5

В субботу я ходил с Настей в Английский сад. Вот как это получилось. Накануне за завтраком говорили о прогулках, и оказалось, что Настя никогда не была в Английском саду.

— Это крупнейший в Европе парк внутри города, — сказала фрау Кугель.

— Ничего не ест, — прокомментировала вполголоса фрау Вагнер. — Разговаривать — сколько угодно, а взять кусок в рот не заставишь. Это меня беспокоит.

— Старость наступает тогда, когда о тебе начинают говорить в третьем лице, — сказала фрау Кугель, не меняя тона. — Причем в твоем присутствии.

Шульц облизал губы, и я понял, что он сейчас вмешается.

— Если хотите, Настя, я могу показать вам Английский сад. Мне это не составит никакого труда.

Я напряженно смотрел на Настю и ожидал ее ответа. В эту минуту Шульц был мне еще отвратительнее, чем в массажной. Меня удивили Настины спокойствие и улыбка. Находясь в центре нашего молчаливого внимания, она, казалось, вовсе не считала необходимым отвечать.

— Если, конечно, коллеги не возражают, — произнес Шульц ерническим, но несколько растерянным тоном.

— Возражают, — глядя в пространство, сказала Хоффманн. — У коллеги Шульца большой жизненный опыт, но вряд ли он представляет в полной мере, что будет интересно восемнадцатилетней девочке. Почему бы это не сделать Кристиану? Мне кажется, это было бы естественнее. Как вы на это смотрите, Кристиан?

— А как на это смотрит Настя? — спросил я, чувствуя жар в кончиках ушей.

— Хорошо смотрит, — ответила Вагнер сватовским тоном и положила на Настину шею ладонь.

— Спасибо, мне очень приятно, — сказала Настя, продолжая улыбаться. — Правда, приятно.

Настя жила в студенческом городке, куда я и пообещал заехать за ней на следующее утро. Мы договорились встретиться на улице, у входа в метро, и пришли почти одновременно.

— Едем? — спросила Настя.

— Нет, Английский сад рядом, он за нашей спиной.

Я казался себе фокусником, взявшимся удивлять Настю с первой же минуты. Она переехала сюда позавчера, видела из окна рощу, и не знала, что это — Английский сад. Мы пошли по дороге с едва заметным спуском и через пять минут оказались в парке. Он начинался как бы нехотя, перемежая просторные лужайки с одинокими раскидистыми дубами, на которых трепетали засохшие листья. Мы пошли вдоль ручья, который, кажется, и был границей Английского сада. За ручьем деревья стояли сплошной стеной, в которой изредка угадывались велосипедные дорожки. Мы вышли к мостику и остановились на его середине. Ручей не замерзал, в нем не плавало ни одной льдинки, но вода имела какой-то чрезвычайно холодный вид. Не знаю, что делало ее такой, — бурление в застрявших корягах, абсолютная ее прозрачность или иней на траве, нависавшей над ручьем. От быстрого течения казалось, что это мостик взмывает над водой, а мы с Настей стоим на нем, облокотясь о перила, и наблюдаем за плавно меняющимся пейзажем.

— Где ты жила до того как переехать в студенческий городок? — спросил я.

— Я? У одного русского князя, — сказала Настя и рассмеялась. — Звучит немного экзотически, но это правда. Он самый настоящий князь, из знаменитого рода Голицыных. Мой дядя — историк, и среди прочего он занимался историей этого княжеского рода. Узнав, что я буду учиться в Мюнхене, дядя написал князю с просьбой оказать мне поддержку. Мы спустились с мостика и пошли по одной из дорожек. Под нашими ногами скрипел покрытый инеем гравий. — Князь долгое время не отвечал, и мы выбросили эту просьбу из головы. Но перед самым моим отъездом в Мюнхен от него пришло письмо, где говорилось, что я могу рассчитывать на его помощь и даже первое время пожить в его доме. У него большой дом, и это оказалось очень кстати, потому что мест в общежитии не было, а снимать квартиру в Мюнхене — вещь ужасно дорогая. Мне пришлось провести у князя три месяца, прежде чем я получила место в общежитии. С его стороны это более чем любезно.

— Чем он занимается?

— Он-князь! — снова засмеялась Настя. — Разве этого недостаточно? Ну, разумеется, он занимался чем-то в молодости — то ли философией, то ли историей — в общем, чем-то приличествующим его положению. Кажется, даже что-то писал. Только я думаю, что главной его должностью всегда было — быть князем. Ему сейчас за семьдесят, но как-то язык не поворачивается сказать, что он на пенсии. Его основное занятие не предполагает пенсии.

Дорожка вывела нас на широкую прямую аллею. Мы любовались ее перспективой и не жмурясь смотрели на низкое солнце, пробивавшееся сквозь марево в самом центре аллеи. Впереди нас тяжело прыгали вороны. Иногда они переходили на шаг, напоминая полных опереточных господ со сложенными на фалдах фрака руками. Я подумал, что русские князья должны выглядеть не менее респектабельно. Время от времени вороны взлетали, вспугнутые красноносыми велосипедистами, возникавшими из белой дымки.

— Ты не замерзла?

— Нет.

Конечно, нет. Светловолосое дитя севера, ты не боишься холода, мороз — твоя стихия.

— А я замерз. Мы можем зайти куда-нибудь перекусить. Например, к итальянцам, хочешь?

Мы отправились к итальянцам. Я знал, что там подают хорошую граппу, и с мороза это было очень приятно. Мне подумалось, что граппа — это, собственно, итальянская водка (противоестественное словосочетание, все равно что русское вино). По дороге Настя сказала:

— Давай я разотру тебе руки.

Я ничего не ответил и покорно снял перчатки, испытывая что-то почти физически острое — то ли от раздевания моих рук, то ли от ее сочувствия. Разотри. Сжалься. Хочу быть твоим ребенком, беспомощным, только от тебя зависящим. Настя взяла мою руку в ладони и дохнула на нее, едва не коснувшись губами. В ее тонких теплых пальцах моя рука показалась мне большой и неуклюжей. Она растирала ее, нажимая неожиданно сильно, при этом костяшки ее пальцев становились мраморно белыми. Растерев мне обе руки, она надела на них перчатки. Мы пошли вдоль Изара, мелкой альпийской речки, разделяющей парк на две части. Мое чувство подкатывало куда-то к горлу, и я уже готов был расплакаться. Стань моей сестрой. Стань сестрой милосердия, я буду твоим раненым, ты потащишь меня, окровавленного, сквозь оледеневшее пространство Английского сада — под американскими бомбами и русскими пулями. Голова моя будет бессильно качаться, я буду видеть твои прилипшие ко лбу волосы и готическое сплетение деревьев над аллеей. Мы станем неслышно пробираться среди зарослей шиповника, стряхивая с хрупких алебастровых ветвей последние ягоды, время от времени отдыхая на замерзшей траве. На белоснежном инее заалеет наш след. Не поэтому ли следу нас отыщут твои безжалостные соотечественники? Они окликнут нас своим грубым русским окриком, и ты положишь мне палец на губы. Ты ответишь им такой же энергичной непонятной мне фразой, вводя их в заблуждение. Ты скажешь, что я тоже русский, только без сознания. Без вашего русского, никому не понятного сознания. А ты — их дитя, но моя последняя надежда. Ты — моя сестра, хотя мы разной крови. Мы представители смертельно враждующих народов, но мы сожмем друг друга в объятиях, потому что никаких народов больше нет, есть только мы с тобой, одни на целом свете.

Несмотря на выходной день, в ресторане было довольно много свободных мест. Мы сели у окна. Пожилой итальянец зажег на нашем столике две свечи и подал меню.

— Каждый платит за себя, — прошептала Настя, не отрываясь от меню.

— Почему? — так же шепотом спросил я.

— Потому что мы получаем абсолютно одни и те же деньги.

— Мне очень хочется заплатить за нас обоих, — сказал я честно. — Пожалуйста.

Мое «пожалуйста» прозвучало вдруг так умоляюще, что Настя подняла глаза и посмотрела на меня своим спокойным взглядом. Кажется, она хотела ответить, но подошел официант. И без того сутулый, наклонившись к нам, он превратился в вопросительный знак. Смуглый, седой, с потрепанным блокнотом в руках. Мы выбрали салат из крабов и форель с гарниром. На глянцевых картинках меню они были самыми аппетитными. По моей просьбе были принесены также графины с вином и граппой.

— Тебя не обижает мое желание заплатить за обед?

— Еще никто не говорил со мной об обедах так страстно. А почему это должно меня обижать?

— Есть женщины, для которых такое предложение звучит оскорбительно.

— Ну, это не по моей части, — сказала Настя насмешливо. — Терпеть не моту феминисток.

— Правда?

— Несчастные закомплексованные тетки. Плюс разные там девушки в цвету. Я понимаю, что не у всех может получаться с мужчинами. Меня только злит, когда на этом строят идеологию. Бесхвостая лиса всегда доказывает, что без хвоста — лучше.

— А у нас это очень популярно. И ругать их здесь — ни-ни.

— Я знаю. И все-таки мне это кажется глупостью. Существуют, в конце концов, анатомические различия между мужчиной и женщиной — значит, Господь для чего-то создал их разными. Очевидно, перед ними ставились разные цели, и это мне вполне понятно. Что непонятно — это маниакальная тяга к равенству, как будто все можно со всем уравнять.

Официант принес большого размера блюда, на которых в обрамлении ярко-зеленых листьев лежали крабы.

— Вот это салат! — восхитилась Настя, надламывая ножом панцирь краба. Под панцирем показалось белое нежное мясо. — И как красиво, а?

— Красиво. Хочешь граппы?

Настя кивнула, и я налил ей граппы в маленькую с сужающимися кверху краями рюмку. Она отпила.

— С колода действительно приятно. Напоминает русскую самодельную водку.

Она сделала еще один глоток.

— Prego[4], — сказал итальянец.

За окном пошел снег, и улица, приготовившаяся было к сумеркам, стала светлее. Машины проезжали с включенными дворниками, расчищавшими ветровые стекла. Прохожие снег не смахивали, а несли его без всякого выражения на плечах и шляпах. В сочетании с горящими перед нами свечами это было очень красиво. Меня охватило какое-то особое, рождественское, настроение, и я вспомнил, что само Рождество месяц назад прошло для меня незамеченным. Как хорошо было бы встретить его с Настей — при таких же свечах и таком же снеге.

— Когда русское Рождество? Оно, по-моему, отстает от нашего недели на две.

— Не отстает, — засмеялась Настя. — Это вы спешите. Православное Рождество седьмого января.

— Мне кажется, у вас это должно быть очень красиво.

Настя пожала плечами.

— Не знаю, ничего такого особенного я не вспоминаю. Может, потому, что Россия — не рождественская страна. Россия — страна пасхальная.

Мы совсем отогрелись и потому на десерт ели мороженое. Я любовался румянцем на Настиных щеках и напряженно обдумывал, в каких словах можно было бы пригласить ее ко мне. До моего дома было рукой подать, но я так ничего и не придумал. Разговор о феминизме неожиданно возобновился у Сары, когда мы с Настей побывали у нее несколько дней спустя. Встретив нас в дверях, Сара сказала:

— В прошлый раз я себя скверно чувствовала и, наверное, была не очень вежлива. Вы не обиделись?

Почти профессиональным моим взглядом я оценил чистоту и порядок в квартире. Было очевидно, что к нашему приходу готовились. В центре стола были поставлены кофейные чашки и ваза с печеньем. Чуть сбоку находились термос-кофейник, молочник и бутылочка коньяка. Сара пригласила нас садиться.

— Я очень рада вас видеть. Мы сегодня просто посидим. Без уборки, ладно?

В тоне и лице Сары было что-то трогательное. Я вспомнил, что такое выражение лица видел на одной из детских ее фотографий. Не зная, стоит ли в этом случае что-либо возражать, я вопросительно посмотрел на Настю.

— Я уже все убрала, — сказала Сара. — В той, опять-таки, степени, в какой здесь что-то можно убрать. Так что ваша уборка была бы пустой формальностью. — Она разлила кофе по чашкам. — Кроме того, я как женщина тоже имею право на работу.

— Это любимая идея Кристиана, — засмеялась Настя.

— А вы так не считаете? — спросила Сара, доставая из холодильника бутылку минеральной воды. — Если не возражаете, я буду пить воду.

— Как раз на днях мы с Настей обсуждали проблемы феминизма, — сказал я.

— И к чему же вы пришли?

— Кристиан пытается найти феминизму оправдание, — сказала Настя, не обращая внимания на мой протестующий жест, — а я считаю это помешательством здешних дам. И если женщина пишет в журнале, что слова общего рода следует перевести в грамматический женский род, я считаю, что ее мозги нуждаются в починке[5].

Спокойствие Настиного голоса только подчеркнуло резкость ее высказывания. Мне захотелось как-то смягчить его, но я плохо представлял, как это сделать.

— Вы выражаетесь очень категорично, здесь так не принято, — Сара посмотрела на Настю скорее с интересом, чем с осуждением. — Но до некоторой степени я вас понимаю. Нет ничего более глупого, чем нынешние объявления о конкурсах на рабочие места. «Женщинам отдается предпочтение»! Есть специалист и неспециалист, вот и все деление. Если я умру под ножом хирурга, меня не утешит то, что он — женщина. Если я умру, меня вообще ничто не утешит.

Сара улыбнулась, не поднимая глаз.

— А если серьезно, то феминизм не устраивает меня как обобщение. Когда меня начинают рассматривать как женщину или, скажем, как еврейку, я чувствую себя каким-то среднестатистическим созданием, креветкой.

— Но существуют и какие-то общие черты, — произнес мой разговорчивый двойник. — Общие для полов, профессий, наций — вы же не станете этого отрицать? Отличаются же, в конце концов, немцы и русские!

— Отличаются, — улыбнулась Сара, — тут уж не поспоришь. Но конечный пункт всякого обобщения — это дурацкое мы и они. Моя жизнь состояла из каких-то нелепых перемещений, которые всегда были похожи на побег. Я думаю, что всякий раз я в той или иной степени бежала именно от них, от этих «мы и они». Теперь я живу, не примыкая ни к тому, ни к другому.

В отличие от моего двойника, я не был склонен спорить. Проведя ладонями по коленям, я лишь улыбнулся сидевшим со мной дамам.

— Знаете, — сказала Сара после недолгого молчания, — многие вещи, которые кажутся важными, на поверку оказываются сущими пустяками, и в первую очередь — все, связанное со словом общий. Общественная деятельность, например. Стоит человеку серьезно заболеть, как он вдруг понимает, что ему абсолютно все равно — Россия или Америка, евреи или арабы. Его трогает лишь то, что эти конфликты найдут свое разрешение уже без него. То есть они бы и так без него решались, но перед лицом собственной смерти это становится вдруг пронзительно ясно.

Сара налила нам в кофе немного коньяку, что оказалось очень вкусно. Сама она не пила даже принесенной ею воды, а, сложив руки на груди, наблюдала за нами. В другой комнате послышалось царапанье, дверь приоткрылась, и оттуда, привлеченный возникшим молчанием, вышел щенок. Потягиваясь на ходу, он устремился к Насте.

— Как тебя зовут? — спросила Настя.

— Самурай, — ответила за щенка Сара. — Передние зубы у него — видите? — выдаются вперед, что придает ему довольно-таки японский вид.

Самурай оперся передними лапами о Настины ноги и завилял хвостом. Настя провела ему пальцем по носу. Обнюхав палец, щенок легонько его укусил.

— Я подобрала Самурая в нашем парадном, — сказала Сара, — так что его родословная мне неизвестна. Судя по его виду, благородное происхождение исключается. Но так даже лучше, а?

— Конечно, — подтвердила Настя. — Иначе он непременно бы задирал нос. Дворняги — самые преданные и понимающие собаки.

— Понимание — это то, что мне сейчас очень нужно, — произнесла Сара как-то скороговоркой. — Я попала в довольно скверную историю. У меня рак. Так что Самурай меня сейчас как может поддерживает, это очень благодарная собачка.

— Рак? — переспросил я зачем-то.

— Рак желудка. Я знаю о нем уже несколько месяцев, но сейчас все пошло как-то слишком быстро. Слишком быстро. И перспективы довольно неприятные.

Сара говорила каким-то странно непринужденным тоном, отчего ее волнение было особенно заметно. Не глядя на нас, она наступала пальцем на крошки печенья и стряхивала их в одну определенную ею точку на столе.

— Мне сделали операцию, и вначале казалось, что несколько лет я еще смогу протянуть. А теперь получается так, что и их нет. Не могу сказать, что моя жизнь складывалась как-то особенно счастливо или что я уж очень ею дорожила, а теперь вдруг стало страшно. Даже не страшно, нет — ведь не боялась же я боевых вылетов на своем вертолете — сейчас я чувствую себя совершенно беззащитной. Мне трудно описать это чувство. Что-то подобное я испытала, когда накануне ареста папа и мама отвели меня к знакомым. Я знала, что мне придется куда-то далеко ехать. Несмотря на всю чушь, которую несли мои бедные родители, чтобы меня утешить, я понимала, что мы расстаемся навсегда. Я до сих пор помню утро, когда я осталась в чужом доме, — раннее утро, темное еще. Сквозь занавеску я видела их таявшие в метельной улице спины, а в гостиной горел яркий свет, невыносимо яркий свет, от которого мне было в сто раз тяжелее. Огромная люстра над обеденным столом, выжигающий глаза сноп света — это было ужасно!

Сара резко поднялась и достала из шкафа носовой платок. Громко высморкавшись, она снова села. Выпила минеральной воды, чему-то покачала головой.

— Простите. Этот свет до сих пор означает для меня самое худшее. Последний раз я видела его над головой в операционной. Погружаясь в наркотический сон, успела подумать, что теперь предстоит дальняя дорога. Такой еще не было.

Настя взяла ее за руку. Во мне что-то сжалось от спокойствия и естественности этого жеста.

— Я не хочу вам говорить никаких пустых вещей, скажу лишь то, во что действительно верю. Надо просить Господа об исцелении, его милость безгранична. Мне кажется, он дает нам всего ровно настолько, насколько мы просим, насколько настоящая наша просьба. И в этом смысле многое зависит от нашей воли. От нашей воли к жизни, понимаете? От того, насколько мы в нашей жизни нуждаемся — как это ни странно звучит.

Сара заговорила, не поднимая головы.

— В самые трудные минуты человек остается наедине с Богом — если он в Него верит. Или с самим собой — как я. В любом случае между тем, кому плохо, и другими людьми возникает стена. У меня почти физическое ощущение стеклянной стены. Я стою перед ней и пытаюсь кричать о своей беде. Те, кто за ней, в трех шагах от меня, видят мое взволнованное лицо, мой перекошенный рот, но ничего не слышат. Ничего. И не понимают толком, в чем дело. Они сочувствуют, разводят руками и в конце концов уходят.

— Мне кажется, это правильное сравнение, — тихо сказала Настя. — Или почти правильное. Потому что впереди — действительно стена. Никто — кроме, может быть, самых близких, не может всерьез понять того, что происходит с другим. Нужно просить Того, Чьими детьми, Чьей частью мы являемся. Потому я и говорю, что нужно кричать вверх.

— Для меня там пустое пространство. Может быть, голоса тех, кто верит, и долетают куда-то, но мой — он, скорее всего, будет лететь только до тех пор, пока колеблется воздух.

Сара крепко сжала Настину руку.

— Иногда мне хочется вцепиться в живых — Боже мой, я говорю: в живых, как будто уже умерла! — и умолять их вытащить меня из той трясины, в которую я провалилась. И мне кажется, что вот-вот они соберутся с силами, и все для меня закончится, как страшный сон. А иногда я с отчаянием смотрю, как они с шестами суетятся на берегу, а я все глубже ухожу в трясину. Некоторые и не суетятся… Последние месяцы я мечусь между двумя желаниями: то мне безумно хочется видеть кого-то рядом, то вытолкать всех за дверь и разрыдаться.

Самурай осторожно надкусил Настино печенье. Настя провела пальцем за его широким свалившимся набок ухом.

После этого посещения мы бывали у Сары довольно часто, почти каждый день. Мы догадывались, что посылали нас к ней по ее просьбе, но никогда об этом не спрашивали ни у фрау Хазе, ни у самой Сары. Несмотря на мои теплые с Сарой отношения, я очень скоро убедился, что ждала она в большей степени Настю, чем меня. В общении с Сарой Настя была на удивление естественна. Она не разделяла надрывных, почти истерических Сариных порывов радости и не принимала скорбного вида, когда Сара впадала в явную депрессию. Я же не то чтобы подыгрывал всем настроениям Сары, но входил с ними в определенный резонанс, и оттого наши посещения давались мне не без усилия. Думаю, что она это чувствовала не в меньшей степени, чем я.

Но дело не ограничивалось только настроениями Сары. Несмотря на ее стремление задавать нам как можно меньше работы, мы посещали ее не на правах гостей. Время от времени приходилось сталкиваться с иной, физической, стороной ее болезни, которая в наши первые посещения никак себя не проявляла. Эта сторона была для меня самой тяжелой. Увидев однажды, как Сару рвало, я стал улавливать запах рвоты даже тогда, когда мы пили в ее присутствии кофе. Комнаты хорошо мылись, проветривались, и запах был, скорее всего, плодом моего воображения. Но я не мог заставить себя есть печенье, на которое, как я боялся, могла попасть капля извергавшейся из Сары отвратительной жидкости. Мне было по-настоящему страшно, когда Саре становилось плохо и ее требовалось вести в туалет. Я боялся, что, ведя ее, испачкаюсь в ее рвоте или испытаю что-то такое, отчего меня самого начнет рвать. И Сара, и Настя все видели и все понимали. И обе меня жалели. Мне было невыносимо стыдно, но страх был еще невыносимее стыда. Мой физический контакт с Сарой ограничивался передачей ей банки куриного бульона, который специально для нее варили в доме.

Глядя на то, как спокойно относится Настя к выполнению наших обязанностей, я спрашивал себя, насколько эти Настины черты соотносятся с русской жизнью вообще. О немецкой жизни она однажды выразилась в том духе, что она слишком хороша, чтобы помнить о смерти и болезнях. Получалось, что, в отличие от нас, выносящих смерть за скобки, в России смерть является, так сказать, фактом жизни. Я догадывался, что непосредственным источником этих замечаний были разговоры о тайных похоронах фрау Шпац, еще долго будоражившие обитательниц дома. И хотя правомерность таких обобщений вызывала у меня сомнения, я допускал, что в России, стране, где, по здешним представлениям, жизнь ценилась не слишком дорого, могло быть и какое-то другое отношение к смерти. Из этого другого отношения к смерти или болезням для меня еще не следовало ничего в отношении России положительного. Уж не знаю, как к смерти, но русское другое отношение к жизни считается у нас по меньшей мере легкомысленным. Несмотря на мое неравнодушие к Насте, которое с каждым днем я осознавал все сильнее, я был далек от того, чтобы ее хорошие качества распространять на всех русских. Стараясь сохранять объективность, я полагал, что не было бы ничего более глупого, чем один стереотип заменить другим. Но наблюдение за тогдашними Настиными действиями что-то изменило и в моих общих оценках.

Бывали дни, когда Сара почти не вставала, и Настя помогала ей переодеваться, помогала мыться, меняла белье, выливала и мыла стоявший у ее постели почти доверху наполненный таз, куда я не отваживался даже заглянуть. Это была забота не только о Саре, но и обо мне. Обо мне, может быть, даже в большей степени — из-за моего страха перед проявлениями Сариной болезни. А я — я сходил с ума от моей благодарности Насте. От моей любви к ней. Именно тогда я неожиданно употребил про себя это слово. Без рыжей русской девочки я не мог жить.


Загрузка...