21 января [3 февоаля] 1915.
Дорогой Семен Павлович!
Ваш рассказ для сборника не годится, я очень огорчен этим!
Вы написали длинно, поспешно, и вышло нехорошо, дорогой мой. Очень тяжело, вероятно — очень верно, но это скорее корреспонденция, чем рассказ.
Вы перегружаете Ваши рассказы частностями, а нужно, чтоб в них было возможно больше общезначимого, для всех одинаково знакомого, все, м понятного и неоспоримого.
Вот какие дела, друг мой!
Как живете?
Пишите мне по адресу: Петроград,
Кронверкская улица, 20, 8, А. Н. Тихонову.
Будьте здоровы!
21/I. 915.
26 января [8 февраля] 1915, Мустамяки.
А далеко же занесло Вас, добрый мой дружище Сергей Васильев! Поглядел я на карту, и даже холодно стало, но прочитал еще раз письмо Ваше — оттаял, вижу — духа бодрого Вы не теряете, а это — главное. «Они — свое, а мы — свое», — вот хороший лозунг для упрямых людей.
Не забыть бы: усердно прошу Вас — медведей не ловите, шкур с них не сдирайте, М[арии] Ф[едсровне] шкуру не надо, проживет и в своей, а ежели 15 целковых беспокоят Вас, — их можно истратить с большей пользой товарищам. Не обидьтесь, не примите этих слов за поучение — ничего подобного не имею в уме и на сердце! Но мы здесь осведомлены, что в Ваших краях люди живут трудно — холодно и голодно.
Как живут в наших краях? Не легко ответить, хотя и знаю, что это интересно Вам. Многого — не скажешь, многого — не понимаешь, а общее впечатление — и не мое только — таково, что люди потихоньку разбираются в хаосе эмоций, возбужденных войною, начиная кое-что критиковать, желая в чем-то разобраться. Особенного — ничего, однако — веет некий новый дух, становится свежее, умнее. Намечаются кое-какие начинания, а что будет — неведомо. Уж очень строго везде, и очень пристально смотрят за всем, что выходит из рамок идиотизма. Затевается интересная газета «Северный голос», кричать сей голос намерен правду. В кавычках и без оных. Чувствуется необходимость в большой газете демократического блока, каковая и налаживается, не торопясь. Вам известно, что на Руси спят много и охотно, просыпаются же медленно и лениво.
Кадеты очень прогрессируют; недавно признали партию Дмовского «национальным представительством Польши». Отсюда — очень близко до признания и за нашими националистами! всех прав на звание полных представителей интересов нации во всем ее объеме, ибо «идея государственности — внеклассовая идея». Очень много говорят о государственности, по всем закоулкам говорят, и пахнет ст этих разговоров выгребной ямой.
Слушаешь и думаешь старыми стихами:
Минул век богатырей,
И смешались шашки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки…
Препротивные букашки, главная их квартира в той щели, которая зовется «Русской мыслью», а также в религиозно-философских о[бщест]вах. Не скажу, чтоб жилось весело, однако — становится интересно. Много растет дурного, например — антисемитизм. Он принимает столь яростные формы, что необходимо тотчас же вступать в драку с ним, каковая и начинается.
Работы для честного человека — без конца на святой Руси!
В областях, Вам наиболее знакомых, настроение преобладает задумчивое, спокойно-серьезное, публика очень много читает хороших книг, которые потолще. Хотя и в этих областях есть немалые недоразумения по вопросу об оценке войны. Она все-таки действует на головы и весьма кружит их. Это— во всех слоях. Ваши соображения о фактах, предшествовавших войне, я считаю мало вероятными, ибо они слишком умны, а сказано: «Умом России не понять». Ублюдок «Нового времени» — «Вечернее вр[емя]» — объяснял публике, что рабочих «Треугольника» травили немцы, дабы вызвать волнения. Этот путь объяснения фактов — опасен тем, что подсказывает врагу то, о чем он своим умом не догадался бы. Нам, реалистам, необходимо стоять тверже на точном исследовании явлений, а в догадки не пускаться бы.
Я недавно воротился из Киева, Москвы, много видел хорошего, больше — дурного. Неустроенно все, бессвязно, бродит во тьме, и «всяк молодец на свой образец» живет, как всегда. А связать молодцов — трудно в наши дни. Темные дни, сударь мой!
Приветствую сожителей Ваших, сердечно приветствую! Также и Вас. Спасибо Вам за письмо, оно пролежало недели две нечитанным, я только что вчера вернулся из поездки.
Не пишите мне на Финляндию, здесь военная цензура вскрывает все письма. Посылайте по адресу: Петроград, Александру Николаевичу Тихонову, Кронверкская улица, д. 20, кв. 8. И будьте здоровы!
Не надо ли книг прислать? Скажите каких. Вот теперь Вам надо писать, сударь! Купите бумаги, чернил и — валяйте! Вам есть о чем говорить, — научитесь говорить!
Ну, всего доброго, друг мой хороший! Еще раз—сердечно приветствую всех!
26/I. 915.
Мустамяки.
26 января [8 февраля] 1915, Мустамяки.
Как живете, Семен Павлович?
Вы, надеюсь, не сердитесь на меня за то, что я не принял рассказ для сборника? Да теперь мы уже и опоздали со сборником, — книжный сезон проходит.
Как здоровье жены?
Пишите мне по адресу Тихонова.
Что «Детство»? Пишется ли?
Напишите мне длинное послание о всех делах Ваших!
До свидания пока! Вчера только вернулся домой, гора писем, сижу и отвечаю, даже спина трещит.
Жму руку.
Сейчас получил Ваше письмо по поводу рассказа. Что это Вы, батюшка мой, в каком нелепом настроении? Разве можно писать: «пришибли Вы меня»? Вовсе я Вас не пришиб, это преувеличено, да и разве впервые Вы испытываете неудачу? Рассказ Вы напечатаете, сократив его Ровно ничего ужасного не случилось, что Вы!
Пишите «Детство» и будьте бодры!
3 [16] февраля 1915, Мустамяки.
Дорогой Николай Дмитриевич!
На другой день после закрытия Вольного Экономического О[бщест]ва я послал Вам письмо, в котором сообщил, что беру назад мое обещание участия в сборнике «Клич» и в «Дне печати»; вероятно, теперь Вы уже получили это письмо.
Если Вас смутит в нем горячность тона и резкие слова — не сердитесь на меня, прошу Вас!
Вы — вдумчивый человек, и Вы поймете, как трудно мне.
Крепко жму Вашу руку.
3/II. 915.
Мустамяки.
17 [30] марта 1915, Петроград.
Вере Евгеньевне
Гаккель-Аренс.
Сударыня!
Т. И. Манухина, передав мне пакет Ваших стихов, просила меня дать Вам отзыв о литературном достоинстве Вашего труда, а также высказаться о своевременности издания стихотворений Ваших отдельным сборником.
Отнюдь не отрицая несомненного дарования Вашего, я нахожу, что оно еще не нашло для себя ни форм, ни направления; иными словами — Вы не нашли себя, свою личность. Лицо Вашей души неясно, лишь порою в некоторых стихотворениях светится нечто, выгодно отличающее Вас от других, слишком умных и начитанных стихотворцев.
Но в большинстве своем Ваши стихи, как большинство современных стихов, от ума, от литературы и — простите! — от моды.
Истинная поэзия — всегда поэзия сердца, всегда песня души, она редко философствует и стыдится рассуждать.
У Вас в таких стихотворениях, как, например, «Осень», избыток литературного «дендизма», которым гг. эстеты отравляют русскую поэзию и портят русский язык. Этот «дендизм» выражается на Руси не подчеркнутым вкусом к слову, не грацией неожиданных созвучий, но расшатанностью ритма и провинциальной манерностью. Поэзия гг. эстетов — титулярная советница из Калуги в парижском платье, она еще не умеет носить его незаметно для себя самой.
Поверьте мне, сударыня, что этот дендизм — платье с чужого плеча, он заимствован от изящной души француза, но — французом нужно родиться, им не сделаешься, как это доказывают бесплодные усилия русских стихотворцев быть похожими на Клоделя, Фора и других законодателей стиля. Стиль для Вас — как мне думается — то, чего Вы еще не чувствуете.
Когда в одном и том же стихотворении встречаются два столь далекие друг от друга слова, как — нерусское — «блик» и — очень русское! — «клоп», — я говорю, что здесь нет стиля, нет единства. На мой взгляд, только ирония позволяет сближать столь далекое, — ирония Бодлера, например.
Затем — пессимизм таких стихов, как «Разлука», — вообще говоря — дешевый пессимизм, и он уже достаточно надоел. Он использован — выболтан — у нас, русских; очень наивно, грубо, но — уже использован. У нас, на Руси, очень уместен пессимизм социальный, но до чувствования философского пессимизма мы еще не доросли, по культурной юности нашей. И потому философский пессимизм у нас насквозь литературен, поэзия же должна иметь как можно меньше общения с литературой, дидактикой и прочим — от ума.
Не очень приятно мне писать все это Вам — я не люблю огорчать людей.
Но ничего иного сказать не могу.
Вы беретесь за серьезное дело, это требует серьезного отношения к Вам и всей Вашей серьезности по отношению к себе самой. Это требуется тем более, что у Вас есть свое, его-то Вы и должны найти, вскрыть, выразить.
Свидетельствую мое почтение к Вам.
17/III.915.
Конец марта [начало апреля] 1915, Петроград.
Г-ну Юрию Зубовскому.
Вы сделали большие успехи: стих Ваш стал звучнее, разнообразнее и во всех отношениях лучше прежнего, рифмы — разнообразнее, богаче, с этим Вас можно поздравить. Но все-таки у Вас остались кое-какие нелады с языком, шероховатости, неясности — все это необходимо победить, устранить.
Дождь у Вас «смеется звоном кованых подков» — это и вычурно и неверно.
Всю ночь в полях неумолимо
Ветровый пел набат,
Раскатами глухого зова он умолял,
но, говорите Вы тут же:
Застыла в поле ночь.
Ясно, что ночь была бурная, ветреная, а не застывала. «Ветровый» — едва ли удачно.
Но в общем, по-моему, Вы сильно двинулись вперед.
Стихотворение «Ходят в поле грозные бураны» — я предложу журналу «Отечество», если хотите.
А затем — вот что: содержание Ваших стихотворений очень скудно, однообразно. Вы слишком маринуете себя в пейзаже — это может повредить Вам. Поэт — эхо, он должен откликаться на все звуки, на все зовы жизни. Расширяйте Ваш интерес к ней. Не следует забывать, что, кроме пейзажа, есть еще и жанр.
У Вас много ветра, осени, неба, но мало человека, мало песен души его. А эти песни — самое интересное, именно они-то и являются вечными темами истинной поэзии.
Берегитесь искусственно останавливать себя на чем-либо одном, — это будет самоограбление, самоизувечение.
Май, после 10 [23], — июнь 1915, Мустамяки.
Дорогой товарищ, — сердечно благодарю за Ваше письмо, за дружеское отношение ко мне, а главное — благодарю Вас и Вам подобных за то, что вы есть, за то, что живете. Великая это радость для меня, что вы — есть! и разумеется, что, когда я говорю публике: «Вам нет никакого дела до меня, человека», — я думаю не о вас, не о пролетариате, а о тех, кому я — навсегда чужой и кто мне всегда чужд. Всех людей порою жалко, до бешенства жалко п чужих, но живешь — не жалостью, а любовью к близким, к своим. И постольку с чужими хороводы водишь, поскольку от этих хороводов ждешь пользы для своих. Частенько хороводишься вовсе зря, — да ведь что же делать? До своих — не добьешься, по пути к ним расставлены капканы, западни. В капкан попасть — не боязно, да время — дорого, не много его осталось, а работы — на века. Сидеть — некогда. Ну, и довольно об этом. Вы меня понимаете.
Сообщаю новости, начиная с приятных. 19-го апр[еля] Федор Шаляпин дал бесплатный спектакль для рабочих в Народном доме на Каменном острове. Народу собралось до 4 т. человек, шел «Борис Годунов». Билеты распространялись через больнич[ные] кассы. Шаляпину был триумф и в театре и на улице. Но не думайте, что ему не напомнили о том, о чем следовало напомнить. 8 заводов написали ему очень хорошее письмо, такое хорошее, что он, читая, плакал, а в письме было сказано, что ему, Федору, никогда, ни пред кем на коленки вставать не подобает. Осенью он даст другой спектакль для рабочих, пойдет «Фауст».
Летом по рабочим районам будут организованы концерты Зилоти, — один уже состоялся на Путиловском 3-го мая. Построилась труппа, будут играть в разных театрах рабочих кварталов. На все это есть спрос, и спрос этот должен быть удовлетворен.
Есть спрос на журнал, на газету. Это — не может быть удовлетворено. Военная] цензура свирепствует бесчинно, ничего нельзя писать. Скоро, кажется, закроют «Современник», единственный журнал, который пытается говорить языком человечьим. Я Вам послал его.
Вы не можете представить, что теперь делают с еврейским населением Польши! Уже выслано до полумиллиона, высылали по 15–20 тысяч, — все еврейское население города — в 24 часа! Больных детей грузили в вагоны, как мороженый скот, как поросят. Тысячами люди шли по снегу целиной, беременные женщины дорогой родили, простужались, умирали старики, старухи. Ужас! Говорят, что массовое обвинение евреев в измене, предательстве вызвано желанием объяснить наши военные неудачи и затушевать действительное предательство Мясоедовых и Кº.
Я думаю — иначе: антисемитизм пропагандируется, как я уже писал Вам, — в целях разбить оппозицию на еврейском вопросе. Пропаганда ведется успешно. Жить — стыдно, стыдно встречаться с евреями на улице.
Атмосфера вообще — душная. Никогда я не чувствовал себя таким нужным русской жизни и давно не ощущал в себе такой бодрости, но, милый товарищ, сознаюсь, порою руки опускаются и в глазах темнеет. Очень трудно. Особенно обидно за свою интеллигенцию, так все вялы, так ленивы, неаккуратны, недеятельны — отчаяние!
Но все же кое-что удается. Удается, главным образом, потому, что очень хороших людей воспитал питерский пролетариат.
Перед русским пролетариатом стоят задачи, не знакомые западному в том объеме, каковы они у нас. Мы живем в отчаянных противоречиях. Напр. — множество социалистически мыслящей публики работает в кооперативах, а кооперативы, в той форме, как они развиваются ныне, — способствуют росту инстинкта частной собственности, росту индивидуализма. Не так ли? Засим: после войны очень возможен подъем духа. Но — требуется, чтоб этот подъем был сознателен, а не стихиен. Если мужички снова начнут жечь усадьбы — толку это даст мало. И вот пролетарий принужден свое социальное сознание внедрять в массы крестьянства.
Затем: обострение национальных вопросов, порождающее националистический шовинизм, грозящий отравить социализм—империализмом. Трудное время, товарищ! Дорого стоят теперь те люди, которые не теряют головы в путанице событий. А события всё осложняются: вон Италия ввязалась в войну, за нею скоро втянется Румыния.
По улицам у нас ходят десятки одноногих людей. Жить — дорого.
Получил Ваш подарок, но — увы! — дорогой его искрошило в куски. Будьте здоровы, милый товарищ, и передайте сердечный мой привет другим, кто душою с Вами! Будьте бодры духом!
Книги посланы
30 июня [13 июля] 1915, Мустамяки.
Дмитрий Николаевич,
не хотите ли приехать ко мне в Финляндию? Поживете другими впечатлениями, я предложу Вам подстрочные переводы армянских, латышских и других поэтов, а Вы попробуете придать им форму?
Поговорим.
Если согласны — отвечайте по адресу: Петроград, Лиговская, дом Перцева, квар. 110, «Парус», мне.
Вышлю денег на проезд, а пока — будьте здоровы!
3 [16] июля 1915, Мустамяки.
Буду рад видеть Вас.
Если можно — приезжайте к часу, к завтраку.
Всего доброго!
Июль, после 3 [16], 1915, Мустамяки.
Без слов, от души. Владимиру Владимировичу Маяковскому.
22 сентября [5 октября] 1915, Петроград.
Дорогой Друг,
Ваше письмо получил, и давно уже, а ответить — все не мог собраться. И времени нет, и мешает одно обстоятельство, которое Вы, пожалуй, назовете сентиментальностью, а другие товарищи — обругают меня за это. Видите ли, в чем дело: хочется мне написать вам, временно устраненным из жизни, что-нибудь бодрящее, хорошее, рассказать о чем-то, от чего вам, хоть день, жилось бы лучше, легче. А — нет хорошего-то, т. е. оно — живет, да очень уж мало его и немощно оно в силе своей.
Люди все более звереют и безумеют от страха пред войной, затеянной ими. Звереют, глупеют и дышат пошлостью и создают атмосферу, которая отравляет даже тех, кому глупеть не надлежало бы. Силен старый мир даже и в агонии своей — силен! Много в нем яда.
Живут люди в страхе, но и страх не мешает жуликам жульничать. Буржуазия организуется, крепнет и, конечно, грабит страну, грабит, — как никогда еще не грабила! Москва стремится к власти на всех парах, — Вы знаете это по газетам. Прогрессивный блок становится магнитом, который все с большей силою притягивает к себе все способное жрать и воровать «ради спасения родины от врага». Правительство не уступает напору буржуазии, сопротивляясь по инерции, механически.
Между этими двумя силами — демократия, пролетариат. Они обе боятся его, не меньше, чем немца, — боятся и грозят друг другу: а вот начнутся волнения в народе! Убеждают друг друга: одни говорят — оставьте нам власть, а то..! А другие— отдайте нам власть, а то..! Московские волнения вызвали торжествующий крик — ага, что мы говорили?
В какую бы сторону ни пошевелился рабочий народ, — всякое его движение учитывается борющимися за власть в своих целях. Народ ведет войну, самую страшную из всех когда-либо бывших. Народ работает, а есть нечего, в Петербурге не хватает хлеба, нет дров, сахара и т. д. Конечно, в стране есть и хлеб, и сахар, и все, что нужно, но всего больше — мошенников. А отсюда — дороговизна.
Эх, С[ергей] В[асильевич]! Очень тоскливо бывает порою на душе, оттого, говорю, и не пишется. Так-то.
Кланяюсь всем! Получили Вы книгу Покровского? Хорошая вещь!
Будьте здоровы.
Книги послал:
«Окуров», «Кожемякина», «Детство» и «По Руси».
10 [23] октября 1915, Петроград.
Милый Дмитрий Николаевич!
Посылаю Вам для перевода 5 финских стихотворений, будьте добры отнестись к этой работе со всем вниманием, очень прошу Вас об этом!
Ваши переводы французских стихов всем нравятся.
Так хотелось бы, чтоб Вы нашли удовольствие в переводах. Скоро пришлю еще латышские стихи.
Будьте здоровы!
Если нужно денег — напишите.
11 [24] октября 1915, Петроград.
Дорогой
Константин Дмитриевич!
Помните — Вы обещали мне дать рассказ для сборника? Позвольте напомнить Вам Ваше любезное обещание. Налажено издание ежемесячного литературного журнала «Летопись». Я принимаю в этом журнале ближайшее участие, печатаю в нем вторую часть «Детства» и усердно прошу Вас о деятельном сотрудничестве.
Пробная книга журнала выйдет в первых числах декабря, — могу ли поместить Ваше доброе имя в список сотрудников? Будьте любезны ответить немедля и дайте хотя небольшой рассказ. Укажите Ваши условия.
Дорогой К. Д. — сердечно благодарю Вас за книгу Вашу, на-днях пошлю Вам свои. Шаляпину еще не передал его экземпляр, — летом я его не видал, а сейчас он в Москве.
Как только вернется в Питер, — я передам ему книгу. Благодарю Вас и за внимание к нему, он очень оценит это, я знаю.
Как здоровье Вашего брата?
Сердечно желая Вам всего доброго, жду ответа.
11/Х. 915.
Петроград, Кронверкский проспект, д. 23, кв. 9.
А. М. Пешкову.
16 [29] октября 1915, Петроград.
Глубокоуважаемый
Клементий Аркадьевич!
К Вам обращается человек, очень многим обязанный в своем духовном развитии Вашим мыслям, Вашим трудам. Вероятно, Вы слышали мое имя, я — М. Горький, литератор.
Я прошу Вашей помощи делу, которое мне удалось организовать, и я позволяю себе надеяться, что Вы не откажете доброму делу.
Суть его такова: с января, 16-го года, в Петербурге будет издаваться журнал науки, литературы и политики — «Летопись». Цель журнала — может быть, несколько утопическая — попытаться внести в хаос эмоций отрезвляющие начала интеллектуализма. Кровавые события наших дней возбудили и возбуждают слишком много темных чувств, и мне кажется, что уже пора попытаться внести в эту мрачную бурю умеряющее начало разумного и критического отношения к действительности. Люди живут страхом, от страха — ненависть друг ко другу, растет одичание, все ниже падает уважение к человеку, внимание [к] идеям западноевропейской культуры, на Руси все чаще раздаются возгласы, призывающие людей на Восток, в Азию, от деяния — к созерцанию, от изучения — к фантазии, от науки — к религии и мистике.
Лицам, которые становятся во главе журнала, хотелось бы восстановить в памяти запуганных событиями людей планетарное значение основ западноевропейской культуры и особенно — главной основы ее — науки. Полагаю, что Вам, европейцу по духу, вполне ясны эти намерения и значение их.
Не желая утруждать Вас дальнейшим изложением целей журнала, перехожу к моей покорной просьбе.
Не соблаговолите ли Вы дать для нашего издания статью на тему о планетарном, общечеловеческом значении экспериментальной науки? Для нас наука естествознания — тот рычаг Архимеда, который единственно способен повернуть весь мир лицом к солнцу разума.
Если Вам, уважаемый Клементий Аркадьевич, не улыбается эта тема, Вы, может быть, возьмете другую, более приятную и близкую?
За все, что Вы соблаговолите сделать для журнала, я и товарищи мои будем глубоко благодарны Вам.
Далее: не найдете ли Вы возможным рекомендовать журналу научного обозревателя, человека Вашей линии мысли, Вашего ученика?
Не укажете ли Вы нам темы, развитие которых Вы считаете своевременным и необходимым?
За все и всякие Ваши указания заранее сердечно благодарю Вас.
Позвольте надеяться на Вашу помощь и ценным трудом Вашим и не менее ценными советами.
Вам, исключительно прекрасному популяризатору научных истин, вероятно, хорошо знакома популярно-научная литература Запада по вопросам естествознания, —
может быть, Вы укажете книги, которые следовало бы перевести на русский язык?
Нам хотелось бы иметь книгу на тему «Научные истины в будничной жизни».
Извиняюсь за это длинное письмо. Почтительно кланяюсь Вам, Клементий Аркадьевич!
Адрес: Алексей Максимович Пешков.
Петербург, Кронверкский проспект, д. 23, кв. 9.
Октябрь, после 19 [ноябрь, до 13], 1915, Петроград.
Уважаемый
Клементий Аркадьевич!
Всей душой благодарю Вас за Ваше чудесное письмо и за подарок Ваш. Хороший день сделали Вы мне Не премину воспользоваться разрешением посетить Вас, буду горд и счастлив пожать Вашу руку, привезу Вам мои новые книги. Я так благодарен Вам за письмо, слишком лестное для меня, — я знаю это.
Теперь позвольте просить Вас о следующем: не дадите ли Вы для «Летописи» статью, назначенную Вами «Словарю»? Именно такая статья общего характера была бы как нельзя более уместна в первой книге нашего журнала, — она сразу и точно определит его взгляд на значение науки в мире, на ее роль в России. Я не стану изъяснять Вам, как огромно для журнала значение этой Вашей статьи, Вы сами почувствуете это.
А тот факт, что статья появится в журнале — не повредит «Словарю», но, вероятно, послужит к пользе его как реклама. И, может — быть, Вы найдете допустимым несколько изменить тон статьи в сторону большей ее популярности, применительно к уровню читателей журнала, рассчитывающего на внимание широких масс? Сделайте это, Клементий Аркадьевич, прошу Вас!
Далее: не соблаговолите ли Вы взять на себя роль редактора научного отдела в журнале нашем? Разумеется, мы будем всячески оберегать Ваше время и Вашу энергию от излишних трат. Вашему вниманию будет предлагаться лишь то, что заслуживает Вашего внимания. Вам придется прочитать в течение года не более 12-ти листов, я думаю.
Если Вы согласитесь на это, — журнал в его научной части будет образцовым, а все мы — с праздником!
Наконец: не найдете ли Вы возможным рекомендовать журналу лицо, способное вести в нем ежемесячно научную хронику? Само собою разумеется, что желателен человек Вашей линии мысли, Ваш ученик.
Вот мои просьбы. Я очень извиняюсь в том, что обременяю Вас. Но я уверен, что Вы, человек науки и труда, не посетуете на меня за назойливость, вызываемую желанием потрудиться для людей, для торжества разума.
Усердно прошу помощи Вашей!
Жду скорого ответа и еще раз — спасибо Вам, Клементий Аркадьевич!
12 [25] ноября 1915, Петроград.
Глубокоуважаемый
Клементий Аркадьевич!
Я убедительно прошу Вас дать статью для январской книги, — если только это возможно для Вас.
Крайний срок для сдачи рукописи в печать — 5-е декабря, — этот месяц имеет шесть праздничных дней, и потому типографии будут работать еще меньше, чем обычно.
С глубочайшей благодарностью принимаю Ваше великодушное предложение — организовать для «Летописи» сотрудников из числа ученых, работающих в «Истории нашего времени», — спасибо Вам!
И уж просто не знаю, как благодарить Вас за Ваше обещание лично последить за тем, чтоб «ни одно крупное явление в науке не было упущено в журнале».
Ваше отношение к журналу ставит его превосходно, и у меня еще более — благодаря Вам — крепнет убеждение, что при Вашей помощи журнал сделает доброе дело для русской читающей массы.
Нам кажется, что умственная реакция доживает последние дни и что настал снова момент, когда необходимо обратить внимание общества от подчинения догматам религии и метафизики в сторону естествознания, эмпирических наук. Как 60-е годы, с их увлечением естествознанием, явились на смену идеализму и мистике, так — думается нам — завтрашний день должен восстановить серьезный и глубокий интерес к опыту науки, — деянию, единственно способному вывести мысль из тупика, в котором она бессильно бьется ныне.
Дорогой учитель, Вы представить себе не можете, какую радость вызывает у нас Ваше отношение к журналу и как оно поднимает меня. Спасибо Вам!
Не стану отнимать у Вас времени на чтение моих излияний.
Почтительно кланяюсь.
12. XI. 15.
Журнал «Летопись»,
Большая Монетная, 18.
1915, до декабря, Петроград.
Г[осподи]ну Бернарду Шоу.
Уважаемый Бернард Шоу!
До меня дошел радостный слух о том, что Вы стоите вне хаоса страстей, возбужденных безумной войной, которая истребляет миллионы наиболее активного, наиболее способного к творчеству населения нашей планеты.
Если Вы позволите мне сказать откровенно, я окажу, что и не ожидал видеть Вас, одного из самых смелых людей Европы, ослепленным и оглушенным впечатлениями мировой катастрофы. Скептицизм англосакса — это, может быть, лучшее, до чего додумался мир, и Вам, Шоу, это лучшее свойственно в высокой степени, как о том говорит все, что посеяно Вами в мире.
Я надеюсь, что Вы не найдете эти слова неуместными, — мне продиктовало их чувство моего уважения к Вам, восхищения пред Вами. Я обращаюсь к Вам с большой просьбою: дайте статью для журнала, который организуется мною и моими товарищами-интернационалистами. Хотелось бы иметь Ваше мнение о современном состоянии Англии и Ваши мысли, предвидения о ее будущем.
Вы, социалист, конечно, понимаете, в чем более всего нуждается та часть человечества, духовные силы которой освещены социальным идеализмом и которая даже при настоящих условиях не только не теряет надежды перестроить жизнь, но именно эти ужасные условия еще более возбуждают ее уверенность в том, что дальше нельзя жить так.
Очень прошу Вас, дорогой Шоу, помочь нам, русским, освежить мозги наших соотечественников, — работа, которую Вы так великолепно делаете в мире.
Вы пошлете статью по адресу:
Стокгольм и т. д.
Сообщите Ваши условия.
Приветствую Вас.
8 [21] декабря 1915, Петроград.
Многоуважаемый
Валерий Яковлевич!
«Русское о-во изучения жизни евреев», предполагая издать сборник исторических и литературных произведений под общим титулом «Евреи на Руси», почтительно предлагает Вам: не соблаговолите ли Вы принять участие Вашим трудом в беллетристическом отделе сборника?
Желательно, чтобы Вы поделились с русским читателем результатами Ваших наблюдений над жизнью евреев в России.
Срок представления рукописи — к 1-му февраля.
Гонорар — Вы назначите сами.
В Вашей воле, уважаемый Валерий Яковлевич, выразить отношение Ваше к данному явлению в стихах или прозе; это разумеется само собою. Лучше всего, если Вы дадите и стихи и прозу.
Сердечно желаю всего доброго.
Кронверкский просп., 23.
24 декабря 1915 [6 января 1916], Петроград.
24/ХII. 15.
Дорогой Владимир Галактионович!
Прошу Вас — великодушно извините мне мою назойливость, но Ваше участие в сборнике «Евреи на Руси» сознается всеми как положительно необходимое, и редакционная комиссия при «О[бщест]ве изучения еврейской жизни» — поручила мне вновь беспокоить Вас просьбой об участии в сборнике.
Само собою разумеется, что Ваше участие в этом деле морально необходимо и лично для меня, а потому и от своего лица я горячо прошу Вас:
если Вы не можете написать для сборника новую вещь — позвольте нам перепечатать то, что Вы пишете для «Русских записок».
Нам кажется, что книга будет значительной и довольно интересной, и мы очень просим Вас, Владимир Галактионович, украсить ее Вашим именем.
Устав о[бщест]ва послан Вам, а также посланы и списки лиц, вошедших в его комиссии.
Я посылаю при сем программу сборника, а на тот случай, если б Вас смутило участие Ф. Сологуба, считаю нужным сообщить, что он уже заявил о своем выходе из членов общества.
Сердечно желаю Вам всего доброго, Владимир Галактионович!
Кронверкский, 23.
1915, Петроград или Мустамяки.
Л. Андрееву.
На мой взгляд — критика может сделать тебе такие указания:
«Книга Судей» не называет Самсона пророком, он только — назарей, человек, который посвятил себя богу — дал обет ье вкушать вина, не стричь волос, не касаться мертвого. Нарушив этот обет — так или иначе, — назарей обязан остричь себе волосы. «Сила в волосах» имеет значение переносное, ее можно — и следует — истолковать как силу воли в исполнении обета богу.
Далее, библия и история — сколько помню — не говорят о пророках в эпоху Судей, относя их к эпохе Царей. Полагаю, что нельзя называть Самсона ни пророком, ни князем или царем Израиля.
Непонятна ненависть Самсона к Иудее: во времена Судей — Иудея не существовала как государство, было только колено Иудино, жившее на юге Палестины, между берегами Мертвого моря и страною филистимлян.
Колено Даново — племя Самсона — жило где-то в долине Верхнего Иордана, на линии города Сидона, далеко от колена Иудина. За что Самсону ненавидеть колено Иуды, которого он, вероятно, не знал, с которым не сносился? Он мог ненавидеть людей своего племени. К этому привяжутся, чего не следует допускать. Замени Иудею — Израилем везде, где следует. Мне это кажется важным.
Менее значительно:
Борода Самсона, причесанная по-ассирийски, — это едва ли верно и возможно. Филистимляне — народ арийской ветви — переселились в Палестину с берегов Эгейского моря, как полагают. Едва ли они, в эпоху Судей, могли уже воспринять навыки и обычаи Ассирии.
Кольчуг в ту пору не было, — возможны лишь латы.
Сомнительно существование стекла.
Мечи у евреев — тоже едва ли возможны; пастушеское племя, они вооружались пращами и копьями. Вспомни единоборство Давида, факт позднейший.
Странно, что Самсон не упоминает о своем племени — колене Дановом, — а также о том, что у него была жена.
Первые два акта очень хорошо сделаны, на мой взгляд. С третьего — чувствуются длинноты, особенно на стр. 5–8. В IV — растянута сцена с матерью, а во 2-ой картине — утомляют монологи Самсона. И — кстати — здесь Самсон напоминает, как мне показалось, Василия Фивейского.
За исключением I и III действия, Далиле отведено слишком мало места, о ней забываешь. И даже в III действии она у тебя поставлена небрежно.
Ахимелек дважды спрашивает ее:
— Это правда, Далила?
— Тебе тоже, Далила?
Она не отвечает. И — никаких ремарок.
Она осталась для меня неясной. Что в ней — только любовь? И это неясно. Хочется, чтобы ей придано было еще что-то, — раскаяние? Конечно—нет. Но — страх пред Дагоном или человеком за преступление? Или честолюбивая мечта: если пророк был моим любовником и я победила его — почему же бог пророка не может быть любовником моим?
И почему бы Далилу не поставить против слепой, против матери? Эта фигура кажется мне недостаточно драматичной.
Хорошо бы сделать более выпуклой любовь Фара к Далиле.
Галиан излишне болтлив, но не думаю, что зритель и читатель поймут его планы.