Царица Прасковья Федоровна: царственная приживалка


Поздней осенью 1723 года в Санкт-Петербурге можно было наблюдать редкое зрелище: хоронили последнюю русскую царицу давно ушедшего в историю XVII века. Это были настоящие царские похороны — торжественные и долгие. Время словно остановилось: глядя на толпу неведомо откуда появившихся старых боярынь, уродов, старух, монахинь, медленно ползущих к Александро-Невскому монастырю, казалось, будто бы не было никаких петровских реформ...

Хоронили вдовствующую царицу Прасковью Федоровну. В двадцать лет ее — настоящую русскую красавицу, кровь с молоком, из знатного рода Салтыковых, статную, с длинной русой косой и здоровым румянцем во всю щеку — выдали замуж за старшего брата и соправителя Петра Великого восемнадцатилетнего царя Ивана Алексеевича, человека убогого и слабоумного. О нем говорили, что как-то раз на дворе загородного Коломенского дворца под Москвой его завалила в нужнике рухнувшая некстати поленница березовых дров. И только много часов спустя русского самодержца освободили из плена — никому-то этот царь, фактически лишенный Петром власти, не был нужен... Свадьбу сыграли в 1684 году. Брак этот, как сказано выше, состоялся по воле его старшей сестры, правительницы царевны Софьи Алексеевны, которая таким образом желала окончательно перекрыть путь к власти своему сопернику — соправителю Ивана царю Петру, жившему вместе с матерью и родней в подмосковном Преображенском. После свадьбы прошло девять месяцев, потом еще девять месяцев, а детей у молодоженов так и не было... Словом, Софья, свергнутая Петром в августе 1689 года, так и не дождалась вожделенных племянников, которыми предполагала заткнуть «династическую дыру».

Правда, к концу регентства Софьи и четырех лет «раздумья» в 1689 году Прасковья родила девочку — Марию, а затем — еще четырех дочерей: в 1690-м — Федосью, в 1691-м — Екатерину, в 1693-м — Анну (будущую императрицу), в 1694 году — Прасковью. Когда царь Иван в 1696 году умер, Прасковья осталась с тремя дочерьми — Екатериной, Анной и Прасковьей, ее старшие дочери умерли в младенчестве. Современники, зная немощи царя Ивана, сомневались в том, что он был отцом девочек, и одни кивали в сторону немца — учителя Иоганна Христиана Дитриха Остермана — старшего брата будущего вице-канцлера Андрея Ивановича, а другие намеками указывали на стольника Юшкова, получившего в дальнейшем огромное влияние в окружении вдовствующей царицы Прасковьи. Впрочем, Остерман появился позже, когда девочки подросли, а слабоумие царя Ивана не есть свидетельство его репродуктивной немощи — как раз чаще бывает наоборот...

После смерти мужа Прасковья с дочками переселилась из Кремля в загородный дворец Измайлово. К семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно — Прасковья и девочки не были ему соперниками, дорога его реформ прошла в стороне от дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Царь не чурался общества своей невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: сотни стольников, штат «царицыной» и «царевниных» комнат, десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей. Вообще Измайлово было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Теперь, идя по пустырю, где некогда стоял деревянный, точнее «брусяной с теремами», дворец, который напомнил бы современному человеку декорации Натальи Гончаровой к опере «Золотой петушок» Римского-Корсакова, с трудом можно представить себе, как текла здесь жизнь. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады — вишневые, грушевые, яблоневые. В Измайлово было устроено своеобразное опытное дворцовое хозяйство. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец, тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце — маленький театр, и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И. Корб, побывавший в Измайлово в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». Есть старинное русское слово — «прохлада». По Владимиру Далю, это «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летний холодок, тень и ветерок». Но есть и обобщенное, исторически сложившееся понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни — в тишине, добре и покое. Именно в такой прохладе и жила долгое время, пока не выросли девочки, Прасковья Федоровна.

В тогдашнем неустойчивом мире царица сумела найти свое место, ту «нишу», в которой ей удавалось выжить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовствующей царицы, но и в той осторожности, политическом такте, которые всегда проявляла Прасковья. Она держалась вдали от политических распрей той эпохи. Ее имя не попало ни в дело царевны Софьи и стрельцов в 1698 году, ни в дело царевича Алексея и царицы Евдокии — старицы Елены — в 1718 году. Это показательно, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Может быть, отстраненность вдовствующей царицы объясняется ее особой приземленностью, отсутствием всяческих амбиций. Прямо скажем: Прасковья была необразованной и не особенно умной, но достаточно хитрой, с развитым «холопьим чувством» угождать сильному.

Блаженная жизнь в Измайлово продолжалась до 1708 года, когда Петр вызвал невестку в свой Санкт-Петербург, вначале на время, а потом велел ей там поселиться навсегда вместе с дочерьми. Здесь царица и царевны увидели широкую, серую и неприветливую Неву, которая быстро несла к морю свои воды. Она была так не похожа на светлые, теплые речки Подмосковья... Но делать нечего — с царем не поспоришь! Прасковью поселили во дворце, что стоял на Московской стороне, ближе к современному Смольному. И хотя эти места были повыше и посуше, нежели болотистая Городская (Петербургская) сторона или Васильевский остров, привыкнуть к новому, «регулярному», построенному по строгим архитектурным канонам дворцу московским дамам было трудно. Туманы, сырость и слякоть, пронизывающий ветер новой столицы — все это так отличалось от родного Измайлова.

Переезд в Петербург для Прасковьи Федоровны совпал с тем тревожным для каждой матери подросших дочерей временем, когда решается их женская судьба. Между тем Петр решил в корне поменять старую династическую политику, которая строилась на изоляции России, когда сознание исключительности веры не позволяло связывать Романовых с другими правящими династиями. Петр начал выдавать женщин семьи Романовых за иностранных принцев. В 1710 году он поставил первый эксперимент: предписал Прасковье Федоровне выдать одну из ее дочерей за курляндского герцога Фридриха Вильгельма. Царица не возражала, хотя жених ей не нравился. Но она схитрила: оставив при себе любимую старшую дочь Екатерину, отдала на заклание среднюю дочь Анну, которую не очень жаловала. Судьба Анны не сложилась, почти сразу же после свадьбы юная герцогиня овдовела, но, исполняя волю Петра, отправилась в Митаву и там долгие годы сидела в жалкой роли безвластной правительницы. Всеми делами ее ведал русский посланник в Курляндии Петр Бестужев-Рюмин, который заодно сожительствовал с Анной. Это вызывало безмерный гнев царицы Прасковьи, которая, судя по письмам, буквально тиранила дочь, была к ней сурова, беспощадна, годами отказывая ей даже в традиционном материнском благословении. При этом она пыталась следить за каждым шагом Анны в Митаве, стремилась выжить оттуда Бестужева, которого страстно ненавидела, просила царя посадить возле дочери человека из ее, царицы, окружения. Не раз старая царица рвалась сама поехать в Курляндию, чтобы навести угодный ей порядок при дворе дочери. Упрямство и скрытность Анны, приписываемые ей разнообразные грехи и прегрешения — все это вызывало раздражение Прасковьи, которая то прерывала с дочерью переписку, то требовала, чтобы Анна немедленно с повинной явилась к ней в Петербург. В 1720 году Анна сообщала царице Екатерине, что мать ей давно не пишет, а устно велела «со многим гневом ко мне приказывать: для чево я в Питербурх не прашусь, или для чево я матушку к себе не зову». Этого-то Анна как раз больше всего боится и в письме к Екатерине умоляет хорошо относившуюся к ней супругу Петра поучаствовать в небольшой инсценировке — обмане: «Хотя к матушке своей о том писать я стану и праситца к ним (в Петербург. — Е. А.), аднакож, матушка моя, дорогая тетушка (так Анна обращалась к Екатерине. — Е. А.), по прежнему моему прошению до времени меня здеся додержать соизволите». Анна испытывала истинный страх перед матерью, ибо знала, что в Петербурге, во дворце царицы Прасковьи, ее ждали унижения и бесконечные придирки. Незадолго до смерти, осенью 1723 года, Прасковья написала дочери письмо, по-видимому, не очень доброе. И тогда Анна вновь прибегла к спасительному посредничеству Екатерины, прося ее передать матери следующее: «Ежели в чем перед нею, государынею матушкою, погрешила, [то] для Вашего величества милости, меня изволит прощать». Екатерина, по-видимому, просьбу Анны передала царице Прасковье, и та написала в Митаву: «Слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки, государыни императрицы Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении якобы под запрещением или, тако реши (по-современному: так сказать. — Е. А.), проклятием от меня пребываешь, и в том ныне не сумневайся: все для вышеупомянутой Ея Величества моей вселюбезнейшей государыни невестушки отпущаю вам и прощаю вас во всем, хотя в чем вы предо мною и погрешили». «Отпущает» дочери, как видим, да только ради «невестушки».

Зато всю свою любовь Прасковья перенесла на старшую дочь Екатерину (которую звала «Катюшка-свет»), держа ее при себе так долго, как это было возможно. В отличие от сестер и многих других москвичей, тосковавших на болотистых, неприветливых берегах Невы по обжитой, милой Москве, Екатерина быстро приспособилась к стилю жизни молодого, продуваемого всеми ветрами города. Этому благоприятствовал характер царевны — девушки жизнерадостной и веселой, прямо скажем, даже до неумеренности. Ей, как, впрочем, и другим юным дамам российской столицы, новые порядки светской жизни, праздники и, конечно, моды были необычайно симпатичны и просто кружили голову.

А вообще же создается впечатление, что не очень уж подавленная «Домостроем» русская женщина XVII века как будто только и ждала петровских реформ, чтобы вырваться на свободу. Этот порыв был столь стремителен, что авторы «Юности честного зерцала» — кодекса поведения молодежи, опубликованного в 1717 году, — были вынуждены предупреждать девицу, чтобы она, несмотря на открывшиеся перед ней возможности светского обхождения, соблюдала скромность и целомудрие, не носилась по горницам, не садилась к молодцам на колени, не напивалась бы допьяна, не скакала бы, наконец, по столам и скамьям и не давала бы себя тискать «яко стерву» по всем углам. Это было написано будто специально для излишне раскованной Катюшки.

Особенно горячо она полюбила петровские ассамблеи, где отплясывала с кавалерами до седьмого пота. Маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная, она каталась, как колобок, и ее смех и болтовня не умолкали весь вечер. Не изменился пылкий характер Екатерины и позже, когда на ее голову посыпались неприятности: «Герцогиня — женщина чрезвычайно веселая и всегда говорит прямо все, что ей придет в голову». Так писал о ней камер-юнкер голштинского герцога Карла Фридриха Берхгольца. Ему вторил испанский дипломат герцог де Лириа: «Герцогиня Мекленбургская — женщина с необыкновенно живым характером. В ней очень мало скромности, она ничем не затрудняется и болтает все, что ей приходит в голову. Она чрезвычайно толста и любит мужчин». Екатерина была совершенной противоположностью высокой и мрачной сестре Анне, и насколько не любила мать-царица Прасковья Федоровна среднюю дочь, настолько же она обожала старшую «Катюшку-свет», которая всегда была рядом с матерью, потешая и веселя старую царицу. Но в 1716 году по воле царя ей пришлось отдать и Катерину в жены мекленбургскому герцогу Карлу Леопольду — субъекту странному, даже сумасшедшему, окончившему жизнь в тюрьме за преступления против своего дворянства. Когда стало ясно, что семейная жизнь дочери не сложилась, главной страстной целью жизни царицы Прасковьи стало стремление вытащить Катюшку из Мекленбурга домой. Сохранились десятки ее писем к царю и его жене Екатерине Алексеевне с уничижительными, слезными мольбами вызволить из-за моря «свет-Катюшку». А когда стало известно, что в 1718 году Катерина родила девочку — Елизавету Екатерину Христину (будущую Анну Леопольдовну), Прасковья Федоровна удвоила свои старания. Малышка сразу — хотя и заочно — стала любимицей царицы. Здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот бабушки. Когда же Анне исполнилось три года, Прасковья стала писать письма уже самой внучке. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые часто возникают в отношениях старого и малого: «Пиши ко мне о своем здоровье и о здоровье батюшки и матушки своей рукою, да поцелуй за меня батюшку и матушку — батюшку в правый глазок, а матушку в левой. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтан теплой для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать. Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтобы они не надсаживались в своих печалях (а печали были действительно большие — Карл Леопольд так настроил против себя мекленбургское дворянство, что ему грозил имперский суд и отречение. — Е. А.), зови их ко мне в гости и сама с ними приезжай, и я думаю, что с тобой увижусь потому, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые (тут, в строчке, нарисованы два глаза. — Е. А.), уже чуть видят свет, бабушка твоя старенькая, хочет тебя, внучку маленькую, видеть». Тема возможного приезда герцогской четы в Россию становится главной в письмах старой царицы к Петру и Екатерине. Прасковья Федоровна страстно хочет завлечь дочь с внучкой в Петербург и там оставить, благо дела Карла Леопольда идут все хуже и хуже: объединенные войска германских государств уже изгнали его из герцогства, и Карл Леопольд вместе с женой обивал имперские пороги в Вене. Помочь ему было трудно. Петр с раздражением писал племяннице весной 1721 года: «Сердечно соболезную, но не знаю, чем помочь. Ибо, ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было, а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего». К 1722 году письма царицы Прасковьи становятся просто отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, просит, умоляет, требует — во что бы то ни стало она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее. «Внучка, свет мой! Желаю тебе, друг сердечный, всего блага от всего моего сердца, да хочется, хочется, хочется тебя, друг мой, внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя маленькую и подружится с тобою: старая с малым очень дружно живут. Да позови ко мне батюшку и матушку в гости и поцелуй их за меня, и чтобы они привезли и тебя, а мне с тобой о некоторых нуждах самых тайных подумать и переговорить (необходимо)». Самой же Екатерине царица угрожала родительским проклятием, если та не приедет к больной матери. Вновь и вновь писала царица и Петру, прося его помочь непутевому зятю, а также вернуть ей Катюшку.

К лету 1722 года старая царица наконец добилась своего, и Петр потребовал, чтобы мекленбургская герцогская чета прибыла в Россию, в Ригу. Император писал в Росток, что если Карл Леопольд приехать не сможет, то герцогиня должна приехать одна, «так как невестка наша, а ваша мать, в болезни обретается и вас видеть желает».

Воля государя, как известно, закон, и Екатерина с дочерью, оставив супруга одного воевать с собственными вассалами, приезжает в Россию, в Москву, в Измайлово, где ее с нетерпением ждет царица Прасковья, посылая навстречу нарочных с записочками: «Долго вы не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? Еще тошно: ждем да не дождемся!» И когда 14 октября 1722 года голштинский герцог Карл Фридрих посетил Измайлово, то он увидел там довольную царицу Прасковью в кресле-каталке: «Она держала на коленях маленькую дочь герцогини Мекленбургской — очень веселенького ребенка лет четырех».

Уже из этого рассказа видно, что роль, которую играла вдовствующая царица Прасковья Федоровна при императорском дворе, была самой жалкой. Ни о каком царском достоинстве вдовствующей царицы даже речи не шло. Прасковья напоминала тех убогих вдов, старух-приживалок, которых бывало немало в домах богатых помещиков: их место — на дальнем конце барского стола, среди малопочтенной толпы таких же, как и она, полушутов и шутих, приживалок, компаньонок различного вида и рода. Если устраивал царь шутовской маскарад, то и царица выряжалась в «зазорный» для ее высокого статуса и почтенного возраста наряд фрисландской крестьянки и участвовала в шутовских шествиях и многодневных попойках, большим любителем которых был, как известно, великий преобразователь России. Но все-таки она больше жалась к жене Петра Екатерине Алексеевне, бывшей лифляндской простолюдинке, вчерашней портомое. Вот ее-то особенно обхаживала старая царица из знатного рода, писала ей ласковые до приторности письма, спешила напомнить о себе приветами и подарками — ведь через «государыню матушку-невестушку» Екатерину был самый короткий путь к Петру и милостям его. А когда в 1724 году Петр вдруг обнаружил, что Екатерина ему изменяет с обер-камергером Виллимом Монсом, то среди множества подобострастных писем высокопоставленной челяди к любовнику своей жены обнаружил и униженные «просьбишки» Прасковьи. Да и денщикам Петра находился подарок у старой царицы — тоже ведь люди нужные...

Когда же в барском доме вдова-приживалка была ненадобна, она скрывалась в своем ветхом флигеле. Там, на отшибе, после всех унижений, она отдыхала, тешилась с многочисленными карлами, дурками, приживалками, вымещая скверное настроение и злобу уже на подневольных и зависимых от нее людях. Гак царица Прасковья укрывалась в своем неуютном петербургском доме, если не удавалось вырваться в родное Измайлово. Там, среди челяди, она могла отдохнуть, сбросить опостылевшую новоманирную одежду и покуражиться над холопами. Между прочим, в ее окружении состоял полупомешанный подьячий и юродивый Тимофей Архипыч — автор бессмертной фразы: «Нам, русским людям, хлеб не надобен, мы друг друга ядим и тем сыты бываем!» Кто может эту сентенцию опровергнуть? Хотя Прасковья, по старой традиции, была богомольна, но далеко не безгрешна — кровь ее еще не остыла. В 1703 году писавший портреты ее дочерей австрийский художник и путешественник де Бруин наметанным взглядом ловеласа отметил, что царица-то еще ничего себе: бела, дородна, с гибким станом, обходительна и приветлива к мужчинам. Один из них долгие годы пользовался ее особым расположением. Это был стольник Василий Юшков. Случайно на глаза посторонних попало зашифрованное примитивным кодом письмецо Прасковьи к Юшкову, начинавшееся словами: «Радость, мой свет!» Обычно так обращались друг к другу люди, связанные интимными отношениями.

У Прасковьи, как и у каждой барской приживалки, были где-то далеко свои деревеньки, ими управлял наглый приказчик, который под рукой нещадно обворовывал старуху. Его звали Василий Деревнин, и когда в 1722 году он был уличен в злоупотреблениях, то по требованию царицы его доставили в московское отделение Тайной канцелярии, расположенное, между прочим, на Лубянской площади. Дворовые на руках отнесли к этому времени обезножевшую царицу в лубянский подвал и там в ее присутствии, по ее же приказу жестоко пытали Деревнина. В конце пытки Прасковья приказала облить голову расхитителя царицыных доходов водкой и поджечь. Деревнин, получив страшные ожоги, еле выжил. Дело получило огласку, самим Петром Великим было наряжено следствие, и все участники расправы были пороты батогами за самоуправство: виданное ли дело — такое нарушение законности в заведении на Лубянке, так сказать, в нашей святая святых! Но саму Прасковью царский гнев миновал.

В начале 1720-х годов Прасковья тяжело заболела, и эта болезнь в конечном счете свела ее в могилу. Согласно легенде, перед самым концом она попросила зеркало и долго-долго всматривалась в свое лицо, пытаясь, может быть, разглядеть неуловимые черточки приближающейся смерти... А похороны ей действительно были устроены царские: балдахин из фиолетового бархата с вышитым на нем двуглавым орлом, изящная царская корона, желтое государственное знамя с крепом, печальный звон колоколов, гвардейцы, император со своей семьей, весь петербургский свет в трауре. Сигнал — и высокая черная колесница, запряженная шестеркой покрытых черными попонами лошадей, медленно поползла по улице, которую позже назовут Невским проспектом.


Загрузка...