Не скрою: я был искренне счастлив в первые часы 19 августа. Но только в первые часы… У меня две версии происшедшего: либо это была инсценировка, либо — попытка законного правительства страны выполнить свои законные обязанности. Выполнение этих обязанностей так страшно затрагивало интересы другой партии власти, что первые решились на переворот. Переворот с примесью инсценировки. По моему мнению, среди крайне симпатичной компании ГКЧП вполне мог быть провокатор. Поясню: допустим, банда из двух человек готовится взять банк. Появляется третий, говорящий, что у него все схвачено: менты не приедут, сигнализация отключена — все в порядке. Банда идет на «дело» и — всех берут. Третьего потом отпускают для последующей работы. Не исключаю — среди ГКЧП был этот «третий». Так вот, я был в полном недоумении к вечеру 19‑го… Прежде всего по поводу своей судьбы. Было обидно — все происходит без меня. А программа ГКЧП, между прочим, была прекрасна по содержанию, правда, весьма дурно написана. Ну, а если бы они победили — я не пел бы им «Славу».
Август 1991 год. 19‑е число.
Самой забавной фигурой августовских дней в Питере, конечно же, был Виктор Николаевич Самсонов, коренастый и носатый, носивший заказные широченные погоны, широченные, раза в три шире уставных, лампасы, генеральчик с хорошими, жиловатыми, грубющими ручищами крестьянина-великана, которые ему тоже были забавно велики. Физиономией Виктор Николаевич смахивал на неухоженный бюст кого-то из знаменитых полководцев Великой Отечественной.
Он постоянно где-то удил, что-то там ловил-вытаскивал и с прибаутками об этом повествовал, а также дьявольски остро точил целыми днями карандашики в своем генштабовском кабинетике на Дворцовой и пил там чаек, как-то всегда погремывая стаканом в подстаканнике. Словом, правил тогда Ленинградским военным округом.
По нормальным номенклатурным меркам он вообще-то был хорош, и за все время славного своего начальствования над округом замечен был лишь в одной крупной пакости: на традиционном уженье такому же коренастому и носатому, но с погонцами поуже генералу из Уфы, дико везучему по части этой самой ловли, погубил целую банку червей посредством налития в оную — с генералоуфимскими червяками — крутого кипятка. Насчет ужения рыбы командующий вообще строг был невероятно.
Мы с ним были в добрых отношениях еще со времен знаменитого референдума, когда командующий в «Секундах» косноязычно, но убедительно-мрачно что-то плел за Союз.
Повторяю, по номенклатурным меркам он был действительно не так уж и плох, по сути, ничем не выделяясь из гигантского столпотворения в меру краснорожих, в меру запойных — и совершенно неспособных выполнить свой долг советских генералов.
Помню, какой-то подлюга-демократ не поленился — высчитал общую протяженность в километрах… лампасов всех генералов Союза. Цифра вышла уморительная: лампасную ленту можно было протянуть от Кремля до Нижнего Новгорода.
Тогда все мы хихикали над этими «открытиями», не понимая, сколь страшна сама возможность проведения и опубликования подобных расчетцев, не понимая, сколь о многом это говорит, не понимая, что генеральское сословие, на которое столько возлагалось нами надежд, выродилось и сгнило заживо, что обшитые лампасами, увенчанные заказными фуражками, зажиревшие и номенклатурно-трусливые НАШИ генералы у врагов России ни страха, ни уважения не вызывают.
Это вырождение генеральского сословия, сословия, на котором действительно стояла Советская Армия долгие послевоенные годы, вырождение полное и безнадежное, обошлось нам позже очень дорого. Как помните, во все годы смуты, с 91‑го по сей день огромное по размерам советское генеральское стадо покорно и даже, как я подозреваю, с каким-то коровьим удовольствием подставляло бока под любые клейма.
Исключений было так немного, что даже и говорить не стоило бы, но память Рыбалко и Конева, освятивших деяниями своими и именами странное слово «генерал» все же, вероятно, требует вспомнить, что очень немного, безобразно немного, недоспустимо немного — но все же породило гниющее генеральское сословие таких воинов, как… черт, назвать-то некого…
Макашов, Варенников — не в счет — это еще родные дети Отечественной, равно как и Титов и те древние старики-генералы в древних и тусклых мундирчиках, что в октябре стискивали в покрытых стариковскими пигментными пятнами руках автоматы возле бойниц Дома Советов.
Такие, как Лебедь — тоже не в счет, ибо не сделали еще выбора меж светом и тьмой.
19 августа 1991 года Командующий ЛенВО генерал Самсонов, действительно, оказался самым главным в городе Ленинграде Человеком, ибо распоряжением ГКЧП ему была отдана вся полнота власти в городе и области. Тогда впервые, по сути, воплотилась в жизнь знаменитая макашовская фраза — «ни мэров, ни пэров, ни херов» — ибо власть Собчака была аннулирована, равно как и власть Ленсовета, и власть всех «демократических» институтов, что, разумеется, в первые часы было колоссальной радостью. Генерал рванул на Чапыгина 6, на телевидение, разумеется.
Прибыл, был оперативно напудрен и высажен в эфирную студию, откуда и зачитал строго и важно документы ГКЧП, очень невнятно потусовался в кабинете тогдашнего председателя Телерадиокомитета с притихшими теле-начальниками — и, растерев гигантской крестьянскою лапой пудру по маленькому носатому лицу, отбыл в здание Штаба ЛенВО.
Дальнейшее есть пример бездарности настолько чрезвычайной и фантастической, что заслуживает описания отдельного.
Не надо только думать, что бездарность Самсонова была чем-то из ряда вон выходящим, нетрадиционным для советских генералов, которых в мгновения Августа судьба с грохотом сшибла лбами с реальной боевой и поэтической задачей. По всей стране слышен был треск генеральских черепов от этого удара — как я уже говорил выше — не уцелел практически никто. Не уцелел в смысле человеческом и воинском.
Историкам лет через сто откроется высота того момента — высота сказочная, высота, о которой тосковали действительные герои на протяжении всей истории человечества. Быть может, это был сложный момент для того, кто на ту пору не обладал властью и не повелевал полками, ибо окрашено было 19‑е августа в наполеоновские дымные и кровавые великолепные цвета. Для того, у кого под рукой было все это, августовский день мог оказаться днем славы чрезвычайной. Этот день мог стать днем славы практически для любого ГЕНЕРАЛА. В настоящем, жуковско-багратионовском смысле этого слова…
ГЕНЕРАЛА в России не нашлось.
Мутнейшая река истории, таща на себе и в себе донную нечисть, пошла-покатилась по самому незамысловатому руслу.
Посмотрите сами — этот традиционно-исторический процесс, лишенный управления жесткого и умелого, «идет сверхбанальнейшим путем: власть берут воры и желающие воровать.
Это-то и произошло в России и было названо августовской революцией и первым шагом реформ.
Очень живенько было поначалу все в кабинете и приемной Самсонова: из утла в угол радостно слонялось какое-то офицерье, квохча и окутываясь сигаретным дымом. Вбегали взопревшие полковники и исчезали за дверями самеоновского кабинета, побросав сырые от пота фуражки на мрамор подоконника приемной. Тусовались знакомые путчисты из Москвы, как тогда казалось — травленные волки, храбрецы и сорвиголовы.
Был и Ермаков — его слава ненавистника разорителей Страны, воров и демократов была на тот момент высочайшей пробы…
Командующий же Ленинградским военным округом генерал Самсонов отачивал карандаши, аккуратно сгребая очистки с огромной оперативной карты.
Над ним висели, гудя, какие-то полковнички. Все с подстаканниками.
Ермаков слонялся по приемной и кабинету, заводя дымящих офицериков:
— Да танков этих — как грязи…
— Сертоловские придут…
— Народ ждет танки! Мы что — хуже Москвы? В Москве с утра бронетехника каааа-ак встала!
— Ельцин-то уже в клетке?
Были разговорчики и похлеще, но все такая же дурь.
Хуже было то, что танков-то действительно и не было, и отсутствие их уже мучительно ощущалось. Дикая, дымящая, матерящаяся и уже празднующая победу офицерская тусовка в приемной этого то ли не ощущала, то ли попросту не задумывалась над этим (в двенадцать дня) тревожненьким фактом.
Я напрямую спросил Самсонова:
— Где танки?
Он как-то отмычался.
Спустя часа три Самсонова посетил Собчак.
Из стенограммы расшифровки оперативного снятия информации.
19 августа. Кабинет командующего ЛенВО.
«… — Вам надо понять одно. Никаких войск. Никаких танков. Никаких пушек. Никакого… (неразборчиво три или четыре слова).
— Я бы хотел знать, какая моя судьба… разумеется, все идет цивилизованно и будет идти цивилизованно… Все мы люди, я вообще далек от политики…
— Мы очень на это надеемся.
— Так как бы вот решить, как со мной решат?
— Что с вами решать? Я полномочен передать вам все гарантии.
— И что со мной?
— Что хотите. Москва… Все…»
Ленинград был суперважной стратегической точкой. ГКЧП о нем не то что бы забыло, нет, просто довольствовалось чьим-то, язовским кажется, заверением, что в Ленинграде командующий — «кремень и наш в доску».
Самое смешное, что Самсонов действительно был до определенного момента полностью НАШИМ.
Трусость, робость, невнятица действий, попытка спасать себя в ту самую минуту, когда именно он был полным хозяином ситуации, вроде бы необъяснимы… Необъяснимо и то, с какой поразительной легкостью он по сути сдал, вопреки приказу министра обороны, город Ленинград.
И кому сдал?
Крикливому, косоватому человечку с установившейся уже на тот день репутацией глупца, ненавидимому в армейских кругах…
Забавна была ситуация — и страшна безмерно.
Оперативная карта с несметенными очистками карандашика.
Побледневший, с последними завитушками не живого уже пара, чаек в генеральском стакане.
Очень большие безжизненные руки в огромных твердых обшлагах с кантиком.
Семь телефонов цвета слоновой кости с бронзовыми гербами Союза.
Собчак — чуть развалясь, скрестив ноги под стулом. Самсонов — обмяклый, с ярко высвеченным от огромного окна правым погоном.
А за окном, отвернувшись, бронзовый имперский ангел Александрийского столпа.
Такой сохранилась картинка этой встречи на одной оперативной фотографии, даже, если быть точным, на трех фотографиях, сделанных разными ведомствами. Уже 23‑го числа, когда прошелестело что-то о возможной перетряске оперативных архивов некоторых ведомств, фотографии были уничтожены.
Впрочем, я полагаю, одно из ведомств наверняка сохранило негативы. Звукозапись встречи, разумеется, тоже велась: спустя неделю — когда уже летели головы, а топор демократии не успевали точить и кончали начальников больших и малых тупо и мучительно — мне довелось эту звукозапись слушать.
Кстати, на одной из фотографий видно было очень хорошо шесть аккуратно разложенных краснополосных шифрограмм Генштаба Минобороны с расшифровочны-ми подклейками на столе командующего — разложенных перед Собчаком.
В сентябре 1993 года все были уже гораздо умнее. Довелось мне беседовать с другим командующим, другого уже округа — старинным моим приятелем, с которым я немало натворил вместе делов на одной из войн. Он, правда, тоже оказался мерзавцем и трусом на поверку, но на момент разговора мы были еще добрыми, приятелями. Мы не умолкали ни на секунду, горячо и убедительно обсуждая женитьбу одного из наших друзей, и незаметно подвигали друг другу записочки, которые тут же писали, кстати, также остро отточенными карандашиками… Когда разговор закончился (безрезультатно), командующий честно поделил (делая вид, что ищет для меня на своем столе визитку) записочки: мне — с моим почерком, себе — со своим. Жечь в пепельнице было нельзя — все службы (почти все службы), еще в августе 91‑го года работавшие на нас, в сентябре 93‑го уже работали против нас.
Живописная фотография Невзорова в кабинете командующего Н-ским военным округом, с небольшим костерчиком на столе в пепельнице, датированная концом сентября 1993 года, могла в одночасье освободить моего приятеля от его галунов.
В августе 1991 года все еще было иначе. Страх, превративший советское офицерство к 93‑му году в тихих нелюдей, озабоченных лишь своими судьбами, только просыпался. Еще все было у нас.
Все, кроме… армии (уже обыдиоченного демпропагандой митингового сброда), средств массовой информации, оружия, жестокости и… героев.
Герои, разумеется, были, да не те: по законам жанра требовался герой в погонах — иной просто не был бы воспринят, еще не пришел октябрь 93‑го, когда судьба выдавала мандат героя любому.
Достопамятна, безусловно, ненависть. Я помню десятки генералов, сотни офицеров, сотни начальников, больших и малых, что бледнели от ярости, видя полосатый флаг демократов или слушая митинговые картавые раскаты их главарей. Люди эти точно знали, были убеждены глубочайшим образом в необходимости очищать страну от этой нечисти, причем очищать любым способом. Более всего, конечно, импонировал способ кровавый: и генералитет, и члены правительства, и руководители всех уровней (от спецназовского старшины до директора завода) аж выпевали тогда словечко «мочить!» при виде любого сборища с полосатыми флагами.
НАШ круг был чрезвычайно силен, обширен, как-то мощно многолюден, достаточно было, как говаривал Достоевский, «поскрести» любого небомжа, любого хозяйственника или вояку, практически любого начальника, унтобы обнаружить единомышленника, готового умереть за Родину немедленно и с колоссальным удовольствием.
На тот момент, когда мы в сентябре 1991 года пришли в себя от глупейшего и страшного поражения и подсчитали потери и тех, кто остался, выяснилось, что этих самых НАШИХ в стране не наберется и сотни, включая тех, кто в тот момент проводил время в «Матроской тишине».
Демократы этого, вероятно, не ожидали сами, помня постоянно звучавшую, как в митинговой, так и в печатно-телевизионной их бредятине, ноту неподдельного ужаса. Такие слова, как «ОМОН», «ДЕСАНТНИКИ», «КАЛАШНИКОВ», демократа со слабыми нервами доводили до истерики. Их дикторы и ведущие ТВ с неподражаемым выражением всегда выговаривали, картавя сильнее обычного, самое страшное слово — «Бэ-тэ-эрры».
Все это были слова-заклинания, которыми призывался мерзкий дух тоталитаризма.
Помню забавный случай, очень хорошо показывающий страх демократов до августа 91‑го года.
По ТАСС и всем средствам массовой информации пошла паническая весть, подтвержденная большим по тем временам демократом Полтораниным, о том, что советская военщина готовится сбить спутник «Российского телевидения». «Российское телевидение» тогда только образовалось, подмело во всех студий страны всякую телевизионную мелкоту демнаправленности и уже достаточно прочно выходило в эфир, гадя, конечно, со страшной силой и азартом.
Судьбой спутника «Российского телевидения» обеспокоились все — и в средствах массовой информации, и за границей, — и поднялся вой, да такой силы, как будто бы речь шла о второй Хиросиме.
На самом же деле очень недурная по тем временам компания: тогдашний председатель Гостелерадио СССР Кравченко, парочка вэдэвэшных генералов, парочка пэгэушников, и еще кое-кто — ели торт по случаю дня рождения одного из пэгэушников. То ли Кравченко, то ли еще кто-то из телевизионщиков посетовал, что Российское ТВ запускает свой спутник.
Я немедленно (реакция была естественной) предложил его сбить ракетой, благо ракеты пока в наших руках.
Подано мною это было, разумеется, как эдакая шуточка, и веселье вызвало соответственное, хотя понятно было, что шутки-шутками, а мысль, что называется, ОЧЕННО по душе. Один из вэдэвэшных генералов аж закатил глаза и от удовольствия потянулся прямо за столом во всю ширь своих десантных ручищ…
Ну, посмеялись и забыли.
Кто-то из присутствовавших при съедении торта уже вечером рассказал об этом милом казусе своим приятелям. Историю бездарно, по обыкновению, но методично проверило ГРУ, посмеялось и через своих людей в демократических кругах забросило в прессу…
О том, сколь силен был испуг демократической общественности, я говорил выше.
Я жалею о том, что за тем столом тогда не нашлось какого-нибудь генерала КВ, который бы совсем не понимал шуток.
Примеров подобных можно привести много, но тот, кто читал сотни газетных публикаций в демпрессе о «Секундах», помнит звериную, псово-цепную ненависть к моей довольно сдержанной передаче… Это был страх. И страх этот рожал, тужась, лютую ненависть. Всегда и во всем следует искать простое объяснение ненависти (простое медицинское объяснение) — страх.
Этот страх, который сегодняшние властители унаследовали от себя самих, слава Богу, жив и по сей день, да и не просто жив, он приумножился и разросся, и сердце мое покойно — они нас ПО-ПРЕЖНЕМУ БОЯТСЯ.
Боятся, хотя «омон», «бэтээр», «солдат» — это уже не НАШИ заклинания, а их. Боятся, хотя у них власть, и власть реальная.
Они боятся нас в Государственной Думе и на телевидении, хотя на ТВ немножечко научились этот страх скрывать, они чудовищно трусят каждую секунду — истерикуют, обзываются, обвиняют…
Силен, безобразно силен был страх и в августовские дни, хотя уже с часу дня 19 августа было все понятно и очевидно было наше поражение. Понятна была слабость ГКЧП. Понятно было, что гэкачепистами владеет мелочная интеллигентская боязнь крови, как будто бы когда-нибудь история делалась чем-нибудь иным.
Тот, кто боится крови, не делает истории.
Они взялись делать, собираясь не пролить ни капли крови, и тем самым полностью обрекли на провал то святое и великое очищение страны, за которое столь самоуверенно взялись.
Пощадив сотню выродков, мои милые старики, мои любимые гэкачеписты обрекли на мучительную и долгую смерть десятки тысяч человек по стране. Десятки тысяч — в Бендерах, Кочиерах, Поти, Цхинвали, Гяндже, в полях и на перевалах, в Таджикистане и Карабахе, Приднестровье и Абхазии… И это пока, на сегодняшни день, ибо никому не ведомо, сколько еще крови и гноя, оторванных рук и голов, перерезанных глоток и вспоротых животов принесет нам ближайшее будущее…
Я уж не говорю о полутора тысячах убитых за один день в Москве, не говорю о тысячах убитых в Югославии и Ираке.
Кто скупится на малую кровь, всегда платит большой.
Дорого нам всем — и десяткам моих друзей и близких, полегших под пулями в Доме Советов, на Кошницком разъезде, в карабахских ущельях, — стоило милосердие ГКЧП.
Дорого оно стоило и тем, для кого жизнь превратилась в мешанину гноя, крови, говна и непрерывных унижений, для кого солярочный танковый выхлоп и дегтярная вонь десантных ботинок стали воздухом, как это произошло во всех воюющих республиках.
Кто скупится на малую кровь…
Талант политика в России и заключается прежде всего в умении вовремя отделаться от беды малой кровью. История же учит, настырно, нудно учит нас, русских, что беду не заговоришь, она все равно придет, но крови уже грабанет по собственному усмотрению.
Бендеры.
Приднестровская Молдавская Республика.
Июнь 1992 года.
Зной. С чадно воняющего и ревущего БТРа толпа стаскивает размолоченного в кашу приднестровского гвардейца. Голова, в буром от крови беретике, болтнулась на обрывках шеи а глухонько долбанулась о броню.
Кровавые пальцы заботливо хватают за затылок.
Из карманцев кровавого броника летят запасные рожки мертвеца — тоже прошитые румынской очередью.
Мухи, молчание и мат.
За домом полувкопанный в газон труп бабы. Торчат коленки и почему-то дико вывернутый локоть. Торчат из земли. Закопана так скверно оттого, что хоронили дети.
Где-то за домами долбит и долбит пулемет.
Мертвеца, наконец, стащили с брони; толпа мгновенно рассосалась, трое остались и тут же — за оглушительно тарахтящим БТРом — стали копать неглубокую яму.
Визг. Чей? Да черт его разберет, и отчего — тоже непонятно.
Пулемет замолк. В неглубокую яму на кровавом брезенте запихали мертвеца, ладонями накидали немного земли. Но тут БТР внезапно дернулся и оглушительно, с длинным желтым хвостом пламени, пошел лупить куда-то по крышам. Могильщики бросили закапывать, залегли возле брезентово-земляного холмика. БТР тронулся и, продолжая поливать чердаки одной сплошной нескончаемой очередью, пошел по изуродованному проспекту. Могильщики, похватав автоматы, побежали куда-то рядом под прикрытием брони.
На мгновение все стихло, вдруг расслышалось, что в разбитом доме рядом кто-то ходит по стеклу.
Приданные мне в охрану «днестровцы» — все из бывших рижских омоновцев, — колошматя из автоматов, рванули в дом.
Дом ожил диким грохотом, в котором стекло стало еще слышнее. Ухнуло и поддернуло под ногами землю — гранаты. Разросся заново рев вернувшегося БТРа.
Кто-то сиганул с брони — пальба пошла атомная, вдруг и со всех сторон. Самым удивительным было то, что в этом аду кто-то дерганул покойника из ямки — и, рассыпая землю, поволок с газона на тротуар, открики-ваясь кому-то:
— У морх, у морх надо!
Сказал бы я кого надо было в «морх».
В августе, в несбывшемся генеральском августе 91‑го, губищи дикого нашего славянского Бога не мазали волхвы наши кровью малой, и Бог сам отверз пасть.
Пока, кажется, ему все мало.
Нет сомнения, что в случае твердого руководства и владения ситуацией ГКЧП, как он был задуман, как проектировался, не только бы уберег страну от войны, но за несколько месяцев морально раздавил бы внутреннего врага, предотвратил бы остановку производств, прочистил бы мозги офицерству и генералитету.
«Но сдурели волхвы и, стоящие перед идолом своим, не омазали ему губы кровью, как велось всегда, с сотворения мира. Сосуд же с заготовленной кровью пал на землю и был осквернен».
Примерно так все и было. Побесновалась пьяная толпа. Какие-то хулиганы при этом пострадали; причем, учитывая мистическую сущность истории и мира, невозможно не заметить все же жертвенности этой, пусть и хулиганской, крови. О том, что Это было спровоцировано, я не говорю — это и так всем понятно. Случайность этих жертв делала их неким мистическим активом беснующейся стороны, это были жертвы на алтарь хаоса.
Разумеется, разгон пьяной тусовки перед «Белым домом» в августе 1991 года ровным счетом не являлся проблемой.
Осипший и растерянный, оглохший от ста, по меньшей мере, телефонных разговоров с Москвой, уже ночью я предложил последний вариант.
Ввиду того, что ГКЧП не желал принимать никаких адекватных мер, было предложено следующее: в толпу возле «Белого дома» аккуратненько замешать десяток офицеров ГБ и ГРУ поразумнее.
Под одеждой у них должны были находиться так называемые, на языке киношников, пулевые подсадки — маленькие дощечки с капсулой киношной «крови» и капсюлем, снабженным электродетонаторчиком…
Я в такие штуки наигрался еще будучи исполнителем конкретных конных трюков: в заданный момент нажимаешь на кнопочку маленького пультика, прилепленного скотчем к ладони, — и в нужных местах одежда взрывается и брызжет кровь. В кино все это достаточно часто видели.
Так вот, десяточек офицеров, облепленных подсадками, растворяются в толпе. На толпу пускается рота автоматчиков, открывающая огонь холостыми. Толпа видит падающих, окровавленных людей, видит своими глазами, как под ударами пуль разрывается одежда и хлещет кровь. Взвинченность и дикость толпы должны были скрасить некоторую киношность ран.
Почуяв реальную опасность, увидев «убитых», толпа от «Белого дома» бежала бы так, что остановилась бы лишь под Волоколамском. Чтобы избежать жертв во время паники, бегства и не дать демократам перетоптать своих же, в определенном месте, клинообразно, ставились четыре подразделения ОМСДОНа, которые бы встретили «гребенкою» толпу и разделили ее на восемь потоков, в которых концентрация и напор были бы ослаблены или вовсе сведены на нет.
Финальная часть плана заключалась в немедленном реагировании телевидения.
Пока спецподразделения производили бы работу с нужными людьми в здании, несколько бригад телевидения снимали бы оживающих «мертвецов». На следующее утро — после того как уже все верные демократам средства массовой информации завыли бы по «сотням покойников» — по всем каналам телевидения была бы продемонстрирована правда о происшедшем.
Помимо победы физической, мы уже на следующее утро имели бы и колоссальную моральную победу, и демократы бы выглядели одураченными, а Русь дураков не любит, как ни верти.
План министру понравился. Начали осуществлять. Выискали уже офицеров, и тут выяснилось, что все киностудии ночью закрыты и «подсадки» нигде не взять…
И это на уровне правительства! На уровне Государственного Комитета по Чрезвычайному Положению…
Министр, узнав о ситуации, тихо матерился, попросил перезвонить и… исчез. Прочие члены ГКЧП отзывались, но, к величайшему моему изумлению, только по телефонам собственных дач…
По причинам, которые я здесь не могу изложить, в ту ночь я не имел возможности выехать из Ленинграда в Москву.
Я могу привести еще пять или шесть примеров подобной же глупости и бездарности — совершенно идеитичных бездарности Самсонова, — но, полагаю, что и этого довольно.
Мне трудно сейчас себя понять, но я по-прежнему люблю этих стариков-мечтателей, составлявших ядро ГКЧП. Поверьте, о слабости и непонятной бездарности всех их шагов я знаю очень много, больше, чем все вы вместе взятые, мои уважаемые читатели, равно как и о подоплеке, о подготовке ГКЧП в августе 1991 года.
Разумеется, я не могу рассказать даже десятой части — еще? кивы практически все, кому мой рассказ мог бы причинить вред непоправимый.
И, несмотря на все, я сохраняю, помимо человеческой, еще и некую политическую нежность к большинству членов ГКЧП. Я даже не говорю об Анатолии Ивановиче Лукьянове, который был, есть и будет для меня авторитетом во многих вопросах.
В истории России — когда все встанет на свои места и все будет оценено — они займут, несмотря на свои ошибки, очень почетное место, где-то рядом с декабристами, которые, решившись выступить, так же бездарно дали себя расстрелять и посадить, хотя их цели, устремления и идеалы диаметрально противоположны.
По счастью, я не президент, не так много от меня зависит, и я могу позволить себе роскошь восхищаться людьми, ошибки которых стоили так дорого моей Родине, моим близким, да и мне самому.
Девятнадцатого августа 1991 года Советская Армия торжественно, с развернутыми знаменами начала свой путь к огромной выгребной яме. Следом за ней и по ее вине — ибо Армия обязалась защищать государство и вести его в тяжелую минуту в ту же выгребную яму, — в колыхающиеся бездны дерьма весело устремилась Россия.