23 марта [5 апреля] 1909, Капри.
Дорогой Николай Дмитриевич!
Сообщите мне имена предполагаемых сотрудников по сборнику — не зная, кто эти люди, — не могу ответить на предложение Ваше — ни да, ни нет.
Цель-то сборника — хорошая, вне спора, — но идти к этой цели купно с людями, которых не уважаю, которые кажутся мне авантюристами, — не мог бы.
Скверное время для совместных выступлений — можно сесть в грязную лужу, а этого не хочется.
Вам желаю успеха в хорошем деле, бодрости духа, доброго здоровья.
10 [23] апреля 1909, Капри.
Николай Дмитриевич, дорогой!
И. А. Бунин прочитал мне Ваше к нему письмо, и оно, вместе с рассказами о Вас, о Вашей тоске по хорошей литературе, успокоило меня относительно состава сотрудников сборника. Значит — могу быть уверен, что не будет в нем ни спекулянтов на популярность, ни авантюристов, ни тех, кои смотрят на писательство как [на] легкий отхожий промысел.
Сообщите срок выхода сборника, состав редакции, — в нем хотел бы видеть обязательно Вас и Ив[ана] А[лексее]ва, — и все Ваши намерения.
Рад я, что Вы взялись за это дело, и — да оживит, укрепит оно Вашу душу. Это много лучше, чем бросать деньги на такую макулатуру, каковы издания «Пантеона», — Вы меня извините за правду, ладно? Не «Пантеон», а — погост, на коем литературные стражники от мещанства, вновь поднявшего голову свою, закапывают изнасилованные, искаженные ими имена, не Пантеон, говорю, а общая могила.
Мне было приятно узнать, как Вы относитесь к современной литературной разрухе, и — горестно, что Вы низко оцениваете себя. Почто малодушествовать, сударь мой? Хотелось бы мне поговорить с Вами о русской литературе в прошлом ее, где великих писателей было больше, чем мы насчитываем, и где так называемые историками литературы «второ- и третьестепенные писатели» были велики своим честным и сердечным отношением к судьбам родины, к жизни народа, к литературе — святому делу их жизни.
Эх, Н. Д., — надобно работать, надо любить! И для того, и для другого есть у Вас средства в душе, есть силы — что же Вы?
Повидаться бы нам — хорошо!
Вероятно, Ив[ан] А[лексеевич] будет говорить о некоем деле, затеваемом мною с компанией людей, имена коих он Вам назовет, — я прошу Вас подумать об этом деле всесторонне и серьезно. Буде оно Вам улыбнется, буде Вы почувствуете в нем его важность и глубину — надобно будет Вам прибыть сюда, ибо перепиской столковаться трудно.
А и не заденет Вас мой проект — все же — коли будет время и охота — приехали бы повидаться, поговорить.
Приходится мне — сколь это ни трудно для меня и ни неловко — обратиться к Вам с просьбой: затеяно мною нечто, требующее больших средств, и, если б Вы хотели мне помочь, — помогите денежно. Говорю — неприятно мне к Вам подходить с такой просьбой, но я настолько высоко ставлю эту затею, что, не щадя своего самолюбия, к заматорелым купцам обращаюсь, вроде Бугрова, Пермякова и т. д.
Тем более, пожалуй, естественно просить Вас, товарища. Подробности, коли хотите их знать, Вам может частью сообщить Ив. Ал. Кстати — попрошу Вас передать ему или В[ере] Н[иколаевне] письмо прилагаемое, по тому же поводу. Ф-фу, даже пот прошиб меня — тяжка ноша!
Засим — жду ответа, крепко жму руку, всей душою хочу видеть Вас бодрым, верующим в себя и — работайте!
Все это Вам доступно, все это в Вашей воле — да здравствует жизнь!
Привет.
Апрель, до 20 [май, до 3], 1909, Капри.
Школе шалунов в Баку, на Баиловом мысе.
Дорогие дети!
Я получил собранные вами деньги для мессинцев и сердечно благодарю вас за всех, кому вы помогли.
От души желаю для вас, хорошие маленькие люди, — будьте всю жизнь так же чутки и отзывчивы к чужому горю, как были вы в этом случае.
Лучшее наслаждение, самая высокая радость жизни — чувствовать себя нужным и близким людям!
Это — правда, не забывайте ее, и она даст вам неизмеримое счастье.
Вас 12, — на память об Италии, прекрасной стране, которую я желаю вам увидеть когда-либо, — посылаю вам дюжину открыток.
Будьте здоровы, любите друг друга и — побольше делайте шалостей, — когда будете старичками и старушками — станете с веселым смехом вспоминать о шалостях.
Крепко жму ваши лапки, да будут они честны и сильны по вся дни жизни вашей!
Могу ли напечатать ваш снимок в итальянских газетах? Сообщите мне это.
Не ранее 21 апреля [4 мая] 1909, Капри.
Дорогой Иван Павлович!
В проспекте энциклопедии забыта еще одна книга: «История народностей, входящих в состав Империи русской» (Национальный вопрос в России). Авторы Покровский или Херасков, редакция коллективная.
Говоря с Кусевицким, ставьте ему на вид, что наша энциклопедия будет иметь характер строго научный и широко демократический.
Подчеркивайте демократичность, не упоминая о партии, о пролетариате, — это преждевременно. Действуйте на артиста: укажите, что будет дано много книг по истории искусства, по эстетике, отдельные сочинения о музыке и о театре. Все это — не слова, а нечто имеющее быть выполненным.
Укажите также, что издание этой энциклопедии создаст издателю историческое имя, м. б., более почтенное, чем имя Бейля и издателей французской энциклопедии. И, между прочим, мне кажется, можно упомянуть, что издатели французской] энциклопедии], затратив на нее 1700 ливров, — получили дохода 2600 — факт!
Более же всего хлопочите о его свидании со мной, — я же уж постарался бы убедить его!
Не пришлете ли Вы мне монографию о Максе Клингере, издание Кнакфуса? Стоит она марки 3–5. Пожалуйста.
Жду Пятницкого. Не найдете ли покупателя на мою часть в «Знании» и на все мои книги?
Думаю также предложить их «Ниве» в качестве приложения.
Видимо, российские издатели пронюхали что-то о моих трениях со «Знанием» — получил уже несколько предложений издать «Исповедь», запросы о «Лете» и т. д.
Пятн[ицкий] известил телеграммой, что в первых числах мая следователь, м. б., отпустит его за границу.
Всех благ!
Март — апрель 1909, Капри.
Г-же Л. Никифоровой. Сударыня!
Внимательно прочитав Вашу рукопись «Две лестницы» — нашел ее содержание значительным, важным и — во многом испорченным исполнением.
Оговорюсь: Вам, вероятно, мнение мое о труде Вашем — неинтересно, ненужно — так! — но — я говорю с Вами отнюдь не по желанию учить Вас, а из убеждения, что Вы можете сделать Вашу повесть более сильной и гармоничной, чем она есть. Это — в интересах читателя и — в Ваших интересах, автора, если не ошибаюсь, молодого, пишущего недавно.
Мне кажется, сударыня, что Ваша повесть значительно выиграла бы в красоте, силе, убедительности, если б Вы постарались изменить ее тон — слишком дидактический, слишком поучительный. Читатель — скептик, он знает все моральные сентенции, — они на него действуют отрицательно. Вы пишете крепкой рукой мужчины и — ослабляете впечатление силы, морализируя — извините! — довольно избито, заношенно.
Обратите Вашу повесть в ряд сцен, совершенно изгнав из нее саму себя, автора, с Вашими симпатиями, антипатиями, с Вашим «я»; не смешивайте важное, общезначимое с узко Вашим — субъективным.
Вы, несомненно, владеете образом, и Вы — умный человек, — стало быть: Вы должны действовать на воображение читателя образами и должны понять, что дидактика — ослабляет Вас.
Затем: «черная лестница», повторенная восемь раз на одной странице, — это, согласитесь, скучно, утомительно.
И вообще — повесть должна быть внимательно просмотрена и исправлена Вами со стороны ее стиля, языка. Избегайте повторения одних и тех же звуковых сочетаний в периоде — этим Вы устраняете монотонность. Избегайте шипящих и свистящих слогов — щихся, щий, ший и т. д.
Зачем все это нужно? Сударыня — литература, как Вы это чувствуете, — боевое дело, и, чтоб нанести врагу хороший удар, Вы должны отточить Ваше оружие, да будет оно гибким, острым, ранящим глубоко.
Еще раз: не учу я, а советую, как читатель и как человек, м. б., несколько более опытный, чем Вы, в той борьбе, коя нас влечет.
Жду ответа.
Адрес: Isola Capri, presso Napoli.
M. Gorky.
Август 1909, Капри.
Нет, не могу написать Вам, Сергей Яковлевич, того, что думаю по поводу объединения «Шиповника» и «Общественной] пользы», каким представляю себе этот «беспартийный» будущий журнал, насколько вредным кажется мне затея выводить в люди дрянного старичка Тетерникова и других чижиков, нигилистов, циников, кокетов и т. д. Раза четыре принимался изображать Вам чувства, вызванные у меня письмом Петра Ефимовича, — не удается мне высказаться спокойно.
Тяжело очень. И грустно.
Щедрина надо бы нам в эти шалые дни.
До свидания!
Август 1909, Капри.
Великолепнейший и любимый старый романтик Сергей Яковлевич!
Прислал мне зять Ваш П[етр] Е[фимович] любезное приглашение сотрудничать в затеваемом «Общественной] пользой» купно с «Шиповником» журнальце, прочитал я лестное его письмо, и — стало мне грустно и очень нехорошо.
В городе же Вятке
С правдою играют в прятки,
— как сказано в стихотворении, на-днях полученном мною из сего города. Верно это не только для Вятки, но и для обеих столиц, как видно.
В самом деле: переживает страна наша духовный кризис, какого еще не переживала никогда, наступили дни серьезные: внутри — опасно, снаружи — еще страшнее! Самое бы время собраться остаткам старой русской интеллигенции и во всю силу начать организацию новорожденных людей — они есть, их много, я это хорошо знаю, но — они рассеяны повсюду и лишены объективной идеи.
Вообще — нужна упорная работа, нужны верующие люди, фанатики, пророки, а Вы — иллюстрированный журнальчик затеваете с Морозовым, Бенуа, «Шиповником», Сологубом — где же Рочестер-Крыжановская?
По части земли Ойле она осведомлена гораздо более, чем старичок Тетерников — гнусный старичок, между нами говоря.
И что же будет говорить «городу и миру» иллюстрированный журнал этот?
Мне кажется, что программу его я могу начертать сими стихами Хераскова:
Каким превратностям подвержен здешний свет!
В нем блага твердого, в нем верной славы нет.
Великие моря, леса и грады скрылись,
И царства многие в пустыни претворились.
И т. д.
Милый Сергей Яковлевич — пора оставить пессимизм худосочным гимназистам, и пусть они перестреляются, или же отдадим его сотрудникам «Сатирикона», и пусть они смешат покойников.
В молодой нашей стране — столько намечается радостных возможностей, столько зреет новых сил, а вы, «организаторы культурных предприятий», все еще возитесь с тем поколением, которое поражено социальным индифферентизмом, импотентно, испугано на вся дни живота и поколением может быть названо лишь от глагола «околевать». Бросьте их в пасть судьбы, оставьте их, ибо ничего они не споют, ничего не скажут от души — околела зелененькая душонка.
О родина! Жена моя!
Нет, каково сказано?
И вот ныне «спесивых риторов безграмотный собор», приютившийся в «Шиповнике», Вы, старый русский писатель, как бы берете под свое покровительство, становясь в ряды с Тетерниковыми, Блоками и прочими нигилистами. С. Я.! Вы меня старше — я это помню, но, дорогой мой, не могу, — отвратительно мне! — не могу не сказать, что думаю: не вместно Вам с ними! Извините мне дерзость мою!
Не люблю я этих людей и развеселого узника Морозова — тоже не люблю. «Дадим ли нефть и мы?» Какой вопросище! И главное — он все знает: Апокалипсис, химию, демонологию — совершенно, как старикашка Те-терников!
Ненавижу тех, кои все уже знают! Невежда — он еще может чему-нибудь научиться, а эти — решенный народ! — они уж ничему не научатся, никогда!
Был у меня недавно Крачковский — о, господи! Увидал «Тарантас» Соллогуба — очень удивился. «Не читал, говорит, этого!» А посмотрев год издания — [18]45-й, ушами начал двигать от изумления — как? Автор «Навьих чар»?
Амфитеатров пресерьезно спрашивал его: читал ли он Пушкина? Говорит — читал. Я — не знаю. А вот Гейне — читал он и даже переписал его «Идеи», назвав их «Необыкновенный человек».
Жалостный народ! И с ними П. Е. хочет работать? Не понимаю.
И огорчен я, и смешно мне.
Разваливается храмина наша, увы!
Но — верю, что этот быстрый процесс разрушения есть в те ж минуты — творческий процесс, и — повторяю — вижу новых людей — хороши!
Хороши, Сергей Яковлевич, дорогой мой!
Крепко жму руку.
Не обижайтесь на меня! Напишите мне немножко.
Не ранее 1 [14] сентября 1909, Капри.
Милый мой Федор —
Константин Петрович — он здесь—сообщил мне, что ты хочешь написать и издать свою автобиографию, — меня это сообщение очень взволновало и встревожило! Спешу наскоро сказать тебе, дружище, следующее:
ты затеваешь дело серьезное, дело важное и общезначимое, т. е. интересное не только для нас, русских, но и вообще для всего культурного — особенно же артистического — мира! Понятно это тебе?
Дело это требует отношения глубокого, его нельзя строить «через пень — колода».
Я тебя убедительно прошу — и ты должен верить мне! — не говорить о твоей затее никому, пока не поговоришь со мной.
Будет очень печально, если твой материал попадет в руки и зубы какого-нибудь человечка, не способного понять всю огромную — национальную — важность твоей жизни, жизни символической, жизни, коя неоспоримо свидетельствует о великой силе и мощи родины нашей, о тех живых ключах крови чистой, которая бьется в сердце страны под гнетом ее татарского барства. Гляди, Федор, не брось своей души в руки торгашей словом!
Ты можешь поверить мне — я не свои выгоды преследую, остерегая тебя от возможной — по доброте твоей и по безалаберности — ошибки.
Я предлагаю тебе вот что: или приезжай сюда на месяц — полтора, и я сам напишу твою жизнь, под твою диктовку, или — зови меня куда-нибудь за границу — я приеду к тебе, и мы вместе будем работать над твоей автобиографией часа по 3–4 в день.
Разумеется — я ничем не стесню тебя, а только укажу, что надо выдвинуть вперед, что оставить в тени. Хочешь — дам язык, не хочешь — изменяй его по-своему.
Я считаю так: важно, конечно, чтобы то, что необходимо написать, было написано превосходно! Поверь, что я отнюдь не намерен выдвигать себя в этом деле вперед, отнюдь нет! Нужно, чтобы ты говорил о себе, ты сам!
О письме этом — никому не говори, никому его не показывай! Очень прошу!
Ах, чорт тебя возьми, ужасно я боюсь, что не поймешь ты национального-то, русского-то значения автобиографии твоей! Дорогой мой, закрой на час глаза, подумай! Погляди пристально — да увидишь в равнине серой и пустой богатырскую некую фигуру гениального мужика!
Как сказать тебе, что я чувствую, что меня горячо схватило за сердце?
Спроси Кон. Петр. — лучшего, честнейшего из людей, которых знаю! — спроси его, как важна и дорога мне твоя прекрасная мысль, он тебе скажет.
По праву дружбы — прошу тебя — не торопись, не начинай ничего раньше, чем переговоришь со мной!
Не испорчу ничего — поверь! — а во многом помогу — будь спокоен!
Ответь хотя телеграммой.
И еще раз — молчи об этом письме, убедительно прошу тебя!
Милый К. П. кланяется тебе и М[арии] В[алентиновне]. Я ей — тоже.
Сентябрь, до 7 [20], 1909, Капри.
Многоуважаемый
Семен Афанасьевич!
Не посетуйте за беспокойство, причиняемое Вам, — позвольте обратиться с просьбою:
Мне очень нужна книга Ваша «Русская поэзия», — а нет ее нигде, даже и у букинистов.
Быть может, в личной Вашей библиотеке есть дубликат — не пошлете ли его мне? Премного обяжете искренно уважающего Вас человека.
Если не можете продать Ваш экземпляр — пришлите на время, я возвращу его, как только минует нужда в нем.
Не могу также найти и Ваш этюд об А. Ф. Писемском.
Свидетельствуя глубокое почтение — жду ответа.
Адрес:
Capri, presso Napoli.
М. Gorky.
15 [28] сентября 1909, Капри.
Дорогой Михаил Михайлович!
Великодушно извините мне невежливость мою — до сего дня не собрался ответить на Ваши письма, посылку книг, открыток и на все лестное внимание Ваше, кое искренно ценю и за которое сердечно благодарен.
Отчасти — меня, быть может, оправдывает каторжная моя жизнь — работы несть конца! Школа, где я читаю две лекции в неделю по литературе, — а к ним надобно готовиться; осень — идут рукописи, написанные за лето, — идут десятками! Авторы же народище нетерпеливый, ответов требуют немедленных. К. П. Пятницкий приехал, и я с ним принужден просмотреть всю работу «Знания» за девять лет — не шутка!
Не думайте, что преувеличиваю заботы мои — право, нет!
Приехавшая сюда рабочая публика — чудесные ребята, и я с ними душевно отдыхаю от щипков и уколов «культуры». В то же время, по мере возможности, они знакомятся с культурою истинной — были в Неаполитанском музее, в старых церквах, в Помпее, будем и в Риме. Хорошо они смотрят, хорошо судят, и — вообще — хорошо с ними демократической моей душе!
А между делом — музыкой занимаемся; живет здесь добрый парень, директор моск[овско]го им[ператорско]го музык[аль]н[о]го о[бщест]ва Сахновский, композитор, пишет оперу и симфонию, устраивает, в праздники, по вечерам концерты — рабочая публика моя и тут на месте.
Конечно, все это — вне крепостных стен с. — дечной программы, но — что ж? — я всегда высоко ценил удовольствие быть еретиком. Все посылки Ваши — за исключением книги о происхождении мифа, обещанной Вами — помните? — получил, очень благодарен, очень тронут любезностью Вашей, — вообще я не избалован оной! В самом деле, дорогой М. М. — сердечнейше благодарю Вас! Часто вспоминаем о Вашем здесь житье.
Коли увидите Влад[имира] Галак[тионовича] — почтительно поклонитесь ему от ученика и почитателя. Недавно пришлось мне перечитать все его книги — в целях лекторских — и с каким удовольствием сделал я это!
Мало его знают, и надо бы ему — в интересах большего распространения среди читающей массы — издать все книги свои в «Знании» — серьезно!
Разумеется, устал я за это время и не очень здоров — но сие не мешает мне чувствовать, что жизнь — превосходнейшее занятие для человека моего характера!
Засим — кланяюсь Вам, крепко жму руку и еще раз — спасибо!
А попросту скажу — очень я доволен, что встретил Вас, и большую симпатию вызвали Вы в душе моей! Уж извините, коли это «объяснение в любви» покажется Вам грубоватым или неуместным.
Поклон Вашему семейству, ребятам тож — конечно.
Capri,
presso Napoli.
Октябрь — ноябрь 1909, Капри.
Г-же Л. Никифоровой.
Ваше письмо, сударыня, получено мною спустя несколько дней после того, как я известил Вас, что рукопись принята и послана.
Вместе с этим письмом посылаю подлинник Вашей рукописи — Вам, а копию ее — в «Знание» для печати.
Вам посылаю рукопись на тот предмет, чтоб Вы просмотрели ее и, буде не согласны с моими мелкими поправками, — устранили их в корректуре.
Обращаю Ваше внимание на следующее: необходимо — как с точки зрения цензурной, так и в интересах красоты — выбросить французскую фразу в сцене гувернантки с мальчиком. Лишняя фраза, уверяю Вас!
Затем: у генерала — медный лоб. Несомненно, что так оно и есть в действительности. Но и цензура — действительность, а к этому она — привяжется. Как? Человек спасает отечество, а Вы говорите, что у него медный лоб? Цензора прескверно знают историю нашей родины и убеждены, что лбы спасителей отечества из другого металла.
И еще: я позволил себе затушевать некрофилию гробовщика, находя, что он и без этого хорошо сделан Вами.
Вы вообще склонны к подчеркиваниям — извините за это замечание! — но мне кажется, что это у Вас является результатом недоверия к себе, к своим силам.
И позвольте Вам дать добрый совет: обычно Вы изображаете движение, активность одними и теми же глагольными формами, напр.: «Она встала — пошла — взяла — села», «Он взглянул — кашлянул — согнул» и т. д. Это — очень сухо и протокольно, а особенно когда глаголы стоят в предложении все в настоящем времени или все в прошедшем. Однообразно. Я, читатель, не чувствую движения. Я хочу знать, как она встала, как пошла — тихо, шатаясь, весело? как он согнул — быстро, с усмешкой, нехотя?
Поверьте — я отнюдь не хочу стоять пред Вами в позе учителя. Но, любя литературу, чувствуя в лице Вашем человека серьезного, я хотел бы видеть Вас вооруженной более тщательно и искусно.
Очень прошу Вас о внимательном чтении корректуры.
Получив мое письмо, дайте — открыткой — Ваш адрес «Знанию», чтобы корректуру прислали Вам.
По делам же гонорарным обращайтесь к Семену Павловичу Боголюбову — заместителю К- П. Пятницкого.
Пишете ли Вы еще что-нибудь?
Не попробуете ли своих сил на маленьких рассказиках?
Как вообще думаете распорядиться собою?
Всего хорошего!
26 ноября [9 декабря] 1909, Капри.
Дорогой мой Леопольд —
читал я твое «интервью» в «Утре» и — удивился: зачем ты путаешься в эти дела? Суть в том, что из партии меня, разумеется, не исключали, и весь этот шум — чепуха. А возможно, что и провокация, что пущен пробный шар, за коим имеют последовать уже более боевые против меня шаги.
На-днях все это выяснится.
Кстати: Ан[тон] Павлович] ничего не мог знать о моем вступлении в партию, это случилось год спустя после его смерти.
Вот что, дружище: не пришлешь ли мне немножко денег? Бедую. Написал не мало, а печатать — невозможно. Скоро выйдет мой «Городок Окуров», — прочитав, скажи мне, какое получишь впечатление.
Живу в долг.
Жму руку.
Не позднее первой половины [второй половины] декабря 1909, Капри.
Позвольте рассказать Вам те думы, кои вызвало у меня чтение рукописей Ваших.
Вот уже лет 50, как русская литература с русской жизнью — шерочка с машерочкой — неуклонно танцуют свой печальный вальс в два па: раз — па романтическое, два — реалистическое, и — знаете ли, это очень скучно и очень вредно. «Жизнь наша весьма печальна», — ноет обыватель русский. «Ах, как печальна наша жизнь!» — вторит ему литература. «Стало быть, я — прав!» — торжествуя, объявляет обыватель, опуская руки. Начинает жизнь творить легенды «Ах, давайте сотворим легенду!» — подвывает литература и занимается поощрением обывателя к творчеству поступков мелкоуголовного характера. Очень скучно все это.
Мне думается — потому, что очень уж все мы — и литераторы и обыватели — привыкли подчиняться впечатлениям сего дня, и потому, что будущее наше измеряется нами краткою, низкой и узкой мерой завтрашнего дня, и потому еще, что, живя лбами в землю, мы теряем связь с прошлым, а ведь в XIX в. большущая работа нами сделана, не глядя на слабосилие наше и лень нашу.
И пора бы оглянуться да уж начать уважать себя, право!
Сей день — тяжкий день: люди голодают, стреляются, непомерно много пьют уксусной эссенции — все это истинно! Вероятно, и завтра они эссенции этой попьют, но — неужто лет десять продлится это самоугощение кислотой и в жизни и в литературе? Погибнем мы тогда, так-таки и погибнем все, целая нация.
И будет написано про нас, хуже чем про обров: «были, дескать, русские, способнейший народ! при условиях, совершенно невозможных для дыхания, развили в стране своей изумительной красоты, силы и разнообразия литературу, но в первой четверти ХХ-го столетия все померли, напившись уксусной эссенции, некоторые, впрочем, утопились в петербургской реке Помойке» и т. д.
Бросим шутки, коли они не остроумны, и будем говорить серьезно.
Я человек субъективный и смотрю на дело так: обязанность — а то, если хотите, — задача литературы не вся в том, чтоб отражать действительность, столь быстро преходящую, — задача литературы найти в жизни общезначимое, типичное не только для сего дня. Сей день, его же сотвори болярин Столыпин со октябристы и черносотенцы, — особого значения в истории человечества иметь не может. «Э, куда он, — скажете Вы, — к человечеству!» А куда же, сударыня? Что есть более живое, великое и творческое? Именно с этой высоты взглянув на себя и окружающее, Вы найдете в жизни законное, прочное место и славянству, и России, и всякой единице, и себе самой. Необходимо же, наконец, нам определить себя и цели наши! Надо же знать, чего хотим! Пора прекратить панихидки распевать по усопшим рабам и — главнейшее! — пора понять, что в стране, которая еще так недавно столь величественно всколыхнулась, — в этой стране должны быть и есть свободные, новорожденные люди, а этим людям рассказов о излишнем употреблении уксусной эссенции — не нужно, зачем им это?
Они, люди эти, самое ценное земли, они наша посылка в будущее. Кто они? Не знаю. Рабочие? Вероятно, и среди рабочих есть новый русский человек, и среди крестьян и т. д. Вот они сочиняют преуморительные частушки и вот смеются на[д] каторгой, над своими ранами и физическими терзаниями жизни. Знаете — это превосходнейшая штука — осмеять физическое! Уж очень мы его высоко ставим иной раз.
«Так говорит человек, живущий на роскошном острове, мне, обитательнице бедной улицы», — можете Вы подумать. Обо мне не надобно думать так, ибо две добрых трети жизни моей я испытывал такую нужду, такой голод физический и духовный и столько видел унижений человека, что — прекратим это.
Мне хочется сказать Вам, что задача времени в том, чтоб раздувать искры нового в яркие огни, а старое, рабье, от крепостного права живущее в душе русской, — оно достаточно подчеркнуто. «Право на смерть» Вы пересолили. Очень уж густоват пессимизм. Все это правда. И чухонцы — правда. Но правда же — их мужественное сопротивление напору физической силы, правда — Галлен, Сибелиус, Сааринен, Ейно Лейно и целый ряд изумительно талантливых людей, созданных народцем в 2½ миллиона числом. Правда и то, что они создали свою, финскую культуру.
Поднимитесь немножко над бедной улицей и Питером и над «сегодня» — посмотрите, как великолепно, в конце-то концов, кристаллизуется физическое неудобство жизни в гордые человечьи мысли, в дерзкие дела, в прекрасную мировую жизнь.
«Но — человек, но личность, ее личные муки?» — Пред ним два конца: сгореть в ярком огне или потонуть в помойной яме. Вы — с теми, кто предпочитает огонь, Вы с ними идите, это они — истинные строители нового в жизни, всегда — они.
Простите, что одолеваю Вас длинными письмами, дело в том, что уж очень хочется мне видеть Вас свободной от условно литературного и ветхого. Ибо верю, что Вы человек с умом, с душою и — с ненавистью к слабости, которая именно ненависти и презрения заслуживает, а отнюдь не сочувственных ей ламентаций.
Всего доброго и всяких успехов! Для ясности: «Право на смерть» кажется написанным до «Лестниц», а «Чухонские рассказы» — не дурны, но — как-то не нужны, мне кажется. И, пожалуй, не верны. Уж куда нам чухонца обличать, самим-то бы умыться изнутри пора.
Не сердитесь.
Не позднее второй половины декабря 1909 [первой половины января 1910], Капри.
Людмила Алексеевна —
К. П. Пятницкий написал Боголюбову, чтоб Вам выдали из конторы столько денег, сколько возможно в данный трудноватый момент. Весь гонорар Вы получите немедленно по выходе сборника, с печатанием книг торопимся.
За «роскошный остров» — прошу простить: меня так часто стукают по голове островом этим, что, очевидно, несколько ушибли мозги мои, и вот я начинаю легонько рычать и зубы оскаливаю.
А пишу я Вам столь длинно все потому, что человек Вы серьезный, как мне чувствуется, рука у Вас — твердая, наблюдательность хорошая, — с такими данными в пессимизме — мироощущении тесном и всегда искусственно ограниченном — Вам, на мой взгляд, — не место.
Пишите эпически спокойно и хорошо о худом, зная и памятуя, что на сей земле все скоропреходяще и что, хотя личное бытие — не вечно, человечество вместе с нами не исчезнет и Русь тоже не пропадет! Факт.
50—60 лет жизни человека — даже если он гений — слишком короткая, узкая и неверная мера смысла исторического бытия. Жизнь-то, глядите-ка, — все быстрее идет, все ярче горит.
Мы же с Вами пребываем в стране, где сотня миллионов черепов, полных доброго мозга, еще не научились пользоваться силой оного, еще чуть тлеет этот хороший мозг. И — Вы представьте — вспыхнет, загорится, воссияет? Ведь это же необходимо! Очень я люблю российский народ — в будущем его. Люблю и любуюсь. Вот и сейчас, около меня есть разная публика — хороши, талантливы наши люди!
Жду обещанного письма.
Крепко жму руку, М[ария] Ф[едоровна] кланяется.
Декабрь, после 25, 1909 [январь, после 7, 1910], Капри.
За «Окуров» преждевременно хвалите; в доказательство — посылаю корректуру конца первой части. […]
Чего Вы меня все «большевизмом» шпыняете? Вы же внимательный читатель! Большевизм мне дорог, поскольку его делают монисты, как социализм дорог и важен именно потому, что он единственный путь, коим человек всего скорее придет к наиболее полному и глубокому сознанию своего личного человечьего достоинства.
Иного пути — не вижу. Все иные пути — от мира, один этот — в мир. Требуется, чтоб человек однажды сказал сам себе: «Аз есмь создатель мира». Именно отсюда— и только отсюда! — может родиться новый человек и новая история.
Не трогайте мой социализм.
Что Вы знаете о Степане Разине, кроме Костомарова, Соловьева и т. д.? Нет ли специальных исследований? У раскольников нет ли чего? Помогите, ибо этот человек, названный Пушкиным «единственным поэтическим лицом русской истории», спать мне не дает. Напишу я его, видимо. Может, не напечатаю, а уж напишу!
Чеховских писем не читал еще.
Привет и рукопожатия. Хочется чертей.
Это скоро?
Конец декабря 1909 [начало января 1910], Капри.
Джефри, Лизе, Вите, Эльзе, Феде, Диме, Лене, Мери, Меме, Шуре, Ирене, Павлу, Норе, Жене, Боре, Гюнту — привет!
Поздравляю с хорошим праздником, желаю вам веселиться до упада!
Мне захотелось напомнить вам, хорошие человечки, о себе, и вот я придумал послать девочкам — рамки, а мальчикам — коробки из дерева, работы здешних крестьян.
Если эти штуки понравятся вам — я буду рад, а если вы мне еще раз напишете письмишко — так это уж будет праздник для меня.
На рамках и коробках я сделал надписи — кому какую. Но, вероятно, я сделал это плохо, и вы не обращайте внимания на эти надписи — хорошо?
Боюсь также, что я перепутал: очень трудно разобрать по фотографии, которые из вас господины, а которые — госпожи, вы все такие курносые!
Мне хочется прислать вам здешних раковин для музея, о котором писал мне Витя, и я, наверное, сделаю это спустя некоторое время.
Получив ваши письма, я хохотал с радости так, что все рыбы высунули носы из воды — в чем дело? Я объяснил им, что на берегу другого моря живут славные люди, они еще маленькие, но я уверен, что и большими они будут хороши, — вот почему мне радостно.
Чтобы вы не говорили, что я плохо пишу и меня нельзя читать, — вот я напечатал это письмо на машинке.
Сами-то вы хорошо пишете! Подождите-ка, я приберегу ваши письма и лет эдак через двадцать покажу вам их — хорошенькие словечки прочитаете вы там!
Например, позвольте спросить — что такое «перепаха»? «линтяй»? «дюжена»? «спилталк»?
Уж я-то не коверкаю так умело русский язык, как вы это делаете!
В чем я слаб — так это в употреблении буквы «ѣ», только вы никому не говорите об этом.
Эта буква всегда меня смущает, и, когда дело доходит до нее, я чувствую себя так, как будто мне не сорок, а всего четыре года.
Даже в словах «пять», «поднять», «понять» — мне чудится это «ѣ», отчего бывает, что я пишу вместо «пять» — «пѣ».
С какой большой радостью повидался бы я с вами, милые дети, как бы славно мы поиграли и сколько мог бы Я рассказать вам забавнейших вещей. Я хотя и не очень молод, но не скучный парень и умею недурно показывать, что делается с самоваром, в который положили горячих углей и забыли налить воду. Могу также показать, как ленивая и глупая рыба «перкия» берет наживу с удочки, и много других смешных вещей. Я очень люблю играть с детьми, это старая моя привычка; маленький, лет десяти, я нянчил своего братишку — он умер маленьким, — потом нянчил еще двух ребят, и, наконец, когда мне было лет двадцать, — я собирал по праздникам ребятишек со всей улицы, на которой жил, и уходил с ними в лес на целый день, с утра до вечера.
Это было славно, знаете ли! Детей собиралось до шестидесяти, они были маленькие, лет от четырех и не старше десяти; бегая по лесу, они часто, бывало, не могли уже идти домой пешком. Ну, у меня для этого было сделано такое кресло, я привязывал его на спину и на плечи себе, в него садились уставшие, и я их превосходно тащил полем домой. Чудесно!
Хорошее было время, мне приятно вспоминать о нем.
А потом я сделался писателем — это очень трудное дело, хоть я и люблю его.
Трудно оно больше всего потому, что эти взрослые люди, которые читают книжки, должно быть, забывают, что писатель — тоже человек, и разглядывают его так, как будто он четвероногая рыба или крылатый козел.
Это очень мешает жить, обязывает любезно улыбаться, когда совсем не хочешь улыбок, и все время необходимо вежливо говорить взрослым:
— Благодарю вас за внимание, я весьма польщен.
И думать про себя: «Желаю вам от всей души, чтобы у вас заболел зуб!»
Так-то, дорогие друзья мои!
Ирена просила, чтобы я написал пьесу для детей — я попробовал и оказалось, что не умею.
Издаете вы свой журнал?
Если кроме 1-го №-а были еще — пришлите, пожалуйста, мне.
Я попытаюсь написать для вас сказку — идет?
Пишите мне, если захочется, прямо так:
Al S-r Pechkoff, villa Spinola, Capri, presso Napoli.
Будьте здоровы и не ссорьтесь часто, эти ссоры, я вам скажу, ужасно мешают жить весело.
Между 7 и 27 января [20 января и 9 февраля] 1910, Капри.
Г[осподину] Ивану Шмелеву.
Извините за официальность — отчества Вашего не знаю.
Из Ваших рассказов я читал «Уклейкина», «В норе», «Распад», — эти вещи внушили мне представление о Вас как о человеке даровитом и серьезном. Во всех трех рассказах чувствовалась здоровая, приятно волнующая читателя нервозность, в языке были «свои слова», простые и красивые, и всюду звучало драгоценное, наше русское, юное недовольство жизнью. Все это очень заметно и славно выделило Вас в памяти моего сердца — сердца читателя, влюбленного в литературу, — из десятков современных беллетристов, людей без лица.
«Под горами» мне показалось значительно слабее Ваших прежних рассказов. Как будто Вам лень было писать эту вещь и тема ее не трогала Вас. В повести заметны претензии на так называемый модернизм; они выразились в неприятных длиннотах, повторениях, в слащавости и — в испорченном языке.
«Черное шумело и накатывалось море» — это уже не Ваш язык, как мне кажется, — это холодная вычурность Сологуба. Таких описок много в новой Вашей повести, все они производят неприятное впечатление кокетства с читателем. Прошу Вас верить, что я говорю все это именно как читатель, ибо литератор для литератора всегда только внимательный и беспристрастный читатель. Если же Вы заподозрите меня в попытке учить и наставлять Вас — этим Вы незаслуженно обидите меня.
Меня несколько смутило Ваше замечание о том, что критика не занимается Вами. Зачем Вам это, и о какой критике говорите Вы? Люди, которые пишут в современных журналах рецензии и статьи о текущей литературе, — решительно не могут чему-либо научить меня и Вас и всякого другого беллетриста. Им самим следовало бы поучиться русскому языку, во-первых, и хорошенько проштудировать русскую литературу XIX века, во-вторых.
Писать учили Белинский и Григорьев, два критика, которые сами были художниками слова. Вы оставьте критику в покое, памятуя превосходнейший девиз: «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум». Если Вы любите свою страну и знаете ее, если Вы уважаете свое человечье достоинство и Вам дорога Ваша мысль — с Вас. достаточно будет самокритики, коя суть свирепейшая из всех «критик». Серьезно.
А выпустив Ваши рассказы отдельной книгой, Вы встанете лицом к лицу с критикой страны, она оценит Ваши достоинства и недостатки более зрело, дельно и тонко, чем все «литераторы с именами» и без оных. Вы подумайте — нигде писатель не поставлен так высоко, заметно и строго, как у нас, в России, в стране, коя, поскорости, даст десятки миллионов читателя, столь юного исторически и столь нуждающегося в простом, ярком, честном слове.
Желаю Вам доброго успеха, бодрости, здоровья, крепкой веры в себя.
Ваша повесть отдана мною К. П. Пятницкому, товарищу моему по «Знанию». Мне кажется, что Вам необходимо прочитать ее, сократить и вообще — перестроить несколько.
Всего доброго.