Я открыл крышку ящика. Внутри на стружке лежало двадцать пять темных шариков. Взял ровно пять. Они лежали на моей раскрытой ладони — почти черные, матовые, холодные и очень тяжелые для своего размера.
Пять — это был не просто шаг вперед, а прыжок в абсолютно неизвестное. Сомнения были, но тусклые, далекие, как шум города за стенами.
Чтобы преодолеть качественный барьер в управлении силой, нужен скачок в количестве самой силы. Больше энергии — больше давления — выше шанс пробить затор.
Я положил все пять пилюль в рот и проглотил одним движением, запив большим, глубоким глотком холодной воды. Встал в первую позу третьей главы, начав циркуляцию Потока.
Первые секунды — ничего, только послевкусие горечи в горле. Потом будто где-то глубоко в животе, ниже желудка, лопнула крошечная, но невероятно мощная граната, начиненная льдом и огнем одновременно.
Холодная волна растекалась по внутренностям, а за ней, неотделимо, накатывал сокрушительный шквал чистого, неразбавленного жара. Энергия ворвалась в кровеносную систему не плавным, управляемым приливом, а ударом кувалды по наковальне, от которого у меня потемнело в глазах, зазвенело в ушах и перехватило дыхание.
Тело горело изнутри. Казалось, кожа на руках, груди и лице вот-вот лопнет, не выдержав чудовищного давления распирающей силы. Дыхание стало резким, прерывистым.
Но я сфокусировался на схеме циркуляции для этой первой позы, заставив бушующую, непокорную энергию вписаться в заданную узкую спираль внутри груди и спины. Получилось грубо, топорно, с потерями — часть силы выплескивалась, вызывая мурашки и мелкие судороги в конечностях, — но получилось.
Переход ко второй позе был похож на попытку развернуть на полном ходу тяжелую, груженую телегу. Энергия сопротивлялась, рвалась в сторону, но ее инерция были теперь на моей стороне, и я использовал эту инерцию, чтобы протолкнуть движение, пусть и через силу.
К третьей позе я подошел не с чистой концентрацией, а с яростным, почти животным напором. Внутри все клокотало, шипело и требовало немедленного выхода, разрушения, действия. Контроль висел на волоске.
И вот четвертая — та самая стена. Я сделал глубокий свистящий вдох, ощущая, как вся взрывная сила пяти пилюль сгруппировалась внизу живота, сжалась в тугой, нестабильный шар, готовый сорваться в любую секунду.
Резкий выдох — и тело рванулось в движение само, повинуясь вбитой в мышечную память последовательности. Низкая стойка с опорой на руки, мощный толчок ногами, стремительное скручивание корпуса, разворот плеч, высокий выворот.
Внешне все слилось в одно мгновенное, неразделимое движение. И внутри — в тот же самый миг — я с силой протолкнул этот сконцентрированный, раскаленный сгусток энергии вверх по позвоночнику, к цели.
Движение было завершено. Я замер в высокой стойке четвертой позы. Шея и основание черепа горели, наполненные пульсирующей, живой силой, будто в них влили расплавленный металл.
И тут, уже в статике, осознал ужасную, упущенную из виду деталь. Поза требовала не просто принятия положения. Она требовала удержания. Не секунды, не мгновения. Сто ударов сердца.
Больше минуты абсолютно неподвижной статики, пока внутри, в только что пропитавшихся Духом мышцах, нужно было поддерживать тонкий, но постоянный, ровный ток энергии, тогда как на самом деле во всем теле продолжал бушевать неконтролируемый ураган.
Пять пилюль, чья энергия лишь частично была израсходована на прорыв, не собирались успокаиваться. Их нерастраченная мощь, не найдя мгновенного выхода, теперь давила на только что проложенный, еще сырой и уязвимый путь.
Она пыталась разорвать его изнутри, вырваться наружу через любое слабое место, растерзать меня. Боль начала нарастать: тупая, глухая, распирающая, сосредоточенная в позвоночнике и особенно — в шее и затылке. Будто кто-то накачивал мою голову жидким, тяжелым свинцом.
В висках ритмично и громко застучало, сливаясь с ударами сердца. Картинка перед глазами поплыла, по краям поля зрения поползли серые, мерцающие пятна, выедая куски реальности.
Я стиснул зубы до хруста. Нельзя было ослабить поток энергии, иначе поза сорвалась бы, внутренний канал схлопнулся, и весь этот чудовищный риск оказался бы напрасным. Но и усиливать его, пытаться пропустить через узкое горло весь бушующий поток, было смерти подобно — и без того канал трещал по швам, угрожая разойтись.
Методом интуитивного тыка, на ощупь, я нашел хрупкий, дрожащий баланс. Максимально допустимую интенсивность циркуляции — ровно такую, чтобы формально удерживать позу и не дать каналу схлопнуться, но и не разорвать его.
Каждая секунда растягивалась в мучительную вечность. Боль из конкретной точки превратилась в фон, в белый шум, в котором лишь внутренний счетчик ударов собственного сердца служил единственным маяком, точкой отсчета.
Пятьдесят… семьдесят… восемьдесят… девяносто. Дыхание я свел к минимуму: мельчайшим движениям диафрагмы, чтобы не сбить хрупкое равновесие. Девяносто пять. Чувствовал, как крупные капли пота стекают по позвоночнику. Девяносто семь. Сознание начало плыть, пытаясь отделиться от тела, от этой боли. Я впился взглядом в трещину на стене перед собой, сделав ее точкой фокусировки. Девяносто восемь. Девяносто девять…
На счет сто не стал ждать ни доли секунды, не стал проверять. Мое тело, все еще переполненное нерастраченной, дикой яростью пилюль, само, помимо воли, рванулось в следующий переход — в начало движения к пятой позе.
Энергия, получившая хоть какой-то выход, хлынула в новые пути, начав наконец рассеиваться. Я успел сделать лишь половину сложной траектории, прежде чем внутренний пожар, питающий это движение, внезапно, как обрезанный ножом, погас.
Сила пяти пилюль, израсходованная на прорыв и невыносимое удержание, закончилась. Резко, полностью, без остатка. Я рухнул на колени, потом вперед, упираясь ладонями в холодный пол, тяжело, хрипло дыша, всем телом ощущая шокирующую пустоту и полное изнеможение.
Голова гудела, как разбитый колокол, но та распирающая, невыносимая боль ушла, сменившись давящей, истощающей слабостью во всех конечностях. Во рту стоял вкус железа и горечи.
Я сидел на полу, ощущая, как мелкая дрожь пробегает от кончиков пальцев на руках по предплечьям. Испуг пришел следом: еще мгновение, еще немного больше давления — и что-то важное внутри, какой-то сосуд, связка, нервный узел, могло не выдержать, лопнув. Я балансировал на самой острой грани между прорывом и катастрофой.
Но почти сразу за этим холодным страхом пришло другое чувство — острое, ясное, почти ликующее воодушевление. И оно перевешивало. Потому что я сделал это. Четвертая поза третьей главы была выполнена.
То, что на обычной, даже самой насыщенной Духом диете из мяса Зверей заняло бы недели, если не месяцы кропотливого накопления и медленного пробивания, а без такой пищи — и вовсе годы, теперь укладывалось в дни. В часы интенсивной, самоубийственной работы.
Ценой невероятного риска, ценой балансирования на самом краю физического уничтожения — но укладывалось.
Заставил себя подняться на ноги. Колени подкашивались, мышцы бедер горели слабостью, но я их выпрямил, заставил держать вес. Подошел к ящику, посмотрел на оставшиеся пилюли, лежащие на стружке.
Страх был, но не парализующий. Теперь я знал предел прочности своего тела на пике стадии Крови Духа. Знал цену ускорения, выраженную в боли и вплотную подошедшую к черте физической целостности.
Значит, можно было рассчитывать дальше. Составлять график. Не бросаться сразу на пять, но и не жадничать по одной.
Две-три, возможно, станут новой рабочей дозой для отработки и закрепления. Четыре — оружием для штурма следующих критических точек, следующих стен.
Главное, у меня теперь было направление движения. И я собирался пройти по этому пути так далеко, как только смогу, пока внутренняя борьба в Червонной Руке не обрубит мне поставки пилюль.
Я стоял в центре комнаты, пытаясь выровнять дыхание после очередного провала, когда в дверь постучали. Настойчиво, нервно и нетерпеливо — три быстрых удара, пауза, еще два.
Не курьер с едой или пилюлями. Я нахмурился, прервав поток размышлений, и пошел открывать.
На пороге, подняв воротник потертого, темно-серого пальтишка и приплясывая от холода на сквозняке лестничной клетки, стоял Пудов. Его лицо было красным, усы и брови покрыты инеем, а в широко раскрытых глазах читалось живое беспокойство, смешанное с недоумением и дозой раздражения.
— Впусти, ради всего святого, замерз уже как собака! — выпалил он, едва я отодвинул оба засова.
Он втиснулся в узкую прихожую, потирая окоченевшие красные руки, и его взгляд, быстрый и цепкий, скользнул по мне с ног до головы, а потом прыгнул по обстановке квартиры, выхватывая пустые стены, голый стол. Густые брови поползли вверх к линии волос.
— У тебя почему холоднее, чем на улице⁈ Окна, я смотрю, настежь… но почему в доме такой дубак? Ты как до сих пор не окоченел, тем более в таком виде⁈
Я не стал объяснять, что интенсивная практика на уровне Плоти Духа, с постоянной циркуляцией энергии по мышцам, разогревала тело изнутри так, что холодный, почти морозный воздух в комнате был не дискомфортом, а необходимостью.
Просто махнул рукой, приглашая его проходить, и сам вернулся в комнату, начав медленно, плавно прогонять цикл из первых семи поз третьей главы, заминая мышцы. Судя по тому, что Гриша пришел сам, потренироваться мне сегодня уже не удастся.
Напарник, шумно отряхиваясь, последовал за мной и, внимательнее присмотревшись к моим движениям и к тому, как ткань облегает торс и плечи, присвистнул сквозь зубы, забыв на секунду о холоде и своем первоначальном раздражении.
— Батюшки-светы… Да ты, Саша, будто совсем другой человек! Где тот худой, жилистый дрыщ, который должен был противников ловить на крючок недооценивания? Куда делся? Мускулы — будто канаты под кожей натянул. Хоть сейчас на афишу к кулачным боям, для рекламы. Хотя рост… — он оценивающе окинул меня взглядом сбоку, — рост все еще не ахти. Вширь пошел, а не вверх.
Я проигнорировал его комментарии, плавно, с едва слышным хрустом в позвонках переходя от позы к позе, чувствуя, как глубинное тепло циркулирует по мышцам.
— Зачем пришел? — спросил, не прерывая движения. — Я ведь говорил не беспокоить без крайней нужды.
— Так меня сам Червин послал! — Гриша всплеснул руками, и этот жест был полон драматизма. — Он к тебе посыльных отправлял, но они, похоже, как-то робко стучались: ты не открывал. Так что пришлось отправить твоего личного агента. Велел тебе сообщение передать.
Я плавно выпрямился, поставив ноги на ширине плеч, и наконец полностью сосредоточил внимание на нем, прекратив движения. В комнате воцарилась тишина, нарушаемая только нашим дыханием. Моим — ровным и глубоким, его — еще отрывистым от холода и волнения.
— Какое сообщение?
Гриша сразу же стал серьезным, деловым, отбросив шутливый тон. Он кивнул, вытащил из кармана пальто смятый клочок бумаги, но даже не взглянул на него.
— От него. Не сообщение — приказ, я бы сказал. Требует, чтобы ты немедленно, сию секунду бросил все свои дела и явился по адресу. Я знаю куда. Он именно на сегодня, на сейчас назначил общую сходку. Весь актив, все значимые фигуры, все бойцы и управленцы должны быть. А главная причина этой внезапной сходки — очевидно, ты. Червин хочет представить тебя банде. Официально. Всем. И, как он выразился, «отчитаться за потраченные деньги перед всеми, чтобы вопросы отпали». Видимо, люди Ратникова вконец замотали его вопросами.
Представить банде. Значит, время пришло. Карта «сына», о которой мы договорились с Червиным, будет разыграна именно сейчас, на этой сходке. Я почувствовал, как внутри все сжалось. И одновременно, как вспышка, меня осенило кое-что более приземленное, но важное.
— Какой сегодня день? И время? — резко перебивая спросил я.
Он удивленно хлопнул глазами, на секунду сбитый с толку.
— День? Девятое декабря. Уже полдень, кстати, и скоро час дня. Сходка назначена на два. Еле успеем добраться, если сейчас двинемся.
Девятое декабря. Быстро прикинул в уме. Я заселился в эту квартиру пятого ноября, сразу после того разговора с Червиным в его кабинете, после могилы Федора Семеновича.
Значит, прошло больше месяца. Больше месяца я не выходил из этой квартиры, полностью погруженный в практику, начисто забыв о времени. И в последний раз открывал дверь молчаливому курьеру с ящиком еды… дней десять назад, не меньше.
— Понятно, — сказал, и сразу же двинулся к вешалке в прихожей, где висела моя единственная поношенная, но крепкая куртка.
Рубаха, в которой я практиковал, прилипла к спине и была откровенно мала: мышцы плеч, груди и спины напрягали ткань до предела, швы трещали. Но искать что-то другое времени и возможности не было. Я просто натянул куртку прямо поверх рубахи, едва застегнув ее на одну, самую нижнюю пуговицу. Ткань натянулась на плечах и груди, но выдержала.
— Пойдем, — бросил через плечо Грише, уже открывая входную дверь на лестничную клетку.
Ледяной, промозглый воздух декабря, пахнущий угольной гарью и снежной сыростью, приятно ударил в лицо от сквозняка из-за распахнутых окон. Я даже не почувствовал холода — тело, перешедшее на Плоть Духа, стало практически невосприимчиво к таким температурам.
Пудов, ежась и втягивая голову в плечи, выскочил за мной, торопливо захлопывая дверь.
— Ты хоть шапку бы наде… — начал он бурчать, но я уже спускался по темной холодной лестнице не оглядываясь, лишь слухом отмечая его торопливые шаги и отрывистое дыхание где-то сзади.
Морозный декабрьский воздух Мильска заставлял немного слипаться ноздри. Напарник, задыхаясь и выпуская клубы пара, пытался поспевать за моим шагом, который я неосознанно ускорил, двигаясь той же плавной, экономичной и быстрой походкой, что отрабатывал в переходах между позами — без лишних движений, с минимальной потерей энергии.
— Постой, эй, куда бежишь-то как угорелый! — хрипел он, спотыкаясь о неровный, покрытый ледяной коркой булыжник мостовой. — Адрес я знаю! Это недалеко, складской район. Бегом не надо — все равно все уже началось!
Я лишь коротко кивнул, позволяя ему взять инициативу в выборе пути, но продолжал двигаться плавно и почти бесшумно, в отличие от его шаркающих и спотыкающихся шагов. Зимний город, которого я, по сути, еще ни разу не видел, мелькал вокруг серой и белой мглой: заснеженные остроконечные крыши, черные струйки дыма из труб, редкие прохожие, кутающиеся в поношенные тулупы и шали.
Мои мысли были сфокусированы не на унылом пейзаже, а на предстоящем действе. Сходка. Представление банде. Первый публичный выход в новой роли.
Гриша, отдуваясь, привел меня в самый глухой район старых доков, к бесконечному ряду одноэтажных, длинных кирпичных складов. Снег здесь был серым от угольной пыли и грязи, воздух пах рыбой, дегтем и гниющим деревянным волокном.
Мы остановились у одного из таких зданий — ничем не примечательного, с облезшей когда-то зеленой краской на огромных воротах и грязными, потрескавшимися окнами под самой крышей. Над входом висела жестяная, покореженная вывеска «Склад № 15» — обычная, рабочая, ничем не выделяющаяся.
Я даже мысленно отметил, что проходил мимо этого места пару раз, когда вслепую рыскал по порту в поисках хоть каких-то следов «Червонной Руки».
— Вот он, гадюшник, — Пудов указал пальцем в растопыренной варежке на небольшую неприметную калитку, вделанную в массивные, наглухо закрытые ворота. Она была приоткрыта на палец. — Проходи. Только приготовься. Там атмосфера, я тебе скажу, накалена до предела.
Мы вошли внутрь. Контраст с промозглой, тихой улицей был разительным. Если снаружи склад казался заброшенным и мертвым, то внутри царила оживленная, мрачная жизнь.
Пространство было огромным, и под высоким закопченным потолком гуляли ледяные сквозняки. Высокие стеллажи, заставленные ящиками и тюками, образовывали настоящие лабиринты, но в центре, на расчищенном от хлама участке голого бетонного пола, столпилось человек пятьдесят.
Все они смотрели в одну точку — на импровизированный постамент, сложенный из нескольких прочных деревянных ящиков. На нем стояли двое.
Червин. Он был одет в приличный бушлат, пустой левый рукав аккуратно подвернут и пристегнут булавкой. Лицо, освещенное тусклым светом нескольких керосиновых ламп, подвешенных на крюках, было каменно-непроницаемым, как всегда.
Но в уголках глаз, в едва заметном напряжении желваков я уловил сдерживаемую злость. Он слушал, стоя почти неподвижно — как скала, о которую бьются волны.
И второй — молодой мужчина лет тридцати. Высокий, стройный, почти худощавый, одетый с подчеркнутой, почти щегольской аккуратностью в темно-серый бекеш. Его лицо было гладким, ухоженным, с острыми, высокими скулами и холодными светлыми глазами, которые сейчас горели праведным негодованием.
Это должен был быть Олег Ратников, племянник Червина и лидер Стеклянного Глаза. Он говорил, и его голос, громкий, уверенный и хорошо поставленный, резал гул толпы, не оставляя места для других звуков.
— … и это, братья, я повторяю, не просто вопрос денег! — Ратников развел руками, обращаясь к собравшимся. Его движения были плавными, отрепетированными, как у актера на сцене. — Это вопрос наших принципов! Верности друг другу и общему делу! Каждая копейка, вырученная нашим общим трудом, общим риском, общими потом и кровью, должна работать на укрепление Руки! На развитие! А не уходить в песок! Не тратиться на сомнительные, ничем не подкрепленные авантюры и личные, старческие прихоти!
Он повернулся к Червину, и его тон стал почти снисходительным, что в данной ситуации было в разы хуже прямой агрессии или оскорбления.
— Иван Петрович, мы все тебя уважаем. Ты — наш основатель. Наша легенда. Тень, под которой мы росли. Но даже легенды могут уставать. Могут терять былую хватку. Могут позволять сердцу руководить разумом. Тратить несколько тысяч полновесных рублей — целое состояние для многих здесь — на какого-то неизвестного пришлого парнишку с подпольных боев? Без совета с братией? Без всякого, подчеркиваю, всякого внятного объяснения? Это называется, прости за прямоту, воровством. Или старческим маразмом. И то, и другое, братья, для лидера нашей организации смерти подобно. Смерти для всех нас!
Толпа зашепталась, загудела, как растревоженный улей. Я быстро пробежался взглядом по ближайшим лицам. Видел разные эмоции: одни открыто кивали в согласии с Ратниковым, и их глаза блестели от поддержки, другие смотрели на Червина с немой надеждой или тяжелым сочувствием, понимая, что бьют по своему же.
В дальнем ряду я заметил Старого, прислонившегося к стеллажу. Он стоял, скрестив мощные руки на груди, и его взгляд был невозмутимо-оценивающим, холодным и точным, как на ринге.
Он смотрел на Червина, изучая его реакцию, потом скользнул по Ратникову, оценивая его игру, потом его глаза медленно, без суеты, оглядели толпу и встретились с моими.
Старый улыбнулся мне и кивнул. Он явно сразу все понял.
Червин молчал. Он терпел эту публичную, унизительную порку, не пытаясь перебить, не бросаясь в оправдания. И я понял почему. Любое его слово сейчас, без моего физического присутствия здесь, на этом помосте, было бы воспринято как слабость. Как жалкая отговорка.
Молчание было вынужденной, горькой тактикой. Он ждал меня, зная, что без главного живого аргумента любой его ход будет проигрышным. Поэтому сознательно стоял и принимал удары, терпел это унижение.
Не ради власти, не ради амбиций или жажды контроля. Ради долга. Ради обещания, данного умирающему Федору Семеновичу. Эта мысль ударила меня острее, чем самый колючий зимний ветер на улице.
Этот суровый человек сознательно подвергал риску свою репутацию, свое положение, все, что у него оставалось, под сокрушительный удар, чтобы дать мне, чужому, по сути, человеку, шанс. Чтобы исполнить слово.
Холодный расчет в его адрес внутри меня смешался с с чувством, что не могу, не имею права позволить этому поступку оказаться напрасным.
Я не сказал ни слова Грише, не обменялся с ним взглядом. Просто двинулся вперед.