Глава 36 Штаб

Кабинет пах потом, табаком и бумагой — тяжёлый, мужской, нежилой запах, какой бывает в помещениях, где люди не уходят сутками. Тимошенко сидел за столом, заваленным картами, и пытался вспомнить, когда в последний раз спал. Тридцать шесть часов назад? Тридцать восемь? Тело давно перестало подсказывать — оно просто существовало, тяжёлое и ровное, как двигатель, работающий на последних каплях масла.

Карты были везде. На стенах приколоты кнопками, исчерканы цветными карандашами так густо, что в некоторых местах бумага протёрлась насквозь. На столе — в три слоя, углы загибались и топорщились. На полу расстелена общая карта западного направления, по которой ходили, не снимая сапог, и следы подошв ложились поверх синих немецких стрелок, как будто кто-то пытался их затоптать. Три телефонных аппарата стояли в ряд — чёрные, одинаковые и звонили по очереди с такой настойчивостью, словно договорились между собой не оставлять его в покое ни на минуту. Он поднимал трубку, слушал, отвечал, клал. Поднимал следующую.

За окном третьи сутки шла странная жизнь. Трамваи ещё ходили, он слышал их звонки, привычные и нелепые, — как будто ничего не случилось, как будто расписание важнее войны. Магазины на первых этажах были открыты, но наполовину пусты: продавщицы стояли за прилавками и смотрели в окна. Люди шли по улицам, но как-то иначе, чем неделю назад, — быстрее, не останавливаясь, не разговаривая друг с другом. Грузовики тянулись колоннами на восток. Эвакуация. Организованная, без давки, без крика.

Напротив, через стол, заваленный донесениями, сидел Павлов. Командующий фронтом выглядел так, как выглядит человек, которому сообщили диагноз, но который ещё не до конца поверил. Лицо серое, под глазами тёмные пятна, китель расстёгнут на верхнюю пуговицу. Две звезды на петлицах, которые ещё три дня назад означали мощь и порядок, сейчас выглядели просто жёлтыми кусочками металла на мятой ткани.

— Брест держится, — сказал Павлов, и Тимошенко уловил в его голосе ту особую интонацию, с которой люди говорят о чужом мужестве, когда сами чувствуют себя беспомощными. — Крепость. Изолирована, но бьётся. Майор Фомин командует, две тысячи бойцов. Немцы штурмуют третий день.

— Снабжения нет?

— Нет. — Павлов покачал головой. — Окружены полностью. Держатся на том, что было внутри. Вода есть, боеприпасы заканчиваются. Насколько мне известно к нему пробилось несколько подразделений оказавшихся в окружении, когда немцы их просто обошли на границе.

— Деблокировать можем?

Он знал ответ до того, как спросил. Знал по карте, по синим стрелкам, уходящим далеко на восток, мимо Бреста, за Брест, как река, обтекающая камень. Крепость стояла, но немцы её уже не замечали — обошли и пошли дальше. Камень посреди реки.

— Нет, — сказал Павлов. — Силы нужны большие, а их нет. Немцы там две дивизии держат, фронт прорвать нечем.

Тимошенко посмотрел на карту. Брест обведён красным кружком жирным, так что карандаш продавил бумагу. Вокруг пустота. Ни красных стрелок, ни контрударов, ни резервов. Только синее, чужое, расползающееся на восток.

— Гродно?

— Держится. Третий день. Немцы с трёх сторон, но штурмовать боятся. Артиллерией бьют, авиацией. Наши отвечают. Потери тяжёлые с обеих сторон.

— Сколько продержим?

— День. Может, два. Потом отходить придётся, иначе окружат.

Тимошенко кивнул. Гродно сам по себе не стоил тех людей, которых там убивали. Но пока гарнизон держался, он привязывал к себе немецкие дивизии, как якорь привязывает корабль. Два дня задержки это километры, которые немцы не пройдут к Минску. Километры, которые можно перевести в часы, часы в окопы, окопы в жизни. Арифметика войны, простая и жестокая.

— Минск. Обстановка?

Начальник штаба Климовских поднялся из-за своего стола в углу — Тимошенко только сейчас заметил, что тот сидел там всё это время, тихий, как мебель, — и развернул другую карту. Свежую, вычерченную ночью: Минск в центре, вокруг концентрические круги — пятьдесят километров, сто, сто пятьдесят. Город выглядел на ней мишенью.

— Немцы здесь и здесь, — Климовских ткнул пальцем в две точки, северо-западнее и юго-западнее. Палец у него был длинный, с чернильным пятном на подушечке. — Две ударные группировки. Северная в ста сорока километрах, южная в ста шестидесяти. Идут медленнее, чем планировали. Резервы вступили в бой. Встречают немцев организованно, задерживают на каждом рубеже. Укрепрайоны работают не все, но те, что держатся, связывают силы. Авиация наша в небе, немцы несут потери от бомбардировщиков и истребителей. — Он помолчал. — И партизаны начали. Мелочь, но складывается.

— Темп их наступления?

— Первый день — шестьдесят километров. Второй — сорок. Третий — пока тридцать прошли, день не кончился.

— Замедляются.

— Да. Устают, несут потери, снабжение растягивается.

Павлов, молчавший всё это время, вдруг подался вперёд. На его сером лице проступило выражение, которое Тимошенко знал хорошо, — не злость, не страх, а та особая разновидность честности, которая приходит к людям, когда они слишком устали, чтобы притворяться.

— Семён Константинович, они всё равно сильнее. У них авиации больше, танков больше, пехоты. Мы задерживаем, но не останавливаем.

Тимошенко посмотрел на него. Павлов говорил правду, и оба это знали. Немецкая машина была огромной, отлаженной, напитанной двумя годами победоносной войны. Советская собрана за пять лет из того, что успели, и скреплена проволокой, надеждой и приказами Сталина. Она скрипела, но пока держалась.

— Не должны останавливать, — сказал Тимошенко. — Должны задерживать. Изматывать. Время нам важнее территории.

— Минск сдадим?

Слово повисло между ними, тяжёлое и неудобное, как предмет, который никто не хочет брать в руки. Тимошенко посмотрел на Павлова долго — не потому что думал над ответом, ответ он знал, а потому что хотел, чтобы Павлов увидел в его глазах уверенность, а не сомнение.

— Если придётся, то да. Сохраним армию — вернём Минск. Потеряем армию — потеряем всё.

Павлов хотел возразить — Тимошенко видел, как дёрнулся мускул у него на скуле, как он набрал воздух и не выпустил. Не возразил. Кивнул.

— Понял.

— Дмитрий Григорьевич, — Тимошенко наклонился чуть вперёд и заговорил тише, так, чтобы Климовских в углу не слышал, хотя тот наверняка слышал каждое слово, — я знаю, что вы думаете. Думаете обвинят в сдаче города. Трус, паникёр, расстреляют. — Он выдержал паузу. — Не расстреляют. Приказ от Сталина прямой — сохранять армию. Выполняйте приказ, всё остальное не ваша забота.

Павлов выдохнул. Коротко, через нос, как человек, которому вынули занозу.

— Спасибо.

Телефон зазвонил — средний из трёх, тот, что был подключён к прямой линии с фронтом. Тимошенко поднял трубку привычным, уже автоматическим движением.

— Слушаю.

— Товарищ нарком, Карбышев на проводе. Просит доложить.

— Соединяйте.

Щелчок, шорох, далёкий треск помех и голос. Знакомый, чуть хрипловатый.

— Дмитрий Михайлович?

— Я, товарищ нарком.

— Как обстановка?

— Держимся. Третий день. Немцы штурмуют дважды в сутки, откатываются. Укрепрайон номер шестьдесят четыре стоит. Потери есть, но терпимые.

— Боеприпасы?

— Половина израсходована. — Голос на мгновение стал суше, точнее, как у бухгалтера, перечисляющего статьи расхода. — Если подвезут, ещё три дня продержимся. Если нет, то два.

— Подвезём. Приказ на отход получили?

Пауза. Секунда, две. Тимошенко слышал в этой паузе всё и упрямство старого фортификатора, который всю жизнь строил укрепления и не привык их оставлять, и понимание того, что приказ есть приказ, и тихую, глубокую обиду человека, которого просят отступить от дела его жизни.

— Получил. Но пока держимся. Отойдём, когда прижмёт совсем.

— Дмитрий Михайлович. — Тимошенко сделал голос твёрже. — Вы обещали товарищу Сталину, что будете отходить вовремя. Помните?

— Помню.

— Тогда держите обещание. Не геройствуйте. Отходите, когда станет критично, не позже.

— Понял, товарищ нарком. Отойду.

— Хорошо. Держитесь.

Положил трубку. Карбышев. Шестьдесят лет, генерал-лейтенант, инженер, фортификатор. Человек, который умел строить из бетона и земли такие вещи, что немцы ломали о них зубы третий день. Упрямый как бык. Но обещание дал Сталину, а Сталину не врали даже те, кто врал всем остальным.

Климовских кашлянул негромко — так кашляют, когда хотят обратить на себя внимание, но не решаются перебить чужие мысли.

— По авиации. Западный округ, потери за три дня — двадцать восемь процентов машин. Из них двенадцать на земле, шестнадцать в воздухе. Рассредоточение сработало.

— Значит всё же не треть на земле как нам докладывали ранее. Какие потери несут немцы?

— По донесениям лётчиков до восьмидесяти самолётов сбито подтверждённо. Ещё сорок вероятных. А по докладам ранее… Часть самолётов на земле удалось привести в порядок, они просто выглядели так что только на слом…

— Не преувеличивают? Как с потерями от бомбардировок?

Климовских позволил себе слабую улыбку — первую за трое суток.

— Преувеличивают, конечно. Делим на два — сорок подтверждённых, двадцать вероятных. Всё равно хорошо.

Тимошенко считал в уме. Двадцать восемь процентов советских потерь, десять немецких. Соотношение скверное.

— Радары работают?

— Работают. Засекают налёты, передают координаты, истребители поднимаются заранее. Немцы удивлены. Не понимают, как мы их встречаем в воздухе каждый раз.

— Пусть не понимают. Дальше?

— Партизаны. Донесения с мест — за три дня шестнадцать диверсий. Взорван мост под Слуцком, немецкий эшелон задержан на восемь часов. Подожжён склад горючего в Залесье, уничтожено двести бочек бензина. Перерезан телефонный кабель на трёх участках. Мелочь, но регулярно.

Тимошенко усмехнулся.

— Тайники работают.

Павлов кивнул.

— Немцы нервничают. Ловят, расстреливают заложников. Но партизаны из леса, не поймаешь.

— Пусть нервничают, — сказал Тимошенко.

Он встал из-за стола, впервые за несколько часов и подошёл к окну. Ноги затекли, и он постоял, переминаясь, пока кровь не вернулась. Внизу, на площади перед штабом, стоял грузовик с откинутым бортом: солдаты грузили ящики, передавая их по цепочке, молча и быстро. Эвакуация документов. Рано или поздно штаб придётся переносить на восток.

Совещание продолжалось ещё два часа. Разбирали каждое направление, каждую дивизию, каждый узел обороны. Северное — немцы обходят Полоцк, идут к Витебску, темп медленный, тридцать километров в сутки. Южное — Барановичи держатся, немцы штурмуют, несут потери; город важен как железнодорожный узел, если возьмут — снабжение их улучшится, а этого допускать нельзя. Центральное — прямо на Минск, главный удар, темп выше, сто сорок километров за три дня. До Минска ещё сто сорок. Четыре дня пути, если темп сохранят. Шесть, если замедлятся.

— Укрепления вокруг Минска готовы? — спросил Тимошенко, хотя знал ответ. Спрашивал для Павлова — тому нужно было услышать, что город не беззащитен.

Климовских кивнул.

— Три линии обороны. Первая в тридцати километрах, вторая в пятнадцати, третья по окраинам. Окопы, противотанковые рвы, огневые точки. Население помогает — копают, таскают, эвакуируются параллельно.

— Гарнизон?

— Двадцать тысяч в самом городе. Ещё тридцать на подступах. Артиллерия, танки, авиация на аэродромах в тылу.

— Хватит на неделю?

— Если резервы подойдут, да. Если нет — дня три-четыре. Но насколько я знаю сейчас все доступные силы втянуты в бои.

— Резервы подойдут. Уже выдвигаются.

Павлов, до сих пор молчавший, потёр лицо ладонями — медленно, сверху вниз, как будто пытался стереть усталость — и спросил:

— Семён Константинович, а сколько мы реально продержим Минск? Когда немцы подойдут.

Тимошенко не стал отвечать сразу. Посмотрел на карту, на цифры, нацарапанные карандашом на полях, на концентрические круги вокруг города. Подумал о резервах, о снабжении, об авиации. О людях, которых он знал по именам и которые сейчас копали окопы в тридцати километрах отсюда.

— Десять дней. Может, двенадцать. При условии, что резервы вовремя, снабжение работает, авиация прикрывает. Если что-то сломается, то само собой меньше.

— В Москве знают?

— Знают. Сталин сказал — держите как можно дольше, но армию сохраняйте.

Телефон снова зазвонил. Московский.

— Нарком Тимошенко.

— Товарищ нарком, Москва на связи. Товарищ Сталин.

— Соединяйте.

Щелчок. Секунда тишины, за которую Тимошенко успел выпрямиться в кресле, хотя Сталин не мог его видеть.

— Семён Константинович.

— Слушаю, Иосиф Виссарионович.

— Обстановка на фронте?

Тимошенко доложил коротко — Брест, Гродно, Минск, направления, темп, потери. Говорил чётко, без лишних слов, так, как привык докладывать Сталину: факты, цифры, оценки. Сталин слушал молча, не перебивая, и Тимошенко знал, что на том конце провода он сидит с трубкой у уха, и, может быть, делает пометки в блокноте тем коротким, жёстким почерком, который невозможно было прочитать никому, кроме Поскрёбышева.

— Минск удержим? — спросил Сталин, когда он закончил.

— Когда немцы подойдут — дней десять продержим. Может, двенадцать.

— Достаточно. Резервы подходят, ещё двадцать дивизий к концу недели будут. Как вам новое оружие?

— РПГ и карабины. Донесения с мест — работает отлично. Где есть — танки жгут, пехоту косят.

— Мало?

— Мало. Но нового оружия всегда мало.

— Производство наращивается. Не обещаю что вы получите его в первую очередь, но вы в приоритете.

Сталин помолчал. Тимошенко ждал — он знал эти паузы, знал, что за ними всегда следует вопрос, ради которого Сталин и звонил.

— Семён Константинович. Немцы идут медленнее, чем планировали?

— Да. По нашим расчётам, они должны были к третьему дню быть в ста километрах от Минска. Они в ста сорока. Сорок километров отставания. День-полтора задержки. К Минску позже подойдут, чем планировали.

Тимошенко услышал, как Сталин выдохнул — тихо, почти неслышно, но линия была хорошая, и он различил этот звук.

— Держите Минск как можно дольше. Потом отходите на следующую линию обороны.

— Понял, Иосиф Виссарионович.

— Моральный дух?

— Войска не паникуют. Отходят, но организованно. Знают, что их готовили, что оружие дали новое, что резервы есть.

— Хорошо. Держитесь, Семён Константинович.

Загрузка...