Княгиня Лович: счастье и горе прекрасной польки


Однажды в 1819 году современник видел, как цесаревич Константин Павлович, к удивлению прислуги и часовых дворца Бельведер, что-то тайно нес под шинелью. Он смущался и сиял. Он прятал портрет своей невесты. Константин повез его в Санкт-Петербург, показать матушке. От ее слова зависела его судьба...

Да, матушка Константина, вдовствующая императрица Мария Федоровна, была чрезмерна строга — долгие годы она не дозволяла сыну развестись с его супругой. Когда-то, в 1796 году, Екатерина II оженила юного Константина на кобурской принцессе Юлиане Генриетте Фредерике (в православии она стала Анной Федоровной). Судьба второго сына Павла Петровича и Марии Федоровны была определена Екатериной II еще до рождения мальчика в 1779 году. Государыня знала три вещи: что у Марии Федоровны непременно родится мальчик, что назовут его Константин и что, наконец, он будет императором Византийской империи. Это была эпоха ошеломительных успехов русского оружия в войне с турками, увлечения так называемым «Греческим проектом», который предполагал изгнание турок с Босфора, возрождение греческой Византийской империи. И Екатерина II полагала, что когда это произойдет, тут-то и понадобится принц на трон этой империи. А имя его, естественно, — Константин. Так звали основателя Византийской империи, Константинополя, таким же было имя последнего византийского императора Константина Палеолога, погибшего на развалинах своей столицы. И вот прошло триста лет, и все возродится. «Государыня увлекается!» — ворчал союзник Екатерины, австрийский император Иосиф II... И был прав. Тем не менее Константина решили воспитывать в греческом духе — кормилицей его стала гречанка и первые слова и колыбельные песни он услышал не русские, не немецкие, а греческие... Но все это Константину не пригодилось — греческие мечты Екатерины не осуществились, и поэтому было решено женить внука на европейской принцессе.

Жизнь молодых сразу же не заладилась: недаром Константина называли «Ouragan despote» (Деспотический вихрь), ибо бешеным нравом напоминал он своего отца Павла I. Он мучил не только кошек и собак, но так издевался над своей супругой, что она через три года (воспользовавшись тем, что супруг в 1799 году отправился в Италийский поход вместе с Суворовым) бежала от него к родителям в Германию и оттуда написала Константину письмо, в котором сообщала о невозможности жить с ним «по несходству характеров» и умоляла дать ей развод. Беспутный муж, уже утешившийся в объятиях иных дам, не возражал и сам хотел поскорее освободиться от Анны, но тут поперек дороги ему встала мать. Вдовствующая императрица Мария Федоровна считала, что Романовы живут у всех на виду и что они должны быть образцом благопристойности — посему никаких разводов в царской семье не будет! Прошло много лет. Возвращаясь после победы над Наполеоном в 1814 году из Парижа через Германию, Константин навестил супругу в Германии, просил ее вернуться в лоно семьи, но она вновь отказалась ехать с ним в Россию. Историк, великий князь Николай Михайлович, писавшей об этом, деликатно замечает: «Но великая княгиня отказалась наотрез, указав мужу на некоторые обстоятельства, удерживающие ее за границей навсегда». Что это за обстоятельства — тайна, но, зная человеческую природу, нетрудно догадаться, что четырнадцать лет быть соломенной вдовой Анну Федоровну не устраивало... Словом, Константин уехал с облегчением... Анна Федоровна жила себе в удовольствие сначала в Париже, потом — в Берне, там она и скончалась в 1860 году, пережив всех своих родных и друзей...

Константин приехал в Варшаву, где ему было велено императором и братом Александром I служить — командовать польской армией, и вскоре выписал туда свою давнюю любовницу актрису Фредерикс, от которой у него был сын. Но тут, в 1815 году, «средь шумного бала, случайно» цесаревич увидел девушку, в которую он сразу и навсегда влюбился.

Это была двадцатилетняя графиня Жанетта Грудзинская, одна из трех дочерей графа Антона Грудзинского. Она родилась в Познани в 1795 году, вместе с сестрами воспитывалась в Варшаве, во французском пансионе эмигрантки Воше. Главным воспитателем девочек был ученый аббат Малерб, давший ученицам «твердые религиозные убеждения». Потом Жанетта продолжила образование в Париже, в английском пансионе мисс Колине. Девушка была среднего роста, стройно сложена, с тонкими чертами лица, носик у нее был несколько вздернутый, «голубые глаза смотрели умно и ласково из-под длинных ресниц, а свежее лицо ее было окаймлено роскошными русыми локонами»... «Она не была красавица, — писал видевший ее князь П. Вяземский, — но была красивей всякой красавицы», ибо от нее веяло какой-то необыкновенной «нравственной свежестью и чистотой», и это завораживало каждого, кто видел ее. Она умела нравиться: «При замечательной простоте, изящество отражалось у нее во всем — и в движениях, и в походке, и в нарядах».

Цесаревич Константин Павлович — этот сатрап Царства Польского — не скрывал своего намерения обладать приглянувшейся ему девицей. Но тут он встретил решительный отпор — Жанетта ханжой не была, но отличалось истинно польской гордостью, была, получив строгое католическое воспитание, глубоко религиозна. И тут Константин повел себя как рыцарь, он ухаживал за Жанной целых пять лет и наконец добился ее согласия на брак. Правда, злые языки (а они всегда найдутся) видели тут тонкую интригу Жанетты, которая «пустила в ход все хитрости ума и кокетства», чтобы увлечь Константина. Как бы то ни было, цесаревич был укрощен. И вот с портретом возлюбленной за пазухой он полетел в Петербург, пал к ногам матушки, и та разрешила сыну развод, а Александр I пожаловал графине Грудзинской титул княгини Лович. Сам государь, между прочим, был без ума от красавицы-польки и отчаянно и безуспешно волочился за ней. Важно, что родственники дали согласие на этот брак, видя, сколь благотворно влияет Жанетта на взбалмошного Константина. Н. И. Голицына писала: «Княгиня имела самое благотворное влияние на него: она нередко умеряла вспышки его гнева и умела удерживать его неизменной кротостью своего характера».

Венчание прошло в Варшаве без всякой помпы: жених приехал из дворца Бельведер на кабриолете (он сам управлял лошадьми) и обвенчался с Жанеттой сначала в костеле, а потом в православной церкви, и на том же кабриолете повез жену во дворец Бельведер, где они поселились и зажили счастливо. По дороге ко дворцу высыпавшие на тротуары варшавяне махали молодоженам шляпами и платками. Константин так обожал жену, что, когда она болела, ночами сидел у ее постели и поддерживал огонь в камине, чтобы она не замерзла. Он повторял в письмах близким и дальним на все лады одно и то же: «Я ей обязан счастием и спокойствием... я счастлив у себя дома и главная причина — жена». Она водила его на веревочке, как легендарная красавица, подчинившая дракона, и иногда мягко выговаривала: «Константин! Надобно прежде подумать, а потом делать. Ты поступаешь наоборот!» И он послушно кивал лысой головой.

Вообще цесаревич был личностью противоречивой. С одной стороны, благодаря своей любви к Жанетте он полюбил все польское, язык Польши стал ему почти родным (он говорил, что даже думает по-польски!). Константин искренне полюбил Польшу, ее культуру и народ, странным образом сочетая любовь к полякам с репрессивными идеями русского самодержавия. Он осуждал разделы Речи Посполитой во времена Екатерины II так смело, что глазам своим не веришь, когда читаешь следующие строки: «Душой и сердцем я был, есть и буду, пока буду, русским, но не одним из тех слепых и глупых русских, которые держатся правила, что им все позволено, а другим ничего. “Матушка наша Россия берет добровольно, наступив на горло” — эта поговорка в очень большом ходу между нами и постоянно возбуждала во мне отвращение... Каждый поляк убежден, что его отечество было захвачено, а не завоевано Екатериной... в мирное время и без объявления войны, прибегнув при этом ко всем наиболее постыдным средствам, которыми побрезгал бы каждый честный человек».

С другой стороны, признавая законным желание поляков восстановить Польское государство, Константин считал, что это невозможно сделать: «Полякам желать все, что содействует их восстановлению можно и сие желание их признать должно естественным, но действовать им не позволительно, ибо такое действие есть преступление». Он не возражал против созыва польского сейма и против польской конституции, но как только мог насмехался над этими институтами. Провинившимся офицерам Константин говорил, что вот сейчас «задаст им конституцию». Он держал при себе в качестве шута гоф-курьера Беляева, который часто изображал в карикатурном виде польского патриота, над чем потешался цесаревич. Сам он, при поляках, просил у Бога глухоты на время сейма, чтобы не слышать, что они там говорят, считал, что все же лучше у всего сейма отрезать языки... Словом, в Польше он вел себя как сатрап, деспотично, не считался с национальными чувствами поляков, смеялся над их плачем по потерянной свободе, мучил польских офицеров, некогда храбро воевавших под знаменами Наполеона, муштрой и мелкими придирками — шагистика и «военный балет» были, как известно, в крови Романовых. Его шутки бывали очень обидны, ибо Константин был человек циничный и остроумный. Влиятельным временщиком при нем ходил генерал Дмитрий Курута — друг Константина с детских лет. Рано или поздно это должно было кончиться плохо...

Да и положение Жанетты Антоновны было непростым. Константин был совершенным ее антиподом. Лович — истовая католичка, он же почти не верил в Бога. Он был вспыльчивым, но отходчивым и великодушным, она — сдержанной, хладнокровной и злопамятной. Лович, несомненно, любила своего «старичка», добровольно делила с ним ложе и судьбу. Вместе с тем она оставалась настоящей полькой, то есть безумно любила свою страну, гордилась ее историей, разделяла все горькие и острые чувства поляков, скорбевших о судьбе несчастной Польши, разорванной во время трех разделов тремя черными орлами — Австрией, Пруссией и Россией... и ничем не могла помочь родине. Она не была новой Марией Валевской, некогда ставшей символом Польши, которую так любил великий Наполеон, давший — не без ее влияния — полякам вожделенную свободу. Она была любезной хозяйкой Бельведера, «принимала гостей со свойственной ей любезностью и приветливостью, пленяла иностранцев, которые приезжали предубежденные (к Константину. — Е. А.) и умела выставить великого князя в более привлекательном свете». Но все равно, для поляков Жанетта была женой врага, которого они ненавидели, ибо он олицетворял для них русскую деспотию, принесшую им национальное унижение и, как писал Адам Мицкевич, «мундир, этап, Сибирь, остроги, плети». И от сознания этого Ловим страдала. Как писал современник, «грубоватые шутки ее супруга, видимо, коробили ее. Он... пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое презрение к польской знати. Княгиня бледнела от ярости при каждой выходке великого князя против Польши». Но не стала она своей и в русском лагере, оставаясь для русской знати иноземкой. Так уж получилась: чужая среди своих и не своя среди чужих.

Не знаю, смогла бы она сесть рядом с императором Константином Павловичем на русский трон. Циники говорят, что смогла бы — кто из иностранок там только не сидел! Но нам известно, что, получив осенью 1825 года известие о смерти Александра I в Таганроге, цесаревич Константин сразу крикнул жене: «Успокойся! Ты не будешь царствовать!» Для него дело было давно решенное: еще за несколько лет до этого момента, в августе 1823 года, он отрекся от наследования престола, передав все права младшему брату Николаю. Романтики говорят — это он сделал ради любви к Жанетте, которая не хотела править губителями Польши. Прагматики же возражают — да нет! Константин Павлович, зная свой характер, не хотел, чтобы его, как батюшку Павла I, ночью задушили офицерским шарфом....

Сам же Константин писал, что «не чувствует в себе ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтобы быть когда-либо возведену на то достоинство, к которому по рождению может иметь право». В письме к своему воспитателю Цезарю Лагарпу, с которым он, как и старший брат Александр, переписывался всю свою жизнь и который похвалил его за бескорыстное поведение, Константин писал: «Если уж я принял решение, утвержденное покойным незабвенным императором и моею матерью, все остальное является лишь чистым и простым последствием, и роль моя тем более была легка, что я оставался на том же посту, который занимал прежде и которого не покинул. Сверх того, признаюсь с известной вам, милостивый государь, откровенностью, что я ничего не желаю, ровно ничего, ибо доволен и счастлив насколько это возможно». Прямо скажем, не о судьбе отечества думал в эти дни Константин!

Словом, шумел Петербург, присягнувший поначалу императору Константину I, на Монетном дворе отчеканили монету с его профилем, потом гремели выстрелы на Сенатской площади, а Константин — и тогда, и потом — невозмутимо жил в Варшаве, наслаждаясь жизнью. Между Варшавой и Петербургом шла бурная переписка, и, как известно, возникшим междуцарствием воспользовались мятежники, известные позже в истории как декабристы.

Константина не было в это время в Петербурге, не появился он и позже на похоронах брата императора Александра и его супруги Елизаветы Алексеевны. Николаю было важно, чтобы Константин был рядом, — так бы удалось пресечь распространяемые нелепые слухи о некоей вражде или тайной борьбе братьев за власть. Особенно хотел император Николай, чтобы Константин появился на коронации в Москве — на этом торжественном акте венчания царя с Россией в Успенском соборе. Но Константин не хотел ехать в Москву ни под каким видом. Прощаясь с приближенным цесаревича, Николай I сказал, что понимает — переубедить брата невозможно, но «во всяком случае, по приезде в Варшаву, отправьтесь к княгине Лович поцеловать ей ручку от моего имени». И это подействовало: Константин, к восторгу Николая, внезапно появился накануне коронации в Москве, смиренно присутствовал в соборе и вел себя, зная его характер, просто образцово: сам застегнул на груди Николая пурпурную мантию, сердечно поздравил брата и его жену императрицу Александру Федоровну, а потом так же внезапно уехал опять в Варшаву... Оттуда Константин писал Николаю I: «Примите, дорогой брат, полнейшую и живейшую благодарность за всю дружбу, которую вам угодно было проявить по отношению ко мне во время моего последнего пребывания в Москве возле вас... Вот я возвратился в Варшаву и счастлив, нахожусь возле жены и огорчен, что расстался со всеми вами...»

Все было хорошо, пока вдруг 28 ноября 1830 года в Петербурге не получили ошеломительное известие: «Варшава 18 ноября, 2 часа утра. Общее восстание, заговорщики овладели городом. Цесаревич жив и здоров, он в безопасности посреди русских войск». Оказалось, что тридцать два вооруженных студента напали на дворец Бельведер, охраняемый тремя безоружными инвалидами-ветеранами, в тот момент, когда Константин спал сладчайшим послеобеденным сном. В его приемной сидел начальник польской полиции, заговорщики кинулись на него, он, перед гибелью, успел крикнуть об опасности... Константин чудом избежал судьбы своего отца. Схватив саблю и пистолеты, цесаревич бросился в потайной ход и бежал из дворца. Заговорщики не решились ворваться в покои княгини Лович, и она беспрепятственно выехала из Бельведера...

Происшедшее стало полной неожиданностью для Константина. Глубинные истоки внезапной для него революции крылись в оскорбленных национальных чувствах поляков. Еще в 1826 году Константин стремился убедить воцарившегося брата Николая I, что среди «его» поляков не было декабристов, но потом, в ходе следствия стало ясно, что это не так. Замешанных в крамоле польских офицеров судили в Варшаве, и суд, к удивлению Константина, оправдал почти всех подсудимых. Константин был в ярости, но надеялся с помощью вымуштрованной им польской армии подавить любой мятеж. Но эта-то армия и изменила ему... Дело в том, что цесаревич не замечал главного: его самовластное пятнадцатилетнее правление в Польше давно уже было тягостно туземцам, а учитывая его необузданный нрав, многим и ненавистно. С приходом к власти Николая I поляки рассчитывали на перемены, особенно когда новый император короновался в Варшаве короной польских королей. Но новый император, не в пример своему предшественнику Александру I, давшему поляком конституцию, никакой речи о переменах в Польше не заводил и смотрел на Польшу как на вотчину своего брата Константина. А тут в Европе вспыхнула революция. Она охватила страны, в которых был как раз установлен режим образца Венского конгресса. Искры этого огня и попали в Польшу...

Все происшедшее в 1830 году стало катастрофой для Константина. Рушился созданный им с таким трудом мир... Когда польская делегация явилась к Константину, окруженному русскими войсками, для переговоров и предложила ему занять польский трон, он не скрывал своего возмущения неблагодарностью поляков, неслыханным оскорблением в его собственном доме: «Я все позабыл потому, что в сущности я лучший поляк, нежели вы все, господа; я женат на польке, нахожусь среди вас, я так давно говорю на вашем языке, что теперь затрудняюсь выражаться по-русски... Если бы я захотел — вас в первую минуту всех бы уничтожили, я был единственным лицом в моем штабе, которое не хотело, чтобы по вас стреляли». Он был возмущен тем, что началось восстание в той части империи, где люди (благодаря ему!) жили благополучнее и спокойнее всех других народов Российской империи!

И все же он пытался мирно вернуть поток в старое русло, уговорить поляков одуматься, но потерял время. Император Николай I был им недоволен: «Если бы я там был в то время, то ручаюсь, что дела приняли бы другой оборот. В таких обстоятельствах следует употреблять против черни картечь. Это — неприятная и печальная необходимость, но единственное средство, которое может отвратить большие впоследствии бедствия». Но дело в том, что для Константина это была не чернь, а поляки. Поэтому он медлил с репрессиями. Логика революции сурова, и насилие рождает насилие. Поначалу Константин сам возглавил карательную экспедицию против мятежников, среди которых были, между прочим, ближайшие родственники его Жанетты. Ее же горе было еще горше — она, связав судьбу с Константином, не могла оставаться в Польше и уехала с мужем в Россию, в эмиграцию... Константин оказался плохим карателем — с трудом его рука поднималась бить поляков, отдавая распоряжения по подавлению мятежа, он вполголоса напевал «Jescze Polska nie zginiela». Забываясь, он восхищался действием противника — каждого улана в рядах польской армии Константин знал лично. В итоге император Николай I отстранил брата от командования, тот уехал в Витебск и там 15 июня 1831 года, буквально за 15 часов, его сразила холера. Последними его словами, обращенными по-польски к жене, были слова о пощаде: «Скажи государю, что я умираю, молю его простить полякам».

Княгиня Лович внешне стойко перенесла утрату. Она обрезала свои пышные волосы и положила их в гроб, под голову Константина, почти всю дорогу от Витебска до самого Петербурга прошла за гробом пешком. Но ее внутреннее состояние было ужасно. «Он был, конечно, — писала придворная дама, бывшая с ней, — ее последнею связью с землею, и эта связь порвалась. После такого удара ее здоровье, уже слабое, ухудшалось с каждым днем... Но ей суждено было перенести еще одно несчастье, прежде чем покинуть этот и без того для нее потускневший мир...» Она узнала о взятии Варшавы русскими войсками, о падении Царства Польского, о гибели родных и друзей. «Отечество, родные, супруг — все для нее исчезли».

28 ноября 1831 года, как раз в годовщину начала восстания в Варшаве, она умерла в Царском Селе, испив до дна еще и чашу унижений. Когда статс-секретарь Стефан Грабовский пришел к ней по делу, то в дверях ее спальни неожиданно столкнулся с генералом Курутой, «стремительно выбегавшим оттуда. Когда пан Стефан вошел, то с ужасом увидел, что княгиня лежит, распростертая на полу у постели, кровать в полном беспорядке, подушки разбросаны. Курута силой отнял у княгини связку важных бумаг, которую она хранила под подушками. Бедная женщина, обессиленная этой борьбой, уже не могла двигаться», она не могла произнести ни единого слова и... умирала.


Загрузка...