Дня за три до нашего предполагаемого отъезда вечером к нам зашел Анри. Мы виделись утром, и потому его вечерний визит оказался для нас неожиданностью. Анри был в джинсовом костюме и жокейской кепке. Он прошел в гостиную, сел за стол и, звякнув заклепками куртки, вытянул руки вдоль вышитых полос скатерти.
— Вы мне сейчас кого-то напоминаете, — сказала Настя. — Скорее всего, заговорщика.
— Вы угадали. — Анри бросил на нее взгляд из-под козырька. — Вы вообще очень проницательны.
Он медленно снял кепку, положил ее на стол и прихлопнул рукой.
— Помните, вы как-то спросили, не тяготит ли меня положение исполнителя? Исполнителя чужих заказов.
Настя молчала, ожидая продолжения.
— Тогда я вам ответил не совсем искренно. Да, какое-то время это положение было мне безразлично, мне нравилась работа как таковая. А теперь мне этого мало, хочется собственного дела. Я ведь не только тактик, но и стратег, понимаете? Я знаю не только, как делать, но и что.
— И что же?
Анри встал и прошелся по комнате. Остановился у окна. Самое нелепое, что он мог бы сейчас придумать, это задернуть штору. Нет. Присел на подоконник. По проезжей части, отражаясь в канале, двигались цепочки светляков, и на этом фоне его ссутулившаяся фигура была почти неразличима.
— Мой проект называется «Похищение Европы». Хорошо звучит, правда? Мы ее похитим. — Большим пальцем он показал на пространство за своей спиной. — Похитим как миленькую — вы да я. Хочется выпить. У вас есть водка? Я ужасно волнуюсь.
Тут только я обратил внимание на блеск его глаз. Надо сказать, что предположение М. Олбрайт относительно злоупотребления Анри алкоголем было небезосновательным. Почти ежедневно приглашая нас с Настей в рестораны или бары, он не упускал случая пропустить рюмку-другую — независимо от времени суток. Предпочтение отдавал водке как напитку, содержащему алкоголь в наиболее концентрированном виде. Анри говорил, что таким образом ему удается снимать напряжение, а оно в его работе было действительно велико.
Настя достала из холодильника запотевшую бутылку. Бутылка нами хотя и не была куплена, но, благодаря щедрости княжеских родственников, вполне могла считаться нашей. По предложению Анри была сделана кровавая Мери — популярный в России? напиток, состоящий из томатного сока и налитой поверх него водки. Водку Анри наливал сам, используя для этого нож. Она стекала по лезвию тонкой струйкой, не смешиваясь с томатным соком. Мы чокнулись и понемногу отпили. Несмотря на уменьшившийся объем Мери, пропорции сока и водки сохранились.
— Как вы знаете, в истории ничего не бывает просто так. Ни войн, ни движения народов, ни революций. — Анри поднял бокал, любуясь чистотой своей работы. — На древе истории эти плоды вызревают постепенно и вовсе не оттого, что этого кому-то хочется. Попробуйте потрясти это самое древо весной — бесполезно. А коснитесь его в нужное время — все посыпется.
Он провел своими аристократическими пальцами по бокалу. Если бы я касался древа истории, то делал бы это именно таким движением. Вне всяких сомнений, Анри был незаурядным человеком.
— Сейчас пришло время браться за Европу. Она созрела для независимости. Сначала она освободилась от России, что было не так-то легко. Теперь ей нужно освободиться от Америки, что еще сложнее. Я чувствовал необходимость этого все последние годы, но сейчас, во время войны, она стала очевидной. Роль Европы в этой войне унизительна. Пусть это звучит несколько грубо, но при Клинтоне Европа играет роль Моники Левински.
Образ был нам близок, но мы не подали виду.
— Дело ведь не в моих капризах и не в том, что мне надоело работать на справедливых толстяков. Речь идет о гораздо более серьезных вещах. Мы с вами можем стать теми, кто снимет созревший плод. У меня для этого есть опыт и кое-какие рычаги, у вас…
— У нас? — спросила Настя.
— У вас — красота. Все прислушиваются к тому, что говорят красивые люди. Да это в конце концов и не важно, что есть у вас. Мне хочется делать это вместе с вами. Считайте, что вы меня вдохновляете.
— Не наше вроде бы это дело, — сказал я как можно спокойнее. — К этому нужно иметь призвание, вкус. Я уверен, что только в Париже вы найдете сотни тех, кто с этим справится лучше нас. Вы ведь и сами это понимаете.
Его возбуждение достигло предела. Он посмотрел на меня горящими, почти страдальческими глазами и вдруг заговорил негромко, но быстро.
— Да зачем мне эти сотни? Мне нужны только вы. Может быть без вас я бы на это не пошел, может быть, я это вообще из-за вас делаю. Мне хочется, чтобы нас породнила какая-то сверхзадача, что-то непошлое, не имеющее отношения ни к коммерции, ни к секретным инструкциям, ни к прочему дерьму. То, что я вам предлагаю, — разве это не цель? Разве в этом нет полета? — Несколько секунд он молчал. — Я не хочу с вами расставаться.
— А в чем заключается ваш проект? — Настя явно решила снизить накал, уйдя в детали.
Анри ждал этого вопроса. В его взгляде на Настю мелькнула благодарность с оттенком торжества. Одним залпом он допил свою Мери и поставил бокал на стол.
— Нам нужно создать организацию, которая цементировала бы новую Европу. Я знаю настроения в европейских странах — недостатка в поддержке там не будет. Более того, многие крупные политики — а крупный политик — он всегда стратег! — идее независимой Европы очень и очень сочувствуют.
— Что-то не очень этих стратегов слышно, — пробормотала Настя.
— Не очень, — согласился Анри. — Потому что всякий стратег — он вынужден быть еще и тактиком. Пока об эмансипации Европы говорить тактически не выгодно. Но поверьте мне, пройдет совсем немного времени, и эта идея станет козырем любого европейского политика. Война станет ее катализатором. Так что пора брать быка за рога.
В представлениях Анри этот бык был уже подан, и все, что оставалось сделать нам, — это посадить на него прекрасную Европу. В тот вечер он развернул перед нами блистательную европейскую перспективу — столь же заманчивую, сколь и невероятную. По его мнению, сложившаяся в Европе ситуация напоминала минуту перед сходом лавины. Достаточно было одного хлопка, чтобы снежная масса пришла в движение и, набирая силу с каждой секундой, грозно двинулась вниз. Задуманную им организацию он называл жемчужиной, и в центре ее ставил меня. Сравнение было поэтичным, но в отношении меня двусмысленным: из недавних еще уроков биологии я помнил, что всякая жемчужина образуется вокруг песчинки.
Когда и водка, и томатный сок были допиты, Анри спросил:
— Ну что, похищаем Европу?
Мы с Настей промолчали, и его вопрос повис, как непожатая рука. Будучи согласен с тем, что Европе следует освобождаться, я искренне не понимал, при чем здесь я. В моем сознании неотвязно крутился образ человека, случайно попавшего в театр и заблудившегося среди декораций. Что касается Насти, то в присутствии Анри она, видимо, решила не давать мне никаких советов.
Несмотря на то что все напитки допивались одним Анри, в этот момент у него был исключительно трезвый вид. Он напоминал адвоката, безрезультатно потратившего самые веские свои аргументы, адвоката, у которого не осталось ничего, кроме изумления черствостью и непониманием. Для присяжных такой адвокат наиболее опасен. Его коротким усталым фразам уже невозможно сопротивляться, именно они и доводят дело до победного конца.
— В конце концов, дело здесь не в политике. Сама по себе она не стоит того, чтобы ради нее расшибаться в лепешку. Речь идет о ваших собственных возможностях. Вам предоставляется уникальный случай выйти из повседневности, а когда такими случаями пренебрегают, они не повторяются.
Я заглянул в ясные Настины глаза, пытаясь прочитать там ответ. Эти глаза были неравнодушны к происходящему. Вместе с тем я не мог понять, смотрят они ободряюще или с укором, в них можно было найти все что угодно, кроме прямого ответа. Мне показалось, что в тот момент они отражали мои собственные мысли, и это было высшей степенью их слияния со мной. Из этого следовало, что ответ должен был давать я сам.
Анри ошибался в том, что меня смущала близость его затеи к политике. Точнее, ошибался он, представляя распространенное пренебрежительное отношение к политике как основную причину моих сомнений. Сомневался же я потому, что это не соответствовало мне на более глубоком уровне — уровне моей психики. Типичный интроверт, еще две недели назад я не мог бы себе представить, что вопрос о моей общественной активности вообще может ставиться. Все, о чем шла речь сейчас, было слишком далеко от моей любви к невидимости, от наших с Настей ночных путешествий. (Она продолжала смотреть мне прямо в глаза.) Впрочем, кое-что в нашей ночной жизни все-таки изменилось — и именно здесь, в Париже. Неужели этот город так способствует переменам?
Анри молчал, как бы давая моему решению вызреть. Успевший неплохо со мной познакомиться, рассчитывал ли он всерьез на мое согласие? Я взял пустую бутылку и приставил ее горлышком к глазу на манер подзорной трубы. Резкости добиться не удавалось. Прав Анри был в том, что задуманное им предприятие могло стать для меня средством самопознания. Другой вопрос — нужно ли было мне оно, когда на свете существовало множество других, менее экзотических средств. Я снова посмотрел на Настю. Всеобщее молчание ее не тяготило.
— Давайте попробуем, — сказал я.
Анри (была у него слабость к патетическим жестам) взял наши с Настей руки и крепко их сжал.
— Заговор — констатировала Настя.
Разумеется, предложение Анри не было ни влиянием минуты, ни даже тем, что он не без кокетства называл своими капризами. Уже в ближайшие дни мы поняли, насколько оно было обдуманным, просчитанным и спланированным едва ли не по часам. Говоря в самых общих чертах, целью Анри была международная организация, призванная сплотить Европу. По его мысли, организация должна была объединять не только разные народы, но и политические партии и движения. Основываясь на либеральных ценностях, она, вместе с тем, должна была быть безразлична к любой идеологии. Единственной идеологией этой организации было бы стремление к объединению Европы. Это позволило бы ей собирать под свои знамена людей самых разных направлений. Эту организацию Анри намеревался строить по типу освободительного движения, объединяющего все имеющиеся политические силы. Наконец, он имел для своего дитяти и готовое имя: движение «Молодая Европа».
Несмотря на мое уважение к организаторским способностям Анри, первое время все его действия казались мне едва ли не игрой, придуманной им для самого себя. Он постоянно куда-то ездил, кому-то звонил, с кем-то договаривался. Постоянное упоминание организации при полном ее физическом отсутствии выглядело то ли как самый отчаянный блеф, то ли как начальная стадия сумасшествия. Мое осторожное замечание на этот счет он воспринял очень серьезно. В его ответе звучала словно бы обида на то, что, в результате нашего общения я все еще способен высказывать подобные мнения.
— Когда я даю чему-то имя, я уже подразумеваю, что это «что-то» существует. Называние-это вызывание. Вызывание к жизни. Это моя философема — нравится? Главное — назвать, обозначить, а уж жизнь под слово подтянется, не сомневайтесь. При одном, правда, условии: что это слово правильное. — Анри отложил в сторону свой мобильный телефон, на котором собирался было набирать очередной номер. — Я понимаю, что вы хотите сказать. Что это — надувательство, да? Но это ведь не так, совсем не так. Разумеется, можно произносить много разных слов, и ничего не произойдет, если эти слова пустые, незрелые, если они не основаны на чувстве истории. Я же нашел верное слово, которое оплодотворится бытием. Время моего — нашего! — слова пришло, и вы сами это увидите.
Полководцем виртуальной армии был назначен я. От демократической идеи выборов мы отказались только потому, что выбирать меня на первых порах было просто некому. Чтобы соблюсти корректность в отношении моего титула, Анри представлял меня всем как «лидера движения „Молодая Европа». Помимо своего безразличия к способу достижения власти, слово «лидер» было цивилизованным эквивалентом харизматического «вождь», бесконечно любимого всеми освободительными движениями.
Самым интересным на первых порах для меня было то, как Анри выстраивал мой образ. По сути дела, моя скромная персона должна была стать лицом новой Европы — молодой, светловолосой, голубоглазой. Анри считал, что моя арийская внешность привлечет правых и не оттолкнет левых.
— Таких, как вы, любят и негры, и расисты, — как-то пошутил он. — Заставьте всех восхищаться вами так же, как вами восхищаюсь я. Вам и делать-то ничего особенно не нужно.
Он прошелся вокруг меня на манер фотографа, чуть наклонив голову и как бы проверяя последние детали. Оставалось только легонько приподнять мне подбородок, но он от этого удержался.
— Вы — сдержанный, молчаливый. Внутренний такой. В этом ваш особый шарм. Некоторую вашу скованность мы продадим как увлеченность идеей, погруженность, так сказать, в проблемы европейской эмансипации.
При всем том, что в частной жизни Анри не являлся человеком меркантильным, «продать» было его любимым словом. Так он обозначал способность того или иного события быть показанным по телевидению. Впервые я услышал от него это слово в связи с переговорами в Рамбуйе. Анри сказал тогда, что, даже если бы злополучное приложение В не скрывалось, общественные оценки, по большому счету, не изменились бы.
— Кого на этом свете волнуют приложения? Сербы не подписали мирный договор — и точка. Ведь в приложение всю соль договора поместил тот, — Анри уважительно поднял палец, — кто знал, что это сделает объяснение подвоха невозможным. Телевидение имеет дело с простыми истинами: подписал/не подписал. А сложные объяснения продать невозможно. Полная безнадега.
Неожиданным образом это слово коснулось даже наших с Настей отношений. Произошло это, по счастью, без Насти и произвело на меня довольно скверное впечатление. В тот день мы обсуждали с Анри то, что он называл моей «легендой», — теми сведениями обо мне, которые будут предоставлены прессе. Легенда в данном случае не означала обмана. По мнению Анри, особенность легенды состояла в обдуманном и ответственном (в отличие от неопытной действительности) отборе фактов. К моему изумлению, Анри вдруг заявил тогда, что не представляет, как можно продать наши с Настей отношения. В ответ на мое красноречивое молчание он добавил, что в образе героя все должно быть знаково, но он пока не догадывается, знаком чего могла бы быть Настя.
— Я очень хорошо отношусь к Насте, но ваша… — тут он как бы замялся, — ваша дружба с ней несимволична. С точки зрения демократической общественности, было бы лучше, если бы вашей подружкой была, скажем, еврейка. Немец и еврейка — что может быть восхитительнее? Германия, преодолев свое прошлое, становится локомотивом европейского прогресса. Или испанка: казалось бы, только вчера испанцев приняли в ЕС, а гляди ж ты, как быстро налаживаются связи. — Анри весело потер руки. — Наконец, вашим официальным другом мог бы стать обаятельный мужчина лет тридцати пяти. Это подчеркнет вашу толерантность: они помешаны на меньшинствах.
Я знал, что он волнуется. Не было для меня загадкой и то, почему он затронул тему моих дружб. Все это выглядело довольно жалко. В тот момент я испытывал что-то похожее на злорадство, причем злость в этом чувстве явно преобладала над радостью. Моя злость была вызвана не столько его навязчивостью, сколько бестактностью, почти предательством по отношению к Насте. Пусть в сексуальном смысле она его не интересовала, но он ведь всячески подчеркивал свое уважение к ней и называл их отношения дружбой. Я молчал, а он, несмотря на свое волнение, не пытался прервать паузы. Он так тщательно готовился к этому разговору, что теперь не мог просто так свернуть его сам. Ему нужен был мой ответ.
— Есть вещи, которые мы даже не будем обсуждать, — сказал я наконец. — Если я не устраиваю вас в том виде, в каком я существую, я могу легко соскочить с этого поезда.
— Блестяще! В гневе вы прекрасны. Это мы возьмем на заметку и когда-нибудь используем. Вы умеете проявлять характер, так что напрасно вы говорили, что не подходите для нашего дела. Считайте это маленькой провокацией, шуткой. Собственно говоря, я сделал это — у меня странные манеры, да? — чтобы как раз к Насте и перейти. Я хочу предложить вам кое-какие соображения относительно ее роли.
— И какой же должна быть ее роль? Что будет у вас символизировать Настя?
Я попытался держаться саркастически, считая немедленный мир с Анри постыдным.
— Россию — что же еще? — Анри произнес это очень доброжелательно — по отношению к Насте, к России и, конечно же, ко мне. — Как это ни парадоксально звучит, но Европе нужна Россия.
— Почему — парадоксально?
— Потому что пока всерьез об этом никто не говорит, Но это — временно. Дело даже не в том, что, несмотря на нынешнее плачевное состояние, у России огромный потенциал. Настанет день, когда Европе понадобится весомый союзник, а им может быть только Россия. Мы будем Европу постепенно к России приучать.
— Тем более, что Россия — это Европа.
— Да, пожалуй, — задумчиво подтвердил Анри. — По крайней мере, когда-то была ею.
Название нашего движения — «Молодая Европа» — указывало на его молодежную направленность. О том же говорил неполитически юный возраст его лидера. Анри вообще был убежден, что всякая революционная или освободительная деятельность по своему энергетическому типу соответствует молодости. Вместе с тем он распространял свои планы на гораздо более широкую публику. Молодежное ядро организации призвано было служить катализатором для всех сочувствующих европейских сил — а их, по его мнению, было немало. На периферии его сознания маячил также 1968 год, с той разницей, что нынешний молодежный протест виделся ему более управляемым и конструктивным.
По этим, вероятно, соображениям, консолидацию сил Анри начал с молодежных организаций. Начал, как я понимаю, еще до получения моего согласия быть «лидером», потому что те встречи, которые мы успели провести до отъезда из Парижа, несомненно, заключали в себе и немалую предварительную работу. Правые и левые — это, по мнению Анри, на данный момент было самым главным. Именно к этим силам апеллировал он в первую очередь, когда начинал готовить почву для сотрудничества в той или иной стране. За центр, по его мнению, можно было не волноваться. Люди центра всегда рассуждают здраво и не требуют убеждения в очевидном, а что могло быть очевиднее необходимости эмансипации Европы?
Выстраивая мой образ, Анри учил меня делать упор на общечеловеческих ценностях, близких и правым, и левым. Мое политическое лицо должно было быть смазанным, почти импрессионистическим — таким, чтобы и правые, и левые могли увидеть в нем желаемое.
— В неопределенном человеку свойственно видеть то, что близко ему самому, — говорил Анри. — Неопределенность обладает неким зеркальным эффектом и отражает того, кто в нее всматривается. Так что чем больше неопределенности, тем лучше. Предлагайте им только контуры, будьте для них чем-то вроде раскраски. Нужные цвета они подберут сами.
Прогнозируя исход запланированных им встреч, Анри очень рассчитывал на поддержку левых с их антиимпериалистическими настроениями:
— Мы пообещаем им столько антиимпериализма, сколько они захотят. По этой части недостатка у нас не будет.
Я помню бледные остроносые лица французских коммунистов. Войдя в офис Анри, они держались поначалу скованно, словно предчувствуя подвох, и даже майка Анри с изображением Че Гевары необходимого впечатления на них не произвела. Не помогла и родная им французская речь, посредством которой мы (даже я, напрягшись, придумал несколько фраз) общались. Лед растаял, когда интуитивный Анри заговорил о связях с Россией, представляя Настю в качестве наглядного доказательства этих связей. Настя им понравилась, и они неожиданно рассказали, как их поили водкой после партийного совещания в Москве. У Анри тут же нашлась водка, ценимая им, правда, еще до его связей с Россией. Это окончательно убедило парижских товарищей в наших живых контактах с Москвой. Лица их постепенно розовели. Нашу встречу они покинули в самом веселом расположении духа.
Гораздо сложнее было с французскими правыми. При их скептическом отношении к объединению Европы (им казалось, что в образовавшейся многонациональной магме Франция потеряет свои особенные черты) у нас было не так много вещей, способных их заинтересовать. В первую очередь, речь могла бы идти о тотальной американизации, которой нам следовало совместно противостоять. Разумеется, такого рода резистанс не был специально правой темой, скорее — традиционно французской, но мы считали, что в наших беседах нажимать следует именно на это. Впрочем, Анри предвидел (да так оно и оказалось), что ограничиться этой темой не удастся, и серьезно тренировал меня по всему возможному кругу вопросов.
— Я знаю, что их взгляды вам не близки, — сказал он, завершая нашу подготовку. — И слава Богу. Но во Франции, в силу ряда обстоятельств, правые очень сильны, и с этим нужно считаться. Подумайте также о том, что популярность правых партий не возникла из ниоткуда, что это реакция на некие просчеты во внутренней политике государства. Может быть, это позволит вам отнестись к вашим собеседникам повнимательнее. — Анри улыбнулся. — Будьте немножко актером, подыграйте им. Перенимать их лозунгов мы не собираемся, да это и не полезно для дела. Но общайтесь с ними как бы с невольной симпатией. Как бы не можете говорить всего, что думаете, но оно как бы прорывается. От вас не требуется произносить никаких праворадикальных текстов. Они сами их произнесут, а вам достаточно будет их выслушать. Людям важно, чтобы их слушали. Не стесняйтесь спрашивать, потому что вопросы — это свидетельство внимания. Вопросы хороши еще тогда, когда особенно нечего сказать самому. На все отвечайте кивком. Кивок-это не обязательно знак согласия: это лишь знак того, что вы все понимаете и принимаете к сведению. И последнее. В любой из многочисленных наших встреч исключается полемика. Целью наших встреч не является устанавливать различия. Дело обстоит как раз наоборот: со всеми мы пытаемся найти общее.
Наше общение с коммунистами было моей политической премьерой. Подобно моему первому сексуальному опыту, этот первый политический опыт выглядел, как я понимаю, невыразительно. Правда, в отличие от дел постельных, в этот раз нас поддерживал Анри, и благодаря его активности встреча все-таки удалась. Вместе с тем, уже готовясь к общению с правыми, я почувствовал, что закрепощен гораздо менее, чем в первый раз. Более того, мне даже показалось, что я начинаю входить во вкус.
Встреча с представителями какой-то правой организации (помню, что, как и у нас, в их названии присутствовало слово «молодая» — «Молодая Франция», нужно думать) состоялась накануне нашего отъезда из Парижа. Резкое их отличие от коммунистов бросалось в глаза с первого мгновения. О, это были совершенно другие господа. Они не покашливали в кулак и не подтягивали рукавов свитера (среди них вообще никого не было в свитере). Они входили как право имеющие — решительно и твердо. Вместе с тем была в них и какая-то комичность. Из-за того, может быть, что все пришедшие — их было трое — сильно различались по росту и полноте. В таких случаях единое выражение лиц выглядит смешно — особенно если это выражение решительности.
Наши гости не тратили время на общие декларации, а сразу же перешли к делу. В этом было даже что-то нефранцузское, что-то свойственное скорее англосаксу, стремящемуся to come to point at once. Не исключаю, что причиной тому был английский язык, на котором мы в тот день говорили.
Как и предполагал Анри, главной темой оказалась эмиграция из стран Азии и Африки. Первым из наших гостей взял слово некто господин Жюстен, и эта фамилия была единственной, которую я смог запомнить. Это был настоящий денди, вполне способный соперничать с Анри. Не исключаю, что в чем-то он его даже превосходил — по крайней мере, по части выбритости. Если и видел я в своей жизни что-либо идеально выбритое, то это были щеки господина Жюстена. Щеки брюнета с нежной кожей, без единой царапины, отливающие благородной синевой. Говоря о нескончаемом потоке эмигрантов во Францию, он не допускал эмоциональных высказываний, пользуясь словосочетаниями вроде «некомпетентность в эмиграционной политике» или «изменение этнического ландшафта». Его неперсональные выражения создавали образ вязкой массы — наподобие кофейной гущи, неумолимо перетекающей на молочно-розовое лицо Европы. Сидевший рядом с ним толстяк кивал в такт Жюстеновым словам. По глазам Анри я видел, что и он в полной мере отдавал должное этой спокойной, хорошо организованной речи. Подсознательно ожидая активности со стороны Анри, я все еще ощущал себя в роли зрителя. Из этого состояния меня вывел вопрос Жюстена, бесстрастно и в упор глядевшего на меня:
— Что вы думаете об этой проблеме, господин Шмидт?
Из всех присутствующих на такой вопрос мог ответить лишь господин Шмидт, иначе просто не получалось. Движением богомола мой талантливый двойник сомкнул ладони, прижал их к губам, и все увидели бриллиантовые запонки, накануне подаренные ему Анри. Это были маленькие бриллианты, но — бриллианты. Жюстену должно было понравиться. Выйдя из задумчивости, господин Шмидт откинулся на спинку кресла.
— Я думаю, что каждая акция рождает реакцию. Было бы наивно думать, что какие-то действия проходят бесследно. Когда-то те страны, о которых вы говорите, были колониями Европы. Теперь происходит своего рода колонизация наоборот: мы видим, как колонизируются метрополии.
— Вы не совсем правы, — мягко заметил Жюстен. — Турция, например, никогда не была немецкой колонией, но сейчас в Германии уже несколько миллионов турок.
— Турки у немцев хоть работают, — неожиданно тонким голосом произнес толстяк. — А спросите, на что живут те, кто приезжает к нам?
Я не спросил, а Жюстен — он держался как главный — поднял руку, словно предлагая не отнимать у меня слова.
— Турция не была немецкой колонией, — подтвердил я, — у нас с турками особая история. Турки требовались нашей промышленности как дешевая рабочая сила. Это ведь, как и колониализм, одна из форм эксплуатации.
— По-моему, они мечтают о такой эксплуатации, — пожал плечами Жюстен. — Именно ее им и не хватает на их родине, чтобы заработать на жизнь. Речь идет о возможности работы, они сами ее ищут.
— Ну, у нас некоторые предпочитают сделать шесть-семь детей и жить на детское пособие. — Толстяк подмигнул всем присутствующим.
Наверное, это и было тем, о чем его не спросили.
— Делать детей — тоже работа, — сказал Жюстен, не улыбаясь.
Незримый для других, на заднем плане стоял Анри. Собственно говоря, это была та позиция, которую он отвел себе изначально. Думаю, что мое молчание на первой встрече его насторожило, и теперь в его взгляде сквозило некоторое облегчение.
Я красиво развел руками.
— Что до колонизации или эксплуатации, то называйте их как угодно, хоть благодеянием. Может быть, так оно и есть. Я хочу лишь сказать, что за все эти игры нужно платить. Платить, в частности, присутствием тех людей, которые на нас не похожи. Несходство здорово раздражает, особенно если оно начинает проявляться в собственном доме. Мне кажется, что если мы («мы» было настоятельной рекомендацией Анри) будем считать себя только жертвами, то никогда не найдем истинных причин происходящего. А это значит, что мы не сделаем и правильных выводов.
Жюстен смотрел на меня с интересом.
— И каковы же, по-вашему, истинные причины?
— Они в том, — я почувствовал, как моя речь полилась свободно, — что мы, западноевропейцы, постарели. У нас нет больше жизненной энергии, и верный признак этого — появление на нашей территории других народов. История ведь и состоит из взаимодействия народов.
— Называйте вещи своими именами, — предложил толстяк. — Взаимодействие в истории — это завоевание. А завоеванные, как известно, уничтожались.
— Но чаще — смешивались с завоевателями. Конечно, завоеванный народ прекращал свое существование в прежнем виде. Можно сказать — умирал, а можно сказать — преображался: зависит от того, как на это смотреть. То же самое происходило и без завоевания, просто путем переселения людей. Я думаю, нечто в этом роде мы видим сейчас в Европе.
— Но не все с таким положением вещей согласны, — бесстрастно сказал Жюстен.
— С этим можно не соглашаться, как можно не соглашаться с приливом или землетрясением, но это реальность. — Продолжая говорить, я видел, как тонкие губы Анри дрогнули в улыбке. — К ней следует относиться с терпением.
— И только?
Я постарался посмотреть на Жюстена усталым задумчивым взглядом. Взглядом того, кто знает, что возможности ограниченны: в этом, наверное, и состоит политическая мудрость. Такой взгляд украшает молодого, но проницательного лидера движения. После небольшой паузы я сказал:
— Нет, в небольшой степени на ситуацию можно воздействовать. Сейчас в связи с объединением Европы такие возможности открываются. Попробую пояснить. Разумеется, приезд в Европу людей совершенно иных культур и религий — это очень смелый эксперимент. Никто не знает, чем он кончится.
— Нет, отчего же, — возразил маленький человек в кресле, — можно догадываться. За псевдодемократические фразы нынешних политиков расплатятся их внуки. Может быть, даже кровью. Не пройдет и тридцати лет, как наши гости расправят крылья. Они — кукушкины дети, они нас еще выбросят из гнезда.
Это был сильный образ. Затерявшись в кресле, автор подкреплял его всем своим маленьким телом. Анри за его спиной безмолвно трясся от смеха.
— Ведь они не просто приезжают к нам бешеными темпами, — взволнованно сказал толстяк. — Такими же темпами они здесь размножаются — в отличие, заметьте, от нас. Это — косовский вариант, здесь мы можем многому поучиться. Именно так сербы стали меньшинством на своей собственной земле, и этого уже ничем не поправишь — ни войной, ни репрессиями. Здесь остается одно — бежать. А куда побежим со своей земли мы? В Африку? В Антарктиду?
— Мы вас, кажется, перебили, — произнес Жюстен спокойным голосом. — Эти эмоции понятны, не так ли? Я не думаю, что дело дойдет до Антарктиды, только вот молиться здесь нам придется уже другим богам. Может быть, даже в буквальном смысле… Но вы говорили, что на этот процесс можно как-то влиять?
— Я хочу лишь повторить, что ничего не бывает случайно. Все, что сейчас происходит, нельзя рассматривать как недоразумение или недальновидность политиков. Мы видим стремление природы к равновесию, если уж говорить о размножении. Оттого, что мы «не размножаемся», приходят те, кто это делает лучше, вот и все.
Я посмотрел на грустно сидевшего толстяка. Представить его размноженным — в виде десятка маленьких толстяков — было тоже не ахти каким утешением.
— Но само по себе это и неплохо, — продолжил я со сдержанным оптимизмом, — Европе нужна свежая кровь. Другое дело, что искать ее можно поближе. В тот момент, когда началось великое переселение, существовал «железный занавес», и самый наш близкий и естественный резерв был закрыт.
— Вы имеете в виду Россию? — спросил Жюстен.
— Россию, да и все остальные страны восточного блока. Несмотря на их коммунистическое прошлое, они в десятки раз ближе нам, чем те государства, из которых к нам приезжали все эти годы. По религии, по культуре, по жизненному укладу. При этом они моложе нас, они энергичнее. Новая объединенная Европа — это возможность заключить полезный для всех союз. Если угодно, союз их энергии и нашего опыта.
Встречей с Жюстеном и его командой Анри остался доволен. Он сказал, что, несмотря на осторожную реакцию наших посетителей, мы смогли их заинтересовать и даже заручиться их пассивной поддержкой. Ввиду явного общего поправения Европы это было немаловажно. Единственным, что вызвало в Анри нескрываемое раздражение, было мое упоминание о России. В наших с ним домашних заготовках о России ничего не говорилось. Там предполагалось лишь смутное «расширение на восток» — так, будто речь шла о внегеографическом пространстве, в котором можно было бы двигаться как угодно долго или же выбрать любую удобную точку для остановки. Мысль о России принадлежала мне. Ни одного серьезного изменения в Европе я без России не мог и помыслить. Я объяснял это Анри, а он молча кивал мне в ответ — так же, как учил меня кивать всем нашим собеседникам. Убеждая его в своей правоте, я заявлял, что участие России — не моя прихоть, что это — положение вещей, реальность, объективный факт. Субъективным же и главным фактом была, разумеется, моя любовь к Насте. Чувство к ней не позволяло мне оставлять Россию на обочине всемирной истории. Как показал дальнейший ход этой истории, любовь к русской девочке позволила мне сделать безошибочный геополитический выбор.
Непонятным мне образом и к этим встречам, и к политпросвещению со стороны Анри я привык необычайно быстро. Я не щипал себя, не пытался проснуться и даже по-настоящему не удивлялся. Но иногда, произнося перед очередными слушателями свои странные тексты, я начинал слышать их со стороны, в сопровождении гулкого блуждающего эха. Мне казалось, что я стою в полумраке огромного зала — неизвестно как сюда забредший, а главное — не знающий, как уйти. В такие минуты я тихо ужасался происходящему. Зачем, думал я, все это возникло в моей жизни? Разве плохо было нам вдвоем с Настей? Я ввязался в сомнительную историю, поддавшись на уговоры случайного знакомого. Пусть умного и обаятельного, но явно склонного к авантюризму. К тому же без памяти влюбленного в меня.