Для начала патетическая фраза, из тех, что пишут в бедекерах: через Спасские ворота входила в Кремль с непокрытой головой вся русская история. С этими воротами связан весь церемониал царской власти. Согласно царскому указу, каждый проходивший через них обязан был снять головной убор и поклониться Богу и государю, которые веками царствовали в этой прославленной крепости. Лет сто пятьдесят тому назад английскому путешественнику Эдварду Даниэлю Кларку[295] этот обычай показался абсурдным. Он прошел через Спасские ворота, не сняв шляпы, и тут же был избит до крови. Перед Спасскими воротами возвышались виселицы[296], и по царскому указу здесь совершались смертные казни. В шестнадцатом веке диаконы и святые отцы торговали здесь мощами святых и иконками с их изображениями. После завершения победоносной войны или после коронации цари входили в свой славный город именно через эти ворота. Здесь встречались процессии, приходившие из всех уголков России. Здесь исполняли свои исторические роли Самозванец, Иван Грозный и Наполеон. Сегодня же весь этот историко-туристический пафос выветрился, и обо всем этом нет ни слова даже в путеводителе для иностранцев. Сегодня все входят в Кремль в головных уборах, как Эдвард Даниэль Кларк сто пятьдесят лет тому назад, а над куполом Сената развевается красное знамя Антихриста. Ни перед Новгородским Спасом Вседержителем, ни перед иконой Благовещенья Богородицы не видно трепещущего огонька лампады. Старый Господь Бог теперь лишился одного из самых надежных своих укреплений, подобно тому, как генерал Стессель потерял Порт-Артур. Начиная с петровских времен и до Октябрьской революции, Кремль считался чем-то вроде отдаленной провинции, символическим образом из школьных сочинений и поводом для здравиц панславистов. Люди приезжали из ампирного Петербурга в эту азиатскую провинцию, чтобы взглянуть на Царь-пушку и Царь-колокол, и поспешно покидали пыльную Москву, где бродили коровы, позванивая колокольчиками, и где питьевая вода издавна пользовалась дурной славой. А сегодня Кремль стал центром Союза Советских Социалистических республик, и странная фраза о «Третьем и Последнем Риме» вновь оказалась на повестке дня.
Прежде всего, следует подчеркнуть: Кремль настолько неповторим, что описать эту особенную красоту можно только с помощью разнообразнейшей оркестровки. Темно-красные массивы из обожженного кирпича, типичные для итальянского Ренессанса, золотые византийские купола за флорентийской крепостной стеной, удлиненные галереи и башни: четырехгранные, восьмигранные, круглые (каждая из них — самостоятельное архитектурное произведение), золотые флюгеры и колокольни, абрисы массивных укреплений и волнующая легкость плывущих в воздухе золотых маковок — все это сливается в грандиозную, глубокую музыкальную тему. С первого взгляда Кремль начинает звучать у вас внутри звуком трубы, и взгляд трепещет, как птица на ветру, перебрасываясь с флюгера на флюгер, мечется в этой выцветшей пестроте красок, в то время как золотые пластины куполов в ясном небе издают звон, глубокий, словно удары гонга, и по-восточному приглушенный. Византийское золото куполов — форма их луковиц контрастирует с четкими, как в Вероне, очертаниями крепостных сооружений, — зеленоватые оттенки тяжелых древнерусских, словно из «Бориса Годунова», клобуков, которыми накрыты некоторые башни (они так напоминают деревянные башни времен Рюрика), кривые линии и переплетение многоугольников, яблоки колоколен и треугольные фасады, навесы и раздвоенные зубцы на крепостных стенах, похожие на ласточкины хвосты, темно-красные массивы промытого дождями кирпича — все это в вашем взгляде сбивается в ком и начинает дымиться, как вечернее облако на закате. Сколько золота, сколько красок, сколько вдохновенного труда архитекторов! Неяркие древнерусские фрески с нимбами вокруг ликов святых и ангелов, сверхъестественная архитектоника — все это переливается и трепещет так по-русски.
Готические шпили на дорических колоннах, плоские раковины и изящно изваянные розетки, лики святых, золотые оклады икон, роскошные орнаменты умирающей готики, переливающейся в ренессанс, выбитые на камне изображения Христа, профили цариц, а также орлов и прочих птиц, а рядом медведей, абрисы колоколен и русский народный орнамент на влажных сводах — все это вместе взятое звучит роскошной мелодией, вторя многоголосию тридцати пяти голландских колоколов над Спасскими воротами[297].
В дождливую погоду, в сером сумеречном освещении, когда вокруг громоотводов с криком кружатся галки, Кремль кажется грязным, запущенным. В окружении вытоптанных газонов и на фоне меланхолических, прокопченных московских улиц, особенно если кованые ворота закрыты, он кажется грозным, как настоящая крепость. Большое пустынное пространство Красной площади, которую так вдохновенно воспел Краньчевич[298] после первой русской революции 1905–1906 годов, — подтаявший снег и слякоть, следы автомобильных шин, запахи рыбы, дегтя и юфти, доносящиеся из складов в Китай-городе, часовые, в равномерном ритме шагающие вдоль зубчатых стен, — все это где-то вне времени, в столетней перспективе, как ожившая в своей беспокойной симультанности картина Брейгеля. Перед Мавзолеем Ленина собрались группы восточных людей в плащах поверх пестрых персидских и бухарских халатов, через площадь по диагонали шагает отряд мальчишек с красными флагами и барабанами, беспокойные толпы прохожих, скрип тележных осей под грузом товара — все это шевелится и гудит, как на ярмарке в храмовый праздник. Проходит эскадрон конницы, грохочут автомобили, выгружаются бочки с соленой рыбой, продаются фрукты, овощи, керосин, старые вещи и книги, а рядом какой-то долговязый малокровный тип, подняв высоко над головами любопытствующих бутылку, вопит во все горло: «Посмотрите на морского человека! Вот вам чудо двадцатого века!»
Рига и Авиньон, Торре Ротонда в Милане и Понте Скалигеро в Вероне — эти памятники стоят гордо, словно надгробные плиты, стерегущие древнюю славу панцирей и гербов в окружении такого же точно красного, промытого дождями кирпича, с такими же точно раздвоенными ласточкиными хвостами на башнях. Но Кремль — единственный пример ренессансной крепости, на чьих укреплениях и сегодня вьются знамена и стоят орудия, и в фундаменте которой захоронены черепа пятисот революционеров, разбивших себе головы в битвах, которые продолжаются и по сей день.
При ночном освещении Кремль со своими красными стенами и башнями похож на декорации Бакста к какому-нибудь ненаписанному фантастическому русскому балету. Вид с Градчан или Будима может напомнить человеку с развитой фантазией Калемегдан[299]. Но вид с кремлевских укреплений на сверкающее Замоскворечье с трепетными черточками зеленых газовых ламп, с боем часов на отдаленных башнях где-то на равнине, — этот вид остается неповторимым и распахнутым, как российские пространства. В черной массе Москвы-реки отражаются большие стеклянные квадраты молочно-белого света из фабрик, стоящих на набережной. Слышен гул динамо-машин. Видны отражения освещенных льдин, погружающихся в темноту. На Москве-реке тронулся лед. Весна идет! По плоской поверхности слегка изогнутых мостов скользят, рассыпая искры, лиры трамвайных дуг. При таком освещении стены кремлевских храмов кажутся известково-белыми, а золотые купола отливают металлическим блеском. Красные лампочки на южных укреплениях в венце крепостных башен отбрасывают интенсивный свет, при котором бесшумно движутся тени часовых, как свита Горацио в Эльсиноре в первом акте «Гамлета» перед появлением Тени покойного датского короля. Над куполом Сената вьется и лижет тьму алое знамя; красный лоскут в ярком свете прожектора напоминает прорывающиеся языки пламени. Эта режиссерская находка воспринимается как символ, осеняющий все восемнадцать башен Кремля, да и весь город. Чуть поодаль от храма Василия Блаженного чья-то освещенная, небрежно обставленная квартира. Бородатые мужчины пьют чай, оживленно размахивая руками. Одна из женщин встает, открывает дверь и выплескивает воду прямо на улицу. Тишина. Издалека доносится шум поезда. Где-то рядом со мной в темноте собака гложет кость. Часы на Спасской башне отбивают четверть и две двойные октавы, и эти тридцать два удара гудят над прекрасными зданиями Китай-города, над церквями, где висят старинные казанские иконы, над боярскими палатами, раскрашенными в ярко-красные и зеленые ярмарочные цвета.
Монументально простые, побеленные штукатуркой стены Успенского собора по ночам смотрятся естественной сценой для торжеств и царских церемоний, огороженной Благовещенским собором в качестве левой кулисы и Архангельским в качестве правой. Здесь курились облака ладана, и под звон с колокольни Ивана Великого, гремевший, как пушечные залпы, как оркестр в опере Мусоргского, по левой лестнице из левой кулисы спускался Царь в полном облачении и переходил в Архангельский собор, чтобы поклониться иконам и приложиться к ним. Кирпич на церковных стенах побелен, но из-под белой краски проступает какой-то неопределенный бледно-розовый колер, который при интенсивном фиолетовом свете фонаря переходит в светло-сиреневый, и поэтому святые и ангелы в сиянии нимба над главным порталом кажутся выцветшей столетней давности шелковой картиной, прошитой золотыми нитями. Культурно-исторический и декоративный центр царского православного Кремля сияет и переливается, как дорогая шкатулка, полная бриллиантов. В Далмации, в византийско-венецианских церквях (рядом с закопченными картинками муранской школы[300]), тоже встречаются иногда уголки, где время остановило свой катастрофический бег и где до сих пор теплится какой-нибудь византийский огонек давно прошедших времен. Но в коричневато-золотистой гамме освещения старинных церквей в центре Кремля, где стены сплошь покрыты фресками, как гобеленами пятисотлетней давности, в мерцании массивных серебряных лампад, в золоте иконостасов, в красно-черном колорите икон, на которых святые и великомученики изображены в стихарях, в белых палантинах и с огромными черными крестами, при мягком, усталом, серебристо-сером весеннем освещении, этот центр крепости выглядит так, словно он пережил свое время нетронутым и таким остался навеки. Знаменитое небо цвета берлинской лазури, синее, как море перед мистралем, набегающие прибоем весенние облачка, золотые купола, желтые, как очищенный мед, — контрасты этой патетичной и по-русски пестрой палитры примитивны, но весьма эффектны. В снежные вечера, при отсутствии солнечной иллюминации с ее лимонно-желтым колоритом, бледно-зеленый свет газовых фонарей придает пейзажу со старинными двухэтажными зданиями акварельный оттенок, и тогда черные абрисы наполеоновских орудий и пирамид пушечных ядер 1812 года, сложенных возле арсенала, кажутся резкими, как черта, проведенная долотом по мягкому дереву.
Все, что в Кремле построено в царствование последних двух-трех императоров, несет отпечаток типично мещанской безвкусицы, которая часто встречается в убранстве европейских правящих дворов девятнадцатого века. Царские палаты в стиле модерн вторгаются в архитектурный ансамбль крепости с южной стороны до такой степени неуместно, словно к ним приложил свою тяжелую руку наш сиятельный архитектор, граф Кршняви. Красный мрамор на порталах императорской резиденции, массивные подсвечники — точная копия царских покоев, какими их представляют публике с экрана провинциального кинематографа. В одном из залов над лепниной главного входа огромное полотно Репина шириной в десять, а высотой бог весть сколько метров в массивной золотой раме. В солнечных лучах окруженный своей свитой Его Величество, Самодержец Всероссийский, царь Александр III обращается к депутации мужиков, покаянно склонивших перед ним свои головы после безуспешных, подавленных крестьянских волнений, прокатившихся по всей стране: «Ступайте по домам и не верьте вздорным и вредным толкам о переделе земли. Что принадлежит барину, то принадлежит барину, что принадлежит крестьянину, то принадлежит крестьянину»[301]. Эти слова императора вырезаны на желтой табличке, помещенной под рамой картины. Русские крестьяне, которых еще недавно иронически называли «мужиками», сегодня останавливаются перед этим полотном, разбирая по слогам мудрые царские слова и радуясь, что слухи о переделе земли все-таки осуществились. Где теперь неприкосновенность собственности?
Беломраморный Георгиевский зал с оранжево-черной мебелью в соответствии с цветом лент этого царского военного ордена, с бесконечными списками царских полков, отмеченных этой одной из высших наград[302], от Нарвы до Порт-Артура и Львова, похож на пустой склеп. Посреди зала выставлена пирамида траурных венков в память умершего председателя Союзного Совета Нариманова[303]. Через окно виднеется простор дымного Замоскворечья и две буквы «К.О.», «Красный Октябрь», на трубе большой кондитерской фабрики. В тишине потрескивает паркет, снаружи доносятся веселые молодые голоса. Под окнами царских палат артиллеристы с криками играют в футбол.
В огромном освещенном Андреевском зале заседает Интернационал. Стучат пишущие машинки, поспешно записывают стенографистки, сверкают позолоченные мраморные колонны, свет отражается в бледно-голубом, выгоревшем до зеленоватого оттенка муаре и в золотых лентах командорских цепей ордена святого Андрея с изображением распятого Христа. Сверкают короны роскошных подсвечников. А над всем этим коловращением людей, над красными столами и над балдахином председателя, высоко, над окованной золотом дверью, висит маленький портрет Карла Маркса в золотой рамке.
Интернационал заседает, как Ватиканский собор, и вот уже сорок лет обсуждает все одну и ту же тему[304]. Земля, одно из самых тяжелых небесных тел, окутанное туманностями, вращается медленно — один оборот в двадцать четыре часа. Неспешно совершает свой оборот тяжелая, затянутая облаками планета — сквозь туман проступают пятнами вспаханные поля, выкорчеванные леса и паутиной — едва заметные прерывистые нитевидные следы цивилизации. Буро-зеленые континенты, синие океаны, линии пароходных маршрутов, черточки каналов и насыпи железных дорог. Прогресс. Вдоль всех этих линий и черточек ощущается какое-то движение, возня, оставляющая за собой красные следы крови. А тем временем здесь, с возвышения в Андреевском зале Кремля, люди говорят в темноту, и слова их, срываясь с антенн, волнами расходятся по всему затуманенному земному шару, подобно сигналам маяка.
Столетний седой китаец сидит, точно ворон на ветке, пережевывая какой-то сладкий корешок или жвачку, глядя на мир своими мудрыми глазами черепахи. Сидит старик, нахохлившись, жует и прислушивается к кремлевским сигналам, а черные глаза его поблескивают от внутреннего огня. Говорят о Шанхае, о Китае, о мясе китайцев, которое оптом и в розницу терзают европейские мясники. Люди из Азербайджана и Бухары говорят что-то о «Бритиш Эмпайр» и о пулеметах, а с противоположной стороны рифы им машут руками в знак глубокой солидарности. Какой-то юноша из Мексики рассуждает о нефти и о Соединенных Штатах Америки. Чахоточный, неумело подстриженный финн с плохо сделанной вставной челюстью по-лютерански монотонно что-то декламирует о восьмичасовом рабочем дне, об Амстердаме и о поденной оплате. У него всегда под мышкой тщательно переплетенная книга — что-то вроде букваря политграмоты. Жестикулирует и что-то темпераментно выкрикивает итальянец. Бледная, истощенная женщина, прислонившись к окованной золотом мраморной колонне, мечтательно смотрит в пространство. Звуки речей ораторов, слетая с антенны, сливаются в однообразный шум, точно в микрофоне шуршат неизвестные насекомые или ветер гудит в телеграфных проводах. Выступает кто-то из Индии, ему вторят Борнео или Скопле, причем все голоса изливают друг другу свои жалобы. Это землекопы и рабочие с каменоломен, ресницы у них склеены пылью, их поры забиты цементом, их плоть опалена раскаленным железом. Говорят люди, на чьих плечах покоится тяжкий, окутанный туманом земной шар. Они договариваются, как бы с помощью некоего архимедова рычага сбросить эту тяжесть со своих плеч, освободиться, зажить по-человечески. Скепсис, темнота и инерция, свойственная рутинному мышлению, не дают им скинуть с плеч земной шар. Ведь сила тяготения — неуклонный закон и принцип, на котором строится жизнь. Но дух Ленина, этого грандиознейшего гипнотизера истории, витает над порталом зала. Все люди с трибуны начинают и заканчивают свои речи и тезисы цитатами из Ленина.
Вещают апостолы ленинизма, а малайцы, индокитайцы и японцы из Университета народов Востока в глубине зала внимают им. Сидят в зале и молодые венгры, и хорватские парни, и албанцы рядом с немцами и поляками. Один из ораторов своим нудным голосом и манерой строить фразы удивительно напоминает священника. Под его речь две русские гимназистки решают примеры, листая логарифмические таблицы. Синус и косинус. Точь-в-точь так же, как мы списывали друг у друга задания во время гимназической мессы…