29 февраля, 7 часов вечера.

Это сегодня. Время повествования соединилось со временем повествователя, можно переходить к записям наподобие дневниковых. Главы, на которые я делил свой рассказ из любви к порядку, больше не имеют смысла. Перехожу к описанию настоящего, какой уж тут порядок.

Ахиллес догнал черепаху, но это не принесло ему счастья. Зачем я продолжал писать? Я словно преследовал свою собственную жизнь, все ближе подходя к настоящему, наступая ему на пятки. Мне кажется, я просто загнал настоящее в угол, оно взбесилось и стало на меня бросаться. Если бы на меня только…

Сегодня, повторяю, 29 февраля. День, которого, почитай, и нет. В прошлом году ведь не было, зачем он пришел в этом? Передо мной на стене подаренный Ионой церковный календарь и маленькое зеркало. 29-е, вторник, неделя о блудном сыне. Вот он в зеркале: негустая светлая бородка, длинные волосы (мне их Иона только спереди подравнивал), какая-то к концу зимы полинялость. Глаза. Я помню свои глаза в Европе — они были другими. Ясными, слегка удивленными. Какие они сейчас, глаза мои? Умудренные, страдальческие, духовные? Передо мной глаза человека, который мечтает их закрыть. А заодно — заткнуть уши. Мечтает под одеяло забиться. Забыться. Я долго не мог произнести эти два слова по-разному: «ы» и «и» для немца — катастрофа. Этот абзац мной написан по-русски.

Так. Вышли мы после службы с братом Ионой по дрова (зачем я все это пишу?), двигались по средине озера, по наезженной колее. В этот день впервые за последнюю неделю шел снег. Падал не хлопьями, а мелкими плоскими звездочками, как обычно и бывает в мороз. Очень скоро ему удалось отбелить ледяную поверхность озера, уже присыпанную сухими листьями и хвоей, измятую и пятнистую, как камуфляжная форма. В лесу мы пилили недопиленное в прошлый раз дерево. Спокойно так пилили. Я теперь хорошо это делаю и по части двуручной пилы сам могу быть инструктором. Если вернусь когда-нибудь в Мюнхен, обязательно всех там этому обучу. Только уж чувствую, что не вернусь. Говорят, у птиц есть какое-то устройство, что возвращает их домой. И у меня такое было, но сейчас, по-моему, сломалось. Где дом мой?

Пилили мы пилили, не зная о близкой своей судьбе. За нашими спинами тревожно не хрустнул наст, и не взлетела птица, обрушивая снег с раскачавшейся ветки. Я даже не успел испугаться, когда свободной рукой Иона швырнул меня, как мячик, в снег, а откуда-то сбоку раздался выстрел. И уже из сугроба я увидел, как одним прыжком Иона оказался на моем прежнем месте, прикрывая меня от невидимого стрелка. Иона сделал едва заметное движение вперед, и из-под приподнятой его руки я разглядел того, кому удалось меня здесь разыскать.

Это был, как ни странно, Смит. Говорю «как ни странно», потому что даже в ту трагическую минуту я успел удивиться его появлению — да еще и в темных очках. Я не мог поверить, что его воинственная родина с таким упорством посылала мне вслед этого неумеху и неудачника. Еще менее мог я допустить в себе что-то такое, что вызвало бы в нем неутолимую личную ненависть. Но факт оставался фактом: мой альтер эго, мой черный человек Смит продолжал охотиться за мной. Он преследовал меня со страстью палача к жертве, с привязанностью греха к согрешившему. Являлась ли моя политическая деятельность грехом?

Иона успокаивающе вытянул руки в направлении Смита, но тот показал пистолетом, чтобы монах ушел вбок. Иона сделал шаг к нему.

— Не стреляй. Разве можно убивать человека?

Смит не стал отвечать. Вероятно, такого вопроса не было в англо-русском разговорнике. Он выстрелил в обход Ионы, и пуля пропела над самой моей головой. Теперь я хорошо видел его лицо. Темные очки, надетые, очевидно, ввиду снега, подчеркивали его холеную бледность и придавали ему безошибочно шпионский вид. Возможно также, что они утверждали Смита в его профессиональной состоятельности.

Иона медленно двинулся на него. На уровне плечей держал свои непомерные ладони (если что и могло ужаснуть Смита, то именно они), и это было похоже на объятия. Хотел ли он закрыть меня, загипнотизировать убийцу или сгрести его в кулак вместе с маленьким черным пистолетом — только Смит снова выстрелил, и я увидел, как на тыльной стороне правой Иониной ладони взорвалась кожа. Пуля прошла насквозь.

— Уходи с Богом, — Иона продолжал медленно приближаться к Смиту, — ты еще никого не убил. Тебе еще все простится. Уходи.

Смитовские очки отражали нескладную фигуру Ионы. Смит сделал шаг назад и прострелил Ионе вторую ладонь.

— Уходи, братец. Бог тебе судья, а мы тебя преследовать не будем.

Смит в упор выстрелил в Иону. Не меняя положения рук, Иона медленно подступал к нему. Смит сделал еще один шаг назад и выстрелил в Иону два раза. Иона даже не охнул. С мучительным терпением его тело приняло и эти две пули.

— Не ведает, что творит.

Я встал было одним рывком, но поскользнулся и почти на четвереньках оказался рядом с Ионой. Передо мной не было ничего, кроме дула и упершихся в снег собственных рук — обветренных и покрасневших. Сам себе я напомнил пристреливаемую собаку, и во всей своей унизительной нелепости эта мысль меня парализовала. Иона бросился на пистолет, но прежде раздался сухой щелчок. Обойма была пуста.

Подняв глаза, я увидел, как простреленная рука Ионы легла на шею Смита. Смит рванулся, и было слышно, как затрещал капюшон его пуховика. Не ослабляя хватки, Иона пригнул Смита до уровня своего пояса.

— Отведем к отцу настоятелю, — прошептал Иона и двинулся по направлению к озеру.

Машинально взявшись за ремень саней, я поволок их вслед за странной парой. Иона по-прежнему держал Смита полусогнутым, так что издали могло показаться, что через озеро переводят больного радикулитом. Но я-то знал, кому из двоих было плохо. Я видел, как покачивало Иону, а вместе с ним и его спутника, мало-помалу вживавшегося в роль посоха. На свежем снегу алела дорожка — не сплошная, кое-где расплывшаяся большими пятнами, кое-где затоптанная, но всюду — невыносимо кровавая. Светлый пуховик Смита тоже был в крови, но это была кровь Ионы.

Пройдя примерно треть озера, я заметил тех, кого мы принимали за рыбаков. Они бежали к нам наискось, тяжело перемахивая через наметенные на озере сугробы. Их видел только я: не поднимая голов, Иона со Смитом предавались оцепенелому перемещению по льду. Я не знал, рыбаки ли они, и если — нет, то кому на выручку они бегут, я был лишь рад, что Иона их не видит. Если это люди Смита, пусть настигнут его сзади, не томя ожиданием развязки. Сам я, бредя со своими пустыми санями, уже не боялся. Приближение бегущих было мне почти безразлично.

Когда они были уже недалеко, Иона упал. Не упал даже — осел, увлекая за собой Смита. Словно освобождаясь от ошейника, Смит пытался вывернуться из обнимавшей его руки Ионы. Распрямившись, он оказался лицом к лицу с бежавшими. Ближний к Смиту, со шрамом на щеке, покачал головой и безмолвно нанес ему удар в переносицу, раздробив соединительную дужку очков. Смит покорно упал. Второй из прибежавших ткнул американца лицом в снег, вытащил из-за пояса наручники и защелкнул заведенные за спину его руки. Нерыбацкий этот предмет развеивал все иллюзии насчет того, какого рода ловлей пришедшие занимались. Потому, когда, представляясь мне позже, они сами угадали мое имя, я совсем не удивился.

Мы положили Иону на сани, и в них впрягся человек с покрытой инеем профессорской бородкой (тот, кто надевал наручники), как выяснилось впоследствии, Николай Петрович. В этом дуэте Николаю Петровичу отводилась организационно-хозяйственная роль, в то время как его коллега, Василий Иванович, отвечал, судя по всему, за рукоприкладство. Лоб Василия Ивановича был настолько скошен, а брови — такими сросшимися, что присутствие шрама казалось уже явным излишеством. Василий Иванович пустил Смита идти перед собой и подталкивал сзади короткими, но сильными пинками. Скорости нашему продвижению это не прибавляло, так как Смит всякий раз валился в снег, окрашивая его хлынувшей носом кровью. Раз, поднимаясь, он поднял глаза на меня. С кровавыми усами по щекам и половиной очков на носу (вторая, покачавшись на ухе, свалилась в снег) он смотрелся и трагически, и карнавально. «Допрыгался», — мог бы сказать я ему, имея в виду его скакалку.

— Вы уже дочитали «Преступление и наказание»? — вместо этого спросил я его по-английски.

Он вскинулся было, но тут же снова опустил взгляд, как бы сожалея о бессилии литературы перед жизнью. Чтение Достоевского не привело его к перерождению.

Зачем они его били? В глазах их не было не то что неистовства — даже обычной злости. Вероятно, они хотели сломить его сопротивление с самого начала, деморализовать и подчинить своей воле. Поскольку бил его только Василий Иванович, я подумал, что они разыгрывают трюк с добрым и злым полицейским, о котором читал когда-то в детективах. Наверное, так это и было. Вопрос состоял только в том, кто были эти люди и какого рода признаний ждали они от Смита.

Идя за санями, я старался придерживать мотавшуюся из стороны в сторону голову Ионы. Глаза мои были полны слез, линии дрожали и расплывались, и я видел лишь, что Иона был смертельно бледен (ужаснувшись, я так и подумал тогда: смертельно), а глаза его были закрыты. Приподняв его макушку, я подложил под нее меховые рукавицы, им же когда-то мне и подаренные.

По прибытии в монастырь Иону положили на кровать в его собственной келье. Вид окровавленного монаха до того поразил настоятеля, что ни на закованного в наручники Смита, ни на сопровождавших его лиц он не обратил почти никакого внимания. Когда пришедшие (кроме Смита) показали ему какие-то удостоверения, он лишь пожал плечами и, видимо, без всякой связи с этими удостоверениями, спросил:

— Как нам спасти брата Иону?

Судя по выражению лиц Николая Петровича и Василия Ивановича, этого они не знали. Какое-то время они молча наблюдали с порога кельи, как прибежавшие монахи хлопотали над Ионой, пытаясь его раздеть. Затем Николай Петрович отправился куда-то звонить, оставив с американцем напарника. Через несколько минут он вернулся и объявил, что в монастырь должен прилететь генерал, а до тех пор они со Смитом побудут в охотничьем домике.

— Охотничий домик, — показал он Смиту на заледеневшее окно.

Вероятно, Смит почувствовал неладное, потому что именно тогда произнес первую слышанную мной от него фразу:

— I am а citizen of the United States.[42]

— Примите мои соболезнования, — Николай Петрович слегка наклонил голову и галантно протянул руку. — А теперь выходите-ка по-хорошему.

— I want to contact our ambassador.[43]

Смит твердо смотрел перед собой. Синяк на его переносице был заметен даже в полумраке коридора. Лоб и щеки толстяка покрылись мелкими капельками пота. Николай Петрович не проявлял нетерпения. Мне показалось даже, что он, скорее, удивлен.

— Это чучело не говорит по-русски, кто его сюда прислал? — произнес он после паузы. — Полное разгильдяйство. Хуже, чем у нас.

Василий Иванович не спеша подошел к Смиту и взял его за шиворот.

— Ю экзист ноу мор, — неожиданно сообщил он американцу.

Легко тряхнув его, он категорично рубанул воздух.

— Ноу мор.

Это был, может быть, не самый красивый английский, но в устах Василия Ивановича он прозвучал настолько ошеломляюще, что Смит повиновался без дальнейших понуканий. Уводимый в охотничий домик, он беззвучно плакал.

Меня отец настоятель отправил в келью. Я допускаю, что мало чем могу быть полезен, что обилие народа может только вредить уходу за Ионой, и все-таки не это основная причина отсылки. Настоятель ничего мне не говорит, но по тому, как он избегает смотреть мне в глаза, я понимаю, что прямо или косвенно в происшедшем он винит меня. Вероятно, он прав.


1 марта, 2 часа ночи.

Около полуночи ко мне пришел брат Феодосий и сказал, что Иона зовет меня попрощаться. Я пошел, как в беспамятстве, повторяя про себя русское слово «прощаться». Почему — прощаться? Уже на улице я почувствовал, как догнавший меня Феодосий накинул мне на плечи бараний тулуп. Я знал, что Иона был тяжело ранен, но смерть его казалась мне невозможной, совершенно невозможной. Я не мог поверить, что к этому великану, человеку невероятному, почти эпическому, смерть могла иметь хоть какое-то отношение.

Я не успел попрощаться с Ионой. Когда я пришел, он уже не был жив. При мне ему закрыли глаза. При мне в его пальцы вставили свечу и зажгли ее. Свеча была единственным, что освещало мрак его кельи. На стены она отбрасывала пляшущие тени: на одной — разведенных Иониных ступней, на другой — лица с непомерно большим носом. Иона не был жив, но словно бы и не мертв еще. Или мертв — но в самой незначительной степени. Наклонившись над ним, я прижался лбом к его скрещенным и таким еще теплым рукам. Я ужаснулся тому, что это тепло неумолимо уходит и его уже никак не удержать. От восковой свечи пахло медом. Чего не успел он сказать мне на прощанье? Мне кажется, я это знал. Разве все наше общение с ним не было одним долгим прощанием? Я знал также, что он сказал в последнюю свою минуту. Совершенно точно знал: «В руце Твои, Господи, предаю дух мой». Так говорят, умирая, в житиях святые, так должен был сказать и Иона. Лежа лбом на Иониных руках, я представлял себе руки Господа — такие же, вероятно, большие, теплые, натруженные — принимающие умиротворенный дух Ионы. «Прости меня», — прошептал я Ионе. Прощание и прощение в русском языке звучат почти одинаково. Прости, брат мой, Иона.

На пороге Иониной кельи меня встретил отец настоятель с большим свертком. Свободной рукой он обнял меня, и я почувствовал, что его щека мокра от слез.

— Это его тетради. Просил отдать их тебе.

Домой возвращались с Никодимом. Шли молча. Проходя мимо мастерской, увидели в ней свет. Брат Феодосий и брат Константин мастерили усопшему гроб.


1 марта, половина одиннадцатого вечера.

Сменяя друг друга, копали на монастырском кладбище могилу. Мерзлую землю приходилось колоть ломом, но и это помогало мало. Василий Иванович привел в подкрепление Смита. Мне показалось, что количество его синяков увеличилось. А может, это я вчера не все разглядел. Как бы то ни было, после ночи в охотничьем домике Смит присмирел и уже ничего не говорил, даже по-английски. Впрочем, язык Шекспира в этот день все-таки звучал. Вдохновленный ночной беседой, Василий Иванович говорил с утра преимущественно по-английски. В коротких, подчас назывных предложениях, он призывал американца к усердию, попутно высказываясь по нравственным, политическим и даже историко-культурным вопросам. Произношение его за ночь не улучшилось. Если к Смиту и применялись пытки, то эта была, несомненно, главной.

Часов около четырех в небе раздался гул мотора, и над монастырем показался вертолет. Копавший могилу Смит распрямился и посмотрел на сумеречное небо. Какой освободитель, по его мнению, должен был выпрыгнуть из этой машины?

— В башке ничего, кроме Голливуда, — сплюнул Василий Иванович.

В его взгляде на Смита я увидел искру сочувствия.

— Донт ворри: ауэр дженерал.

Сделав несколько кругов и как бы присматриваясь, вертолет приземлился на лед озера. Там его уже ждал Николай Петрович. Минут через пятнадцать генерал и его пилот в сопровождении Николая Петровича прибыли на кладбище.

Мои предположения относительно внешности русского генерала (как в свое время и насчет внешности князя) оказались в корне неверными. Лет ему на вид было сорок пять — сорок восемь. Ни усов, ни сабли, ни просто даже формы у генерала не оказалось. Он прилетел в длинном черном пальто из кашемира с повязанным поверх воротника шарфом. Генерал был красавцем и денди. Перед тем как подать всем нам руку, он медленно, палец за пальцем, стаскивал с нее перчатку.

— Hi, my poor friend,[44] — сказал он Смиту.

На вопрос генерала, где можно было бы поговорить, отец настоятель предложил следовать за ним. В сопровождении Смита, генерала с его людьми и меня он прошел к главному корпусу и молча распахнул дверь своего кабинета. По тому, как он покидал помещение, я понимал, что он сильно раздражен. Вслед уходящему настоятелю генерал театрально покачал головой. Когда закрылась дверь, он устроился на настоятельском месте за столом и предложил мне сесть против него. Смит был размещен между двумя сопровождающими на диванчике у стены. Когда-то, в день нашего прибытия сюда, мы сидели на нем с Никодимом. диванчик был узким и глубоким, как раз для двоих. Николай Петрович с Василием Ивановичем, пытаясь устроиться поудобнее, то и дело сваливались на неподвижного, как изваяние, Смита.

— Кристиан, я приехал из-за вас. Он произнес это с полуулыбкой, глядя в свежевыбеленный потолок кабинета.

— Вы знали, что я здесь?

— Разумеется. С той самой минуты, как вы зарегистрировались на паспортном контроле, мы поняли, что вы наш гость. Вы ведь въехали не по поддельному паспорту, как, скажем, этот господин.

Он показал на сидевшего с опущенной головой Смита. Американец даже не шевельнулся: единственным русским словом, на которое он отреагировал за эти два дня, было «привет». Николай Петрович и Василий Иванович, все еще продолжавшие вокруг него ерзать, казались двумя непоседами на коленях задумчивого отца.

— Мы еще не знали, с чем связано ваше прибытие, но вам не мешали. Установили, где вы обитаете, и предоставили самому себе. Ну, и Богу, естественно. Ваша идея с православным монастырем меня, поверьте, тронула. Это нетривиально. Генерал достал было сигареты, но вспомнив, что находится в монастыре, нехотя засунул их обратно.

— А несколько недель назад наши европейские коллеги сообщили нам, что этот вот парень, — он снова кивнул на безучастного Смита, — установил место вашего пребывания и собирается вас, простите, ликвидировать. Мы, может быть, и сами не ахти какие филантропы, но чтобы кто-то к нам приезжал в таком умонастроении — это, согласитесь, нахальство. Желая прикрыть вас, я прислал сюда эту парочку. — В генеральских глазах мелькнуло недоброе. — Они все прохлопали. Если бы не монах, американец бы вас действительно укокошил. В следующий раз придется посылать монахов.

Все сидящие на диванчике, казалось, в равной степени не понимали слов генерала. Зато теперь уже никто не вертелся, и впервые с начала нашей беседы прекратился унылый скрип пружин.

— А кто он такой? — спросил я о Смите.

— Так, мелкий агент спецслужбы, ничего особенного. Жил в благополучной стране, где агенту, строго говоря, и делать-то было нечего. Промышленный шпионаж, не более того. Германия — она ведь против старшего брата не бунтовала, верно? Как раз наоборот: первая у престола, ждала руки для поцелуя-с. Не обижайтесь, что я так говорю, это ведь правда, всему миру известно.

— Было правдой. Сейчас это не совсем так.

— В том-то и дело. Тут-то они за океаном и забегали: как же это ты, Смит, дошел до жизни такой? Как будто Смит виноват в том, что они уже всем осточертели. Потребовали, чтобы Смит меры принимал.

Когда говорили о нем, американец, в отличие от своих соседей, поднимал голову. Генерал говорил, повернувшись в его сторону, но смотрел как бы сквозь него.

— А что он умеет, их Смит, кроме как пиво пить? Вот он и начал сдуру палить. Глупо, конечно: стрельба, езда по поддельному паспорту, да еще и без знания языка. Невысокий класс, просто Джеймс Бонд какой-то.

— Что же с ним теперь будет?

Генерал вытащил-таки сигарету и воткнул ее в рот, не зажигая.

— Боюсь, ничего хорошего. — Он перевел взгляд на своих подчиненных. — А теперь — в охотничий домик. Курить хочу.

Сузив глаза, генерал наклонился ко мне с конфиденциальным видом. — Представляете, они здесь не курят. Вообще. Ничего себе местечко.

Они ушли, а я все еще сидел, положив руки на настоятельский стол. Лишь спустя какое-то время я вышел из кабинета и тихо закрыл за собой дверь. Проходя мимо трапезной, я увидел у ее дверей спины моих собеседников. Вероятно, настоятель пригласил их пообедать. Василий Иванович нетерпеливо подталкивал Смита ко входу. На фоне глухого гула беседующих был различим лишь его строгий голос:

— Год, донт блесс Америка.


2 марта, половина второго дня.

Сегодня ночью Иону положили в наскоро сколоченный гроб. Я был благодарен, что ни при мытье, ни при одевании, ни при укладывании в гроб ко мне не обращались, хотя проделывать все это с его тяжелым телом было, наверное, непросто. С моей стороны это не было брезгливостью (со времен работы в доме она у меня сильно уменьшилась): мне было страшно коснуться Ионы другого. Того, что было Ионой. Я лишь помог нести гроб в церковь, здесь без меня было не справиться.

Всю ночь мы по очереди читали над ним Псалтирь. Я — с двух до четырех. Мне, кажется, он должен был быть доволен: это ведь он научил меня читать по-церковнославянски. В церкви горело две свечи: одна в руках Ионы, другая — в моих. Слезы мои прошли, и от произносимых мной Божественных строк на душе стало светло. Наедине с Ионой было хорошо и спокойно — почти так же, как при его жизни. Лег я около пяти утра и проспал часа два. Проснулся от мысли, что Ионы больше нет.

За последней Иониной литургией была панихида. За ней — похороны. Гроб взялись нести монахи, а также Николай Петрович с генералом и генеральским пилотом, которого все это время не было видно. Мы подняли гроб не без труда, положили на плечи и медленно, приноравливаясь к шагу друг друга, двинулись к кладбищу. Я невольно прижимался щекой к плохо оструганному и ничем не обитому дереву гроба. Было морозно, и снег под нашими ногами скрипел с какой-то безмятежной звонкостью. За нами, скованные одними наручниками, шли Василий Иванович со Смитом. Не знаю, чьей идеей было взять на похороны американца. Скорее всего — Василия Ивановича, который мог сделать это по соображениям дидактическим. И действительно, всю дорогу Смит обливался слезами, О ком он плакал? Об Ионе? О себе?

— Очень сентиментальный народ, — прошептал мне на кладбище генерал.

Гроб опускали на веревках. Он шел рывками, задевая неровные края ямы, и мне было страшно, что мы его перевернем. Наконец, он несильно и словно бы утомленно ударился о дно могилы. Веревки вытащить не смогли и бросили их концы на крышку гроба. Затем каждый брал куски мерзлой земли и бросал их вниз. Несмотря на то что могилу рыли вчера, выкопанная земля смерзлась, и ее приходилось откалывать ломом. Обратившиеся в камни куски земли падали на гроб с оглушающе громким стуком.

Вернувшись в церковь, поминали Иону кутьей — особой православной едой, состоящей из зерен пшеницы, мака, меда и еще чего-то. Запивали киселем. Мне захотелось остаться одному, и я вышел из церкви. При выходе из Большого двора меня догнал генерал.

— Завтра я улетаю. Мне нужно обязательно с вами поговорить. Отдохните сейчас, а в четыре, если вы не против, я к вам зайду.

Я молча кивнул. Вернувшись, сразу сел писать. Мне кажется, без этого я просто сойду с ума.


2 марта, семь часов вечера.

Ровно в четыре часа я услышал шаги генерала на металлической лестнице. Я знал, что это генерал, потому что Никодим ходил совсем иначе. В поступи Никодима было твердое спокойствие, в то время как генерал, пришедший сюда впервые, ставил ноги осторожно, как бы ощупывающе. Для сотрудника спецслужбы очень подходящая походка. Постучал негромко. Впустив генерала, я указал ему на единственный мой стул, а сам сел на кровать. Генерал красиво забросил ногу на ногу и сложил руки замком на колене. Странным образом он напоминал мне Анри.

— Я хотел бы поговорить с вами о вашем будущем. Каковы ваши планы?

Я пожал плечами. У меня не было никаких планов, особенно сейчас, после смерти Ионы: я все еще не мог ее осмыслить. Она потрясла меня не только сама по себе. Мне стало казаться, что Иона, занявший сегодня в могиле мое место, свое собственное, монашеское, оставил для меня. Я не мог понять, что сейчас происходит. Подходит ли к концу круг моей жизни в целом и в дальнейшем меня ждет монастырское успокоение? В том, как события моей жизни выстраивались, мне виделась логика восхождения — от детской замкнутости на себе — через бурный роман с окружающим миром — к замкнутости другого уровня, замкнутости на Боге. Эта причудливая спираль поместилась в год с небольшим, что почти невероятно… Невероятно, думал я, пытаясь перевернуть картину происшедшего со мной и рассматривать ее как всего лишь набросок, эскиз огромной будущей жизни, мне предназначенной. Я молча смотрел на красивого русского генерала. Монастырь перестал обеспечивать мою невидимость. И этого уже ничем не поправишь.

— Быть русским монахом — не ваша специальность, — сказал генерал. — Я ничего не имею против такого способа жизни, но ведь у каждого, так сказать, своя стезя.

— Почему вы думаете, что эта стезя — не моя?

— Потому что раньше вы уже начали идти по другой. Вы решили, что та, прежняя, уже закончилась, но это не так. Знаете ведь, как бывает: кажется, заглох ручей, ушел под землю, а пройдешь сотню шагов — он снова на поверхности, но только гораздо шире, полноводнее. Так начинаются реки.

Словно давая мне возможность полюбоваться сравнением, генерал помолчал.

— К нам обратились немецкие и французские коллеги. Вы им нужны.

— Зачем же я им нужен?

Генерал звонко щелкнул пальцами и направил их на меня пистолетом.

— Положение изменилось. Ваше движение теперь востребовано на самых верхах. Пока вы здесь… — подбирая нужное слово, он потряс ладонью на цыганский манер, — медитировали, в Европе произошли большие изменения. Старший брат их там окончательно утомил. То есть они и раньше его не слишком любили, но терпели. Тут уж потерпишь, когда у восточных границ такое пугало. Но. Как вам известно, пугать больше нечем. — Генерал достал сигареты и, побарабанив снизу по пачке, взял губами одну из них. — Само по себе это, может быть, и не повод для бунта. Но произошло еще кое-что: на родине Голливуда потеряли чувство реальности. Попросту говоря, обнаглели… Слушайте, а не пройтись ли нам? Ужасно курить хочу.

Я надел свой монастырский тулуп и вышел вслед за генералом. За воротами мы двинулись по узкой тропинке, расчищенной у самой монастырской стены. На средине озера огромным головастиком чернел вертолет. Генерал остановился и, щелкнув зажигалкой, с наслаждением сделал первую затяжку. Меня обдало сигаретным дымом, но на морозном воздухе это не было неприятно.

— Что значит — зависимость! — сказал генерал, подняв сигарету на уровень глаз. — Хорошо вам, монахам: вы от этого свободны.

— Я не монах.

— И это правильно. Вам нужно другим заниматься. Ведь как раз сейчас создается единая Европа, и ее интересы рано или поздно пересекутся с заокеанскими. Уже пересеклись. Например, сейчас, по нашим данным, готовится американское вторжение в Ирак. Борцам за всемирную справедливость понадобилась нефть. Это нормально, нефть нужна всем. Ненормально то, что в этот раз они впервые открыто плюют не только на международное право, но и на собственных союзников — на Францию, на Германию. За эту возможность плевать они, в конечном счете, и воевали в Косово.

Генерал снова двинулся вперед, выдыхая с дымом свои неторопливые фразы.

— После Второй мировой войны Европа развивалась как богатое, но совершенно беззащитное дитя. — Он театрально вздохнул. — Нельзя быть богатым и беззащитным: история не знает таких случаев. Может быть, поэтому европейцы сейчас и смотрят на нас с новым вниманием.

— Вы хотите сказать, что в случае американской агрессии Европа хотела бы получить военную поддержку России? Простите, я просто пытаюсь все четко сформулировать.

Генерал слепил снежок и с размаху запустил им в стену монастыря. Снежок разлетелся вдребезги, оставив на стене круг с неровными краями, маленький и белый, как зимнее солнце.

— Как ни странно, стена осталась целой. — Он слепил новый снежок и теперь на ходу подбрасывал его на руке. — В политике зачастую достаточно лишь обозначить союз — тогда и агрессии не будет. Впрочем, общее направление идей вы улавливаете правильно.

— Если я не ошибаюсь, последнее десятилетие вы делали ставку на Америку. Что такого произошло, что вы вдруг решили защищать Европу?

Генерал остановился, вынул изо рта докуренную до фильтра сигарету и с шипением погрузил ее в снежок. Теперь мы стояли лицом к лицу.

— Европа нас действительно меньше интересовала. Нам казалось, что проще договариваться с ее хозяином. Но это было ошибкой. Под американские обещания мы сдали им все, что могли, но они ничего не выполнили. Мы еще не знали, что это обычное средство их политики — давать слово и не держать его или объяснять потом, что они имели в виду совершенно другое. Мы еще не знали, что они не джентльмены. Но это полбеды. Несмотря на все наши объятия, на то, что мы перестали быть коммунистами, они целенаправленно уничтожали нас во всех мыслимых сферах — от экономики до политики. Они занимались политическим шантажом, они не давали нам тянуть наши газопроводы, размещали на наших границах свои войска — это все известно, даже скучно перечислять. Любовь наших заокеанских партнеров имела, увы, противоестественные формы. Их объятия были распахнуты лишь с одной целью — задушить нас. И сейчас, когда мы нашли в себе мужество из них вырваться, Европа нам очень нужна. Если угодно, именно поэтому я здесь.

— Чего же вы хотите от меня?

— Я хочу, чтобы вы вернулись в Германию и занимались тем, что делали прежде. Мы не собираемся оказывать на вашу деятельность влияние, да и вообще в дальнейшем с вами встречаться. Все, что нам нужно, — это сильная независимая Европа. Не воспринимайте это лишь как фразу. Я вкладываю в нее вполне конкретный смысл: когда-нибудь — и я думаю, довольно скоро — мы с вами воссоединимся.

Он замер на своем последнем жесте и стоял чуть разведя руки, словно символизировал готовность к воссоединению.

— А если я откажусь?

— Это ваше право. Никто вас не может заставить покинуть этот монастырь.

Генерал сжал ладонь в кулак, и снежок, все еще на ней лежавший, рассыпался. Он вытащил новую сигарету и щелкнул зажигалкой. В безветренном сухом воздухе маленькое пламя горело, почти не колеблясь. Генерал не спешил поджигать свою сигарету. Он любовался добытым им пламенем, а горящая зажигалка оказывала на меня чрезвычайное давление.

— Я не знаю, что вам ответить.

— А вы подумайте. Завтра около двенадцати мы улетаем. — Он показал сигаретой на вертолет. — Время еще есть.

Генерал, наконец, закурил, сделал несколько шагов в сторону охотничьего домика и обернулся.

— Лететь без вас будет разочарованием.

Я пишу это у себя, а Никодима все еще нет. Да и может ли мне здесь помочь Никодим?


3 марта, полночь.

К чему относится полночь — к предыдущему дню или к следующему? Скорее всего, она существует сама по себе. Ноль часов ни к чему не относится, полное безвременье. Никодим пришел домой позже обычного. Услышав его шаги, я встал, чтобы окликнуть его прежде, чем он войдет к себе. Но он ко мне и направлялся. Когда я открыл дверь, он как раз был готов постучать.

Я посадил Никодима на стул и дал ему тетрадь с только что описанным разговором. Он не удивился. Я часто просил его прочитать то, что я пишу. По лицу его я никогда не мог понять, что он думает. И даже легкие кивки головы Никодима никак, по-моему, не были связаны с теми строками, по которым скользили его глаза. Этой манере он не изменял даже сейчас. Прочитав, он поднял на меня свои спокойные глаза.

— Я ведь сейчас задержался потому, что беседовал с настоятелем. А к вам шел, чтобы сказать, что недели через две уезжаю.

— Уезжаете?

Никодим встал со стула и, скрипя досками, прошелся к двери. Постояв так с минуту, он сел рядом со мной на кровати.

— Я свою работу почти закончил. Я ведь был здесь, как и вы, гостем. Пора домой. Теперь, — он кивнул на мою тетрадь, — мне легче вам об этом сообщить. Может быть, мой отъезд в чем-то облегчит и ваше решение.

После короткого молчания я задал ему самый ненужный из всех возможных вопросов:

— Что вы мне посоветуете?

Двумя пальцами Никодим вытащил торчащую из матраца соломинку.

— Я могу за вас лишь молиться. И я буду это делать.

— А если я вернусь в Германию?

Меня душили рыдания, и я спросил это нарочито резко, почти вызывающе.

— Политика — это тоже путь. Вы вернетесь с таким опытом, какого нет у ваших коллег, и в этом ваше преимущество.

Никодим встал, и я увидел в его глазах слезы. Он неловко смахнул их и улыбнулся.

— Формально говоря, даже Моисей был предводителем резистанса. Я вас с ним, разумеется, не сравниваю. Я хочу лишь сказать, что важно понимать, куда в конечном счете идешь.

Я тоже встал. Мы обнялись, и он вышел. Вышел, не оборачиваясь, как выходят из чьей-то жизни.

Что я чувствую? Стыдно сказать, счастье. Оттого, может быть, что Никодим так легко меня отпустил — не от себя, не от монастыря — от меня самого отпустил. Просто счел возможность моего отъезда естественной, деятельность — полезной. Никодим дал мне понять, что она тоже представляет какой-то уровень истины, пусть и невысокий. В конце концов, не всем же существовать на высоком. Было бы настоящей бедой, если бы все расположились только там. Я думаю о Насте, и тело мое наливается липким, сковывающим движения теплом. Мысль о Насте и есть основа того чувства, которое я назвал счастьем. Я представляю, как она встречает меня в мюнхенском аэропорту — на фоне его бесконечных терминалов, электронных табло, ароматов моющих средств и объявлений негромким голосом — всего того, что составляло незаметную часть моей жизни, а теперь оказалось так дорого. Мы едем на Зондермайерштрассе, мы зажигаем камин и разливаем вино по бокалам. Бокалы на длинных, тонких ножках, по которым приятно водить пальцем, — были у нас такие. За окном — ветки яблонь с набухшими почками. В Мюнхене уже начинается весна. Может быть, и в Париже весна. Первое, что мы сделаем по моем возвращении, — уедем в Париж. На поезде «Морис Равель». Под звуки «Болеро». Сплетясь пальцами, будем идти под мокрыми от дождя каштанами на Больших Бульварах, одни во всем мире. Когда совсем стемнеет, поедем в нашу квартиру на канале Сен-Мартен. Поднимемся в узком лифте — таком узком, что даже двоим там приходится прижиматься друг к другу. Откроем дверь и, не включив еще свет, увидим в огромном окне огоньки канала. Положу палец на губы. Медленно и бесшумно расстегну молнию на Настиной куртке. Я чувствую, что дрожу. Так, должно быть, и выглядит исступление.

Почему Никодим решил, что с его отъездом мой выбор будет проще? Что думает о моем выборе Иона — там, где он сейчас? От всего огромного Ионы мне осталась лишь стопка тетрадей да жизнь, какой она должна быть. То зияние, которое образуется с уходом Ионы и Никодима, как раз и не дает мне уехать. Оттуда такой сквозняк. Нет, мой выбор не становится проще. Жизнь — какой она должна быть? Разве потрясение от встречи с Настей будет острее боли одиночества, которую я испытаю, оставшись? И разве то, что будет куплено этим страданием, не окажется ответом на мои вопросы? Разве потерянность этих снегов — бескрайних, всеми забытых — требует моего присутствия меньше, чем Настя? В отличие от Европы, вряд ли они без меня обойдутся. Уж если решу остаться, как же буду я корчиться на своей койке, услышав мотор вертолета. Винт машины взметет снежную пургу, а у самого берега озера, среди вмерзших в лед камышей, генерал попрощается с отцом настоятелем. Перекрикивая гул машины, генерал спросит обо мне, не исключаю даже, что сложит при этом руки рупором или просто покажет на окно моей кельи. Настоятель кивнет, что вопрос расслышал, и пожмет плечами. Но скорее всего нежданного гостя он просто не пойдет провожать: в конце концов, для него, настоятеля, тот всего лишь генерал. Надо полагать, что проводят его подчиненные да плененный Смит. Приказав им двигаться в сторону вертолета (русское, между прочим, изобретение), генерал еще ненадолго задержится. Может быть, даже покурит напоследок, укрывшись от ветра за выступом монастырской стены, Замнет красивым жестом рукав пальто, посмотрит на часы и не спеша направится к машине. Перед тем, как подняться по лесенке вертолета — я почему-то в этом уверен — бросит в мою сторону прощальный снежок.


Загрузка...