 фр. — какой нож! Возлюбленную зарезать не жалко эдакой приятной штукой, поверьте слову! Хотя, разумеется, возлюбленную всего лучше распиливать пилой. Не очень острой.
Если Вы получили рукопись Золотарева, двигайте ее в тот сборник, где будет вещь Леонида — если она будет.
Судьба «Шпиона» в Америке мне неизвестна, и сие начинает надоедать. Сегодня же я напишу Хилквиту, что ждать — не могу.
Как Ваши дела, и получили ли Вы мои письма?
В них — ничего особенного, но я не хотел бы, чтоб они затерялись.
Полагаю, что проторчим здесь неделю, а затем — в Рим. На Капри кончат с домом не ранее конца декабря, это очень досадно, ибо мне нужно писать!
«Отца» я исправлю и пришлю, вероятно, из Рима.
Вижу много интересных людей, особенно же интересен для меня Луначарский. Это человек духовно богатый, и, несомненно, он способен сильно толкнуть вперед русскую революционную мысль.
Прочитал «Леонардо» Мережк[овского] — глупый парень Дмитрий Сергеевич! И жалкий. Напоминает он этой работой бойкого маляра, который взялся бы реставрировать «Тайную вечерю» Винчи. Сеаиль — плох.
Видели Вы в галерее, соединяющей Питти и Уффици, рисунок Рафаэля «Шабаш ведьм»? Любопытно? И сего слащавого юношу посещали видения уродливые, — вероятно, так, — и однажды только отразила его неглубокая душа темную действительность. Нужно было что-то сказать Вам — забыл, что.
До свидания!
9 или 10 [22 или 23] ноября 1907, Флоренция.
Нет, «Поклонение волхвов» написано Леонардо, — это мне доказали с неопровержимой ясностью, но портрет Филиппино Липпи суть портрет Боттичелли в юности, против этого не спорят. Раньше этот портрет считали портретом Мазаччио. Все художники — старые и молодые — не считают «Благовещение» Леонардо] да Винчи его картиной и даже не находят, что это картина его школы.
Вам смешны мои «изыскания» и все это мое метание? Мне самому смешно, но, видите ли, этот город сводит меня понемногу с ума — такая масса красоты здесь, так много трогающего за сердце. Сегодня, например, был на вилле Данта — т. е. Фолько Портинари, отца Беатриче, где в башне жил и работал Дант. Вилла теперь принадлежит некиим Бонди, они сохранили комнату поэта, не реставрируя ее, но в ней только стол, кресло, сундук и аналой. Все это — древнее, удивительно простое и какое-то особенное, все заставляет дрожать сердце.
Целыми днями я мечусь из стороны в сторону и глотаю, глотаю! Как жаль, что у меня нет книги Бурхгардта! Она была бы мне прекрасным гидом.
Но — Вы высылайте книги на Капри, мне неудобно возить их с собою.
Сегодня пришли деньги, это — в пору! Спасибо! Но как Вы справитесь? Как живете, видели Леонида, что делается в литературе, кто печатает «Голод»?
600 вопросов! Конечно, я не жду, что Вы ответите сейчас же, зная, как много у Вас дела.
Пока — до свидания!
Жму руку.
Сообщите, видели Вы фрески Луки Синьорелли «Пришествие Антихриста»? Они в Орвиетто?
Это — изумительно хорошо, судя по снимкам. Прислать?
Пришлю.
Наши — кланяются.
Каждый день вижу Луначарского — и все более убеждаюсь, какой это умник и живой человек.
Мне, право, жалко, что он не знаком с Вами, ибо это было бы — уверен — приятно Вам, полезно ему.
Ну, всего хорошего!
Не позднее 19 ноября [2 декабря] 1907, Флоренция.
Дорогой друг —
завтра едем в Рим, остановимся, как телеграфировали, Via Sistina, 72, отель Лавиги, проживем там, вероятно, недели две, затем — на Капри, о котором я уже скучаю. Здесь — чудесно, но я слишком часто хожу в гости, много говорю, а это — надоедает. И — надо работать, ибо — хочется. Уверен, что за эту зиму я сумею написать кое-что.
Деньги я промотал, увы! Невозможно здесь не купить снимков с некоторых вещей, ну я и купил, знаете! Пуда полтора, думаю.
А затем ma famma[1] покупала разные шпильки и прочие штуки, а потом — «представительство».
И ив всего этого следует вывод: многоуважаемый Константин] Петрович! Вам известно мое легкомыслие — остальное Вы сами понимаете!
Я уже писал Вам, что познакомился со скульптором Трентакоста, — это — еще раз — великолепный артист, что Вы увидите даже по снимкам с его скульптур. Заранее уверен, что Вам понравится «Сфинкс», — вещь почти так же неотразимо гипнотизирующая, как «Джоконда». Это — как все говорят — лучший скульптор Италии, некоторые утверждают — Европы. Несомненно, что его «Каин» выше роденовского «Мыслителя» и как работа и как идея. При всем том — скромный, умный, милый человек, и мне жаль, что Вы его не знаете.
Сильно захватывает меня блестящая мысль Луначарского — это парень с будущим. Слишком, пожалуй, книжник, он, кажется, несколько небрежен в отношениях к людям, но — это ничего! То ли мы видали!
Флоренция, несмотря на отвратительную погоду за все время, пока я здесь, произвела на меня удивительно глубокое, бодрящее впечатление, — дивный город! Было много моментов, когда я весьма жалел, что Вас нет здесь, — какие вещи показывали мне!
Кончаю — просьбами, о, чорт бы их побрал!
Очень прошу послать в Дерпт Десницкому р. 200–300, — его обворовали дорогой, и он теперь без гроша.
Затем — книги для меня! Посылайте их на Капри, [на] имя Э. Моргано, а то почта перешлет в Рим.
И — если Вам попадутся у букинистов или у знакомых книги по фольклору — напр., сборники Барсова, Сахарова, Афанасьева, Кирши Данилова — давайте их мне! Купите! Ибо летом я и Луначар[ский], вероятно, примемся за историю литературы для народа, и все эти вещи — нужны.
Здоров и бодр. Хотел бы получить от Вас письмо. Как Ваши встречи с литераторами, как процессы и вообще дела?
Крепко жму руку.
Не позднее 22 ноября [5 декабря] 1907, Рим.
Получил письмо № 4-й.
Это будет № 1-й.
Я представляю себе Ваше положение среди господ литераторов, ясно вижу их, воображаю, о чем Вы беседуете с ними, и думаю, что Вам должно быть трудно порою сдерживать желание вздуть эту публику.
Здесь так хорошо, и, когда вспомнишь безграничность человеческой пошлости, — здесь она представляется еще более гнусной, лишней для жизни, оскорбительной для человека. И неописуемо обидно, что Вам приходится ежедневно брать ванны из грязненьких мелочей. Хочется еще раз повторить: заканчивайте издание сборников, они слишком много съедают у Вас души, слишком стали тяжелы для Вас.
Ha-днях вышлю Вам гравюру «Джоконды», исполненную королевской картографией, — прекрасная вещь! А стоит столько же, как и фотография.
Познакомился с Джиованни Чена и Сибиллой Але-рамо, его женой, роман которой «Una donna» печатался в «Мире божием» т./г. Славные, простые, добрые люди, она напоминает лучших мадонн Рафаэля, — очень милое лицо. И, кажется, глубже своего мужа. Видел «Аврору» Гвидо Рени — красиво, но не понравилось.
И — совершенно не понравилась «Pieta» Мик[ель] Анжело. Никакого впечатления! Даже показалась уродливой, — увы! Не понимаю, почему левая нога Христа висит в воздухе, некрасива и непонятно велика рука матери у него под мышкой, его фигура странно мала, она — мать — молода и — холодна.
Здесь вообще есть много вещей, слава которых кажется мне непонятной, и есть вещи, достойные внимания, но, кажется, мало знакомые, как, например, портик одного частного дома на Корсо, сделанный, как говорят местные художники, — Мик[елем] Анж[ело]. Это — превосходная вещь. Пришлю Вам снимок, а также снимок одного курьезного окна и двери на Пинчию. Это нечто необъяснимое в Риме, по своему намеренному уродству, какая-то дикая выходка. Работа, видимо, старинная.
Вы получаете мои письма? Из Флоренции я писал Вам раза четыре или пять. […]
Живем мы в пансионе, рекомендованном Боткиными, которые еще не перебрались сюда; живут на Капри и хвастаются великолепной осенью. Пишут — все цветет, дождя и ветра — нет, всячески дразнят и возбуждают желание ехать на остров.
Как насчет книг? И как вообще дела? Жду длиннейшего письма, написать которое, знаю, Вам некогда. Все-таки жду.
[…]
Всего доброго Вам!
Конец ноября [начало декабря] 1907, Рим.
Дорогой Анатолий Васильевич!
Посылаю «Русь» — речи Столыпина, Родичева и других, — великолепнейшие образчики российского языкоблудия. Статья Плеханова в «М[ире] б[ожьем]» направлена не столько против Лабриола, сколько против Вас, — хотя о Лабриоле говорится больше.
На-днях я пришлю Вам книгу.
Как дела? Здоровье Анны Александровны?
Ходим по галереям, восхищаемся, устаем, — все в порядке!
А русскую революцию только ленивый не лягает.
Очень хочется бить по мордам некоторых людей. Газетные листы подобны маленьким помойным ямам. Жму руку, кланяемся.
Не позднее 6 [19] декабря 1907, Рим.
Спасибо за письмо, дорогой Иван Павлович!
Явились ко мне финны и упросили написать о них заметку для европейских газет, — написал и прилагаю ее. Здесь она пойдет в «Corriere della Sera» — Вы ничего не имеете против?
А Вас прошу — пошлите в Англию, Райту, м. б., он пристроит куда-нибудь?
Не люблю я и не умею писать такие вещи — всегда чувствуешь, что это самая бесполезная и глупая литература. Написал лишь потому, чтобы иметь предлог написать другое письмо — к финнам — и в нем хорошенько обругать их за отношение к русской революции, к ее людям и делам.
Жду денег. Газеты и журналы уже выписал через «Знание», а Вы мне пришлите рисунки Рагхама, в красках.
Луначарский все более и более нравится мне — удивительная умница!
Вчера обедал у Ферри — бог мой! За столом — аргентинский президент со своей супругой, на столе блеск и роскошь, и вообще и всюду — блеск! И равнодушие ко всему на свете, кроме своей великолепной персоны, равнодушие истого европейца, человека, которому все известно, все несколько надоело и — неинтересно, если не приятно его стомаху.
Скучно с этими людьми, и хочется удрать на Капри.
О Кастелли и здесь говорят, что это хороший делец, я, собственно говоря, ничего не имею против его и даже буду в гостях. Я сказал ему, чтоб он выпускал отдельное издание «Матери» скорее, ввиду ряда статей об этой книге в здешних газетах, — а то здесь сильно покупают французское издание.
Некие газетные и журнальные люди спрашивали, нет ли у меня чего-либо написанного, — направил к Вам.
Вести из России — одна другой хуже, но есть и хорошие, как, например, о распространении социализма в Поволжье и о религиозном отношении к нему, — т. е. об отношении как к религиозной доктрине.
Много интересного пишут из Иваново-Вознесенска и Москвы о рабочих кружках самообразования, — кружки разрастаются, чтения ставятся очень широко и серьезно. Кое-где в такие кружки залезают студенты-кадеты, но — ненадолго.
В Куоккале арестованы супруги Сосновские — Вы не думаете, что это Ильич? Очень боюсь, что он!
Жму руку и желаю всего доброго!
Для английской печати начало статьи — об Италии — надо выкинуть.
Знаете, что старик Чайковский — арестован?
Всего доброго.
6 или 7 [19 или 20] декабря 1907, Рим.
№ 3-й.
Вчера получил здесь два пакета книг, изданных «Шиповником», — жаль, нет Гойя и Октава Марбо.
«Хорошенькая» — очень плохая вещь, слабее всего, что написал Найденов.
А Леонид издал «Жизнь человека» в «Шиповнике»? Так. А что, у Вас еще не атрофировалась способность возмущаться людьми?
Ив[ан] Пав[лович] сообщил мне, что Леонид все время пьет, — неужели? Видите Вы его? Не посоветуете ли специальную лечебницу для алкоголиков? Право же — это ужасно; меня не так пугает сама болезнь его, как возможность какой-либо ужасной истории на этой почве. Я читал, что его однажды били, и не могу не думать, что это может быть трижды и десять раз и что когда-нибудь его изувечат. Неужели, в минуты трезвые, его нельзя заразить этим страхом?
А Вы мне все еще — ни строки!
Буду надоедать Вам просьбами:
Во-первых: пошлите к празднику Максиму изданную Девриеном книгу художника Борисова «Среди самоедов».
Во-вторых — мне брюсовские переводы Метерлинка и Верлена.
Как хотелось бы получить от Вас письмо. Я тут хожу в гости. Вчера обедал у Ферри с президентом Аргентины — знай наших!
Президент — мужик умный и, должно быть, невыносимо богат, а Ферри — парень зажиточный. И — всё.
Здешние люди не весьма любезны, — из одного концерта я ушел, гонимый их вниманием.
Облазил все музеи, был в частных галереях, видел кучу интересного, — голова моя подобна лавке антиквария.
Знаю, что на Капри лежат четыре пакета книг, благодарю Вас!
Здесь чувствуешь себя ужасным невеждой.
Живем мы с Боткиными, они Вам кланяются, хороший народ! Вечера проводим вместе, гуляем тоже.
Вы получили «Голод» Леонида? Иван Павл[ович] уже получил, и на-днях я буду читать эту вещь. Ладыж[ников] пишет: «Хуже «Жизни человека» и нецензурно».
Крепко жму руку.
Собираюсь в сочельник на папскую службу — интересно!
В церкви св. Терезы оная святая изображена в мраморе Бернини и изображена в момент ее вознесения ко Христу — жениху. Нужно видеть, что это такое! С изумительной реальностью передан истеро-эротический припадок — некрасиво, но — сильно и неприлично! Прекрасно поставленная статуя на глазах всех верующих корчится в вожделении, кое церковь считает греховным…
Вообще — интересно здесь изумительно!
А Вы — там, в городе без солнца и воздуха. Хотя здесь солнце тоже, очевидно, бывает раз в месяц.
Жму руку.
13 [26] декабря 1907, Рим.
Дорогой Викентий Викентьевич!
Елена известила меня, что Вы согласились редактировать литературную часть сборника — искренно рад! — спешу сообщить Вам о полной моей готовности помочь делу всем, чем могу.
Мой рассказ Вы получите к сроку, который будет указан Вами.
Вероятно, я пришлю еще маленький рассказ Даниловского «Поезд», еще не переведенный на русский язык, и рассказ Жеромского. Эти вещи переведет польский публицист с.-д. Бржозовский, живущий здесь, во Флоренции, редактировать переводы будет Луначарский.
Не следует ли просить Лунач[арского] об участии в сборнике? И не предложить ли того же Бржозовскому — это очень талантливый, очень знающий человек, он мог бы дать статью о новой польской литературе, которую мы знаем так плохо. Сообщите Ваше мнение по сему поводу.
Затем: я уверен, что в смысле материального успеха будет всего лучше, если сборник издаст «Знание», — если Вы с этим согласны—сообщите Ваш ответ, дабы я мог вступить в переговоры с Кон[стантином] Петровичем]. Впрочем — м. б., Вы возьмете это на себя? Так будет удобнее — сохранится время.
Для меня лично было бы очень важно не выходить даже и в этом случае из «Знания», но повторяю, что, на мой взгляд, это издательство может дать наибольшую прибыль, так что мой интерес сливается с общим, — я думаю.
Считаю нужным прибавить еще следующее: если будет решено издаваться у «Шиповника» — я отказываюсь от участия в сборнике, — после романа Сологуба «Творимая легенда» не считаю это издательство приличным.
Было бы хорошо пригласить из поэтов С. Городецкого— он, надеюсь, не с.-р.? — Тарасова и Рославлева — если Вы ничего не имеете против,
Из беллетристов — Ковальского, — этот, вероятно, согласится. А вообще я не знаю, кого можно приглашать, кого нельзя, — мне все люди кажутся сбитыми с толка, раздраженными и — сознательно или бессознательно — отпевающими революцию на разные голоса, но — с одинаковым усердием.
Пишу Вам об этом лишь потому, что Елена известила меня, будто Вас затрудняет выбор литераторов, — если она ввела меня в заблуждение — извините. И поверьте — охоты вторгаться со своими советами в Вашу работу — нет.
Может быть, мне удастся достать перевод одноактной пьесы одного молодого итальянца — здесь ею восторгаются, тема ее очень жива, а как она сделана — не знаю.
Я пришлю Вам, в свое время, все эти переводы, а если они не понравятся Вам или покажутся неуместными в сборнике — Вы их возвратите мне, — только и всего.
Елена не сообщила мне своего адреса — будьте добры послать ей прилагаемую записку, очень обяжете.
Мой же адрес — всегда Капри.
Жду ответа Вашего. Крепко жму руку и кланяюсь знакомым.
Да, Вы просите — говорит Елена — указать кого-либо из иностранных авторов.
В Италии сейчас на первом месте недавно умерший Кардуччи, — посылаю Вам книгу его лучших стихов. Затем: Джиованни Чена, редактор Новой антологии, — посылаю его книги «Человек» и «Мать». И Моничелли — молодой автор, только что выпустивший книгу «Бродяга» — маленькие новеллы, говорят — великолепные. Марио Раписарди — тоже вышлю.
Итальянцы жалуются, что по части прозы — у них вообще плохо, но — есть очень талантливые поэты. Кажется — везде так?
Вот что еще: я знаком с Уго Ойэтти, — это художественный критик, он считает себя социалистом, а его считают здесь первым — по таланту и эрудиции — критиком.
Хотите, я попрошу его написать статью о современной итальянской литературе?
Судя по всему, что говорят о нем — а также и по тому, каков он сам, — это не должно быть плохо написано.
На мой взгляд, в его пользу говорит уже одно то, что, например, «Мать» мою он изругал несравнимо талантливее наших критиков и более всесторонне.
Отвечайте, если можно, скорее, чтоб я тотчас же мог все это наладить.
Еще раз — до свидания! Всего, всего доброго. Не зная Вашего адреса точно — посылаю письмо на «Знание».
13 [26] декабря 1907, Рим.
Дорогой друг —
вероятно, в близком будущем к Вам обратится Вересаев с предложением издать благотворительный сборник.
Считаю нужным заранее предупредить Вас об этом и о своей роли в сборнике.
Сборник — литературно-публицистический.
Редактор по литературе — Вересаев, по публицистике — И. И. Скворцов-Степанов.
Сотрудники: Ленин, Богданов, Луначарский, Рожков, Покровский, Вересаев, я.
Кого пригласят еще — не знаю. Сам же я предложил пока Ковальского, Городецкого, Тарасова и Рославлева.
А также предлагаю в этот сборник статью лучшего итальянского критика Уго Ойэтти и польского публициста Бржозовского, — обе статьи — о современной литературе Италии и Польши.
Даю свой рассказ.
Весь доход со сборника должен идти, как я уже сказал, на благотворительные цели.
Ввиду моего участия в нем, а также и потому, что я решительно не хотел бы издаваться где-нибудь, кроме «Знания», я очень просил бы Вас принять издание этого сборника в «Знание», возложив хлопоты по изданию на Семена Павловича, — за вознаграждение, конечно, — ведь так, кажется, издавался «Нижегородский сборник»?
Участвовать в этом деле мне необходимо, но затруднять Вас им я бы не хотел.
В то же время думаю, что для «Знания» такой сборник был бы полезен: он будет иметь успех, о чем я позабочусь, он должен привлечь внимание к нам.
Вообще нам, «Знанию», необходимо занять боевую позицию, необходимо определенно встать против всей этой сволочи, которая с таким шумом ныне поднимается на первые позиции.
Отвратительное впечатление произвел на меня роман Сологуба в 3-м «Шиповнике». И — рядом с ним Андреев, — странно и позорно совпадающий в своем парадоксе с блевотиной гнусного старичишки.
Вчера, по объявлению в «Товарище», я увидал, сколько сделано Вами за это время, и — удивился.
Знаю, что на Капри пришло еще два пакета книг, — спасибо.
Очень прошу С[емена] П[авловича] выслать мне сборник «Земля» с новой пьесой Леонида «Любовь студента», а также подписаться на журнал «Зритель».
Уезжаю на Капри 2-го января, — сегодня — 26-е.
Был я здесь на вечере у некоей т-те Гельбик, урожденной княгини Шаховской, — это удивительно интересная старуха и великолепная музыкантша.
Была разная публика, между прочим, на несколько минут явился Хомяков, брат председателя Думы. И, говорят, именно в результате его визита посол нашей мудрой империи созвал всех служащих посольства и строго опросил их, были ли они на вечере, где присутствовал политический преступник Горький, место жительства которого до сей поры российскому правительству было неизвестно?
Каков идиот?
А у Хомякова лицо сыщика по уголовным делам.
Дорогой К[онстантин] П[етрович] — старший Моргано требует долг, а и в Америки — ни цента! И даже писем не пишут оттуда, — совсем как из Питера!
Но — я не теряю надежды получить от Вас письмо!
Иду завтракать, кончаю письмо, жму руку. Вам кланяются все Боткины и Энрико. Очень.
Не ранее 13 [26] декабря 1907, Рим.
Дорогой Анатолий Васильевич!
Как дела? Что говорит наследник, нравится ли ему бытие? И как чувствует себя Анна Александровна? Обо всем этом Вы — по совести говоря — должны бы черкнуть нам несколько слов — как Вы думаете?
Посылаю статью Кусковой о «Тьме», — м. б., Вам интересно.
Знаете — эта гнилая, лысая сволочь, Сологубом именуемая, печатает в альманахе «Шиповника» роман — «Творимая легенда». В романе есть — герой его — несомненный садист, — а некая женщина, с.-д., пропагандистка, приходит к нему, раздевается донага и — предложив сначала фотографировать ее — затем отдается этой скотине, — отдается, как кусок холодного мяса.
Анатолий Васильевич — за это же надо по роже бить!
Возьмите книгу, прочитайте, ей-богу, — Вы должны!
Не пишу, ибо бегу на форум, и потому еще, что страшно хочется говорить грубости.
Жму руку. Кланяюсь.
Не ранее 13 [26] декабря 1907, Рим.
Утром послал письмо Вам, а сейчас получил Ваше, и — оба мы немножко взволновались, хотя думаем, что Вы — тоже немножко — преувеличиваете.
Анна Александровна — здоровый человек; мне кажется — у нее прекрасная воля и она не даст себя в обиду болезни. А все-таки Вы — время от времени и почаще присылайте пару строчек — хорошо?
Разумеется, с огромным, искренним удовольствием буду Вашим кумом — ибо душевно ценю все, что сближает меня и Вас, коего и уважаю, и люблю.
Ужасно хочется послать что-нибудь роженице «на зубок», — хотя боюсь, что она рассердится и, по праву кумы, отколотит меня при встрече.
Анатолию II-му посылаю мой привет, пожелания здоровья и поцелуи, — а когда он явится на Капри, я ж его тискать буду! Вот буду тискать! Кстати — Вы извините меня за вопрос — но, вероятно, у Вас денег нет или мало? У нас тоже — не жирно, но мы скоро разбогатеем — есть надежда — и могли бы прислать две, три сотни. Извините еще раз — говорить об этом мне неловко и я не умею.
Посылаю Вам нечто от Изгоева.
Вот они — в парадной форме их духовной нищеты! И — как не стыдятся писать такие жалкие вещи?
Российские газеты последних дней производят впечатление, поражающее скверностью своей — развернешь лист, и с него на тебя брызжет дикий хаос звуков, которые напоминают мне ярмарочный «зверинец» — полотняный балаган, грязный, дрожащий от ударов ветра — а в нем жалкое зверье, от страха и голода перерожденное в животных. Гавкают ободранные лисицы, ревут ослы, лают злые, но бессильные собаки, воют старые волки и тяжело рычит поглупевший в неволе медведь — медведь, похожий на свинью.
Что делается в журналистике! Всюду текут быстрые ручьи пошлости, угрожая наводнением, потопом. В благородном деле ликвидации революции все состязаются с усердием изумляющим!
«Вест[ник] Евр[опы]» в одной книжке помещает три удара по социализму — роман Лугового, в котором удивительно ново и остроумно автор заставляет своих героев — революционеры из «хорошего дома» — сознаться, что русского социализма — нет, а есть немецкий, для русских негодный; роман Бласко Ибаньеса, в коем социализм проповедуется дня того, чтобы оправдать прозелитам его ограбление Толедского собора, и, наконец, некий экстракт польского романа — ужасная гадость! И все — бесталанно! А в заключение — знаменитый авантюрист Тверской пытается реабилитировать К. П. Победоносцева — это факт!
В «Рус[ском] бог[атстве]» некто Деренталь заставил своего героя — с.-р-а, конечно — идти убивать генерала, а — в последний момент — содрогнуться и — не убить. Это, конечно, возможно, но — как это откровенно глупо и очевидно пошло!
Короленко грустно вздыхает по поводу пассивности русского народа. Рассказы, видимо, написаны до 905 г.
А собирается новая буря, и эти же милые люди пугают ею начальство, уже пугают.
О Сологубе можно оказать все скверное, и этого будет все-таки мало для его подлой, скользкой, жабообразной души.
Затем — но пришли уже! Пришли народы любопытные и будут спрашивать, что я думаю о Данте, о 3-й Думе, о браке, о техническом прогрессе и обо всем остальном.
Надоело!
Ах, с какой молодежью познакомился я!
Какие все милые, умные, ищущие ребята!
Анна Александровна — не хворайте, пожалуйста! Жизнь так великолепна и так быстро идет — вставайте на ноги, милая женщина, и — на Капри!
И будет всем нам хорошо — Вы увидите!
Обнимаю А. В., целую Ваши руки, кума!
Конец 1907, Рим.
Н. Д. Красову.
Уважаемый —
а имени и отчества Вашего не могу вспомнить, Вы извините меня за это!
Берите «Варваров», ставьте и прочее, но — сомневаюсь я, чтоб эта пьеса помогла Вам! Стара она и тяжела. Почему бы Вам не поставить «Врагов»? Вещь веселая и простая, она, вероятно, была бы интереснее для той публики, на которую рассчитываете Вы. А если решите ставить «Варваров» — имейте в виду Монахову.
Она искренно верит в возможность какой-то великой, пламенной и чистой любви, верит в человека-героя, достойного этой любви.
Она любит Черкуна с первого взгляда — за его смелые глаза, резкие движения, она думает, что вот — герой! Все время она покорно, но уверенно смотрит на него, ждет его. Она не может не думать, что он—для нее, она — для него.
В последнем акте она не может сразу поверить в свою ошибку, но, когда она убеждается, что ошиблась, — в этот миг ее сердце умирает.
Надо хорошо сыграть старуху Богаевокую, Цыганова, Черкуна…
И — всех.
Но сие есть мечта сумасшедшего автора.
Играйте, делайте, живите, желаю Вам всего доброго и всяких успехов!
Кланяюсь.
1907, Капри.
Карлу Либкнехту с любовью и горячим уважением.
Капри, 1907 г.