Запасной командный пункт располагался в подвале бывшего отделения Госбанка на улице Комсомольской — приземистого, серого здания с колоннами, построенного ещё при Николае и пережившего с тех пор три войны, две революции и одну реконструкцию. Стены были толстые, метровые, из кирпича, который за полвека потемнел и пропитался сыростью, и в подвале пахло так, как пахнет во всех старых подвалах — землёй, плесенью и чем-то кислым, затхлым, чего нельзя вывести никакими средствами. Тимошенко спустился сюда два дня назад и с тех пор выходил наверх только покурить.
Переезд был ночной, быстрый, без огней — три машины с документами, связисты с катушками провода, охрана. Основной штаб — тот самый, с балконом, с видом на площадь — стал слишком заметен. Немецкие разведчики летали каждый день, и Тимошенко не сомневался, что здание уже помечено на какой-нибудь карте в каком-нибудь штабе группы армий «Центр» крестиком и надписью «Hauptquartier». Ждать, пока прилетят бомбардировщики, он не стал.
Утро седьмого дня войны началось с того, что перегорела лампочка над столом, и Тимошенко пришлось читать сводку при свете керосинки, которую принёс ординарец. Керосинка чадила, воняла, огонёк дрожал и тени от карандашей, разложенных на карте, прыгали по бумаге, как живые, и казалось, что синие стрелки немецкого наступления шевелятся.
Климовских докладывал стоя голос его был ровный, сухой, штабной, без эмоций, как голос диктора, читающего сводку погоды. Только погода была нехорошая.
— Северный участок. Немцы прорвали первую линию обороны в районе Молодечно. Две пехотные дивизии, усиленные танковым батальоном. Гарнизон отошёл на промежуточный рубеж, потери около четырёхсот человек. Немцы заняли позицию и продолжают движение.
— Темп?
— Двадцать километров за сутки. Замедляются — дороги разбиты, мосты взорваны, партизаны работают в тылу. Но идут.
— Расстояние до города?
— Пятьдесят два километра по прямой. По дорогам шестьдесят-шестьдесят пять.
Пятьдесят два километра. Тимошенко посмотрел на карту, карандашом провёл линию от синей отметки до красного кружка Минска. Линия была короткая, как палец. При темпе двадцать километров в сутки — три дня. Если не замедлим ещё, то два с половиной.
— Южный участок?
— Держится. Немцы давят, но без танков. Пехота, артиллерия. Наши контратакуют, сбивают с позиций. Потери — примерно равные. Барановичи потеряны, немцы используют железнодорожный узел, снабжение у них улучшилось. Партизаны жгут что могут.
— Центральный?
— Тихо. Пока.
«Пока» было ключевым словом. Тихо это не хорошо, это передышка, после которой ударят ещё сильнее. Тимошенко знал это и Климовских знал, и оба молчали об этом, потому что говорить об очевидном — тратить время, которого нет.
— Что от Карбышева?
Климовских помедлил.
— Укрепрайон восемьдесят один. Немцы обходят с севера. Дмитрий Михайлович просит разрешения держать ещё сутки. Говорит, позиции хорошие, глубокие, бетонированные. Жалко бросать.
Тимошенко поднял трубку. Связь была отвратительная — треск, помехи, далёкий гул, похожий на гул самолёта.
— Дмитрий Михайлович?
— Я, товарищ нарком. — Голос Карбышева был спокойным.
— Мне доложили, что вы хотите держать ещё сутки.
— Так точно. Позиции отличные, Семён Константинович. Глубокие, с перекрытиями, сектора обстрела идеальные. Немцы бьются второй день, не могут взять. Потеряли шесть танков и до полубатальона пехоты. Я тут могу ещё трое суток простоять.
— А если обойдут?
Пауза. Короткая, как вдох.
— Обходят. С севера. Но там лес, танкам не пройти. Пехота пройдёт, но я успею отойти.
— Дмитрий Михайлович. — Тимошенко заговорил тише — не для секретности, а потому что громкие слова тут были лишними. — Вы обещали товарищу Сталину. Помните? Третий раз напоминаю, и третий раз — последний.
— Помню. — Голос Карбышева стал чуть глуше. — Если обойдут отойду.
— Не «если», Дмитрий Михайлович. Сутки — и отход. Независимо от обстановки. Это приказ.
Тишина на линии. Тимошенко слышал далёкий грохот — артиллерия, то ли наша, то ли немецкая, на расстоянии не разберёшь.
— Приказ понял, товарищ нарком. Через сутки отхожу. — И после паузы, тише: — Жаль. Хорошая позиция.
Положил трубку. Жаль, подумал Тимошенко. Хорошая позиция, хороший генерал, хорошие солдаты. Всё хорошее и всё равно отступаем. Потому что немцев больше, и танков у них больше, и самолётов, и опыта. Потому что арифметика — штука безжалостная, и хорошая позиция не спасёт, если её обойдут и гарнизон окажется в мешке. Карбышев это знает. Но знать и принять это разные вещи.
Сталин звонил сам, в одиннадцать утра, без предупреждения. Телефон зазвонил, и Тимошенко узнал аппарат — ВЧ-связь, прямая линия с Москвой, — и поднял трубку, и по привычке выпрямился.
— Семён Константинович, обстановка.
Не «как обстановка» и не «доложите обстановку» — просто одно слово, «обстановка», и это было достаточно. Тимошенко доложил коротко: северный участок прорыв, пятьдесят километров до города, три дня до штурма. Южный держим. Центр тихо.
Сталин слушал молча. Тимошенко привык к этому молчанию, привык к тому, что на том конце провода — человек, который не перебивает, не задаёт лишних вопросов, не кивает и не хмыкает, а просто впитывает информацию, как губка впитывает воду, и потом выдаёт решение — чёткое, короткое, окончательное.
— Резервы?
— Двадцать тысяч в городе, тридцать на подступах. Хватит на первый штурм. На второй нет.
— Пятнадцать дивизий на подходе. Передовые полки будут через двое суток, основные силы через четверо.
— Это хорошо. — Тимошенко помолчал. — Если успеют.
— Успеют. Должны успеть. — И потом, другим тоном, без приказной нотки, почти по-человечески: — Семён Константинович. Город обстреливают?
— Пока нет. Авиация бомбит пригороды, железнодорожный узел. Город нет. Большую часть времени нет…
— Начнут скоро. Эвакуация?
— Идёт. Каждые два часа эшелон. Оборудование вывозим, население уходит на восток. Половина города пуста уже.
— Половина это хорошо. Вторую половину вывозите быстрее.
— Делаем что можем.
Сталин помолчал. Тимошенко ждал — знал, что за этой паузой всегда следует что-то главное, что-то, ради чего Сталин и звонил.
— Семён Константинович. Я получил донесение от Жукова. Рига пала.
Тимошенко не удивился, он ждал этого. Рига была обречена с первого дня: вдвое меньше гарнизон, чем у Минска, хуже укрепления, дальше от резервов. Жуков держал четыре дня — это было много, больше, чем кто-то ожидал.
— Жуков?
— Жив. Отводит войска к Даугавпилсу. Говорит — держит порядок, отходит организованно. Потери тяжёлые, но армия цела.
— Это главное.
— Да, — сказал Сталин. — Это главное.
Гудки. Тимошенко положил трубку и несколько секунд сидел, глядя на стену. Рига пала. Одним городом меньше. Даугавпилс следующий. Потом Двинск.
После обеда если можно назвать обедом чай с сухарями и банку тушёнки, которую ординарец открыл штыком, потому что консервного ножа не нашлось, — Тимошенко поднялся наверх.
Минск изменился за неделю. Город не умер, но притих — полупустые улицы, закрытые ставни, трамваи не ходили со вчерашнего дня, рельсы разбиты в двух местах, чинить некому. Вместо трамваев по улицам шли грузовики — колоннами, на восток, гружённые станками, ящиками, мебелью, людьми. Эвакуация.
Вечером Климовских принёс обновлённую карту — свежую, нарисованную час назад. Синие стрелки придвинулись. Северная — на пять километров ближе. Сорок семь до города. Южная — на месте, немцы топчутся. Центральная — зашевелилась: разведка донесла, что немцы перебрасывают танковый полк с южного фланга на центральный. Перегруппировка. Готовятся к удару.
— Через сколько? — спросил Тимошенко.
— Два-три дня до штурма. Если перебросят танки к завтрашнему утру и дадут день на отдых то послезавтра.
Послезавтра. Первое июля. Десятый день войны. Штурм Минска. Он посмотрел на карту Окопы, рвы, огневые точки. Люди, копавшие их последние две недели — солдаты, ополченцы, женщины с лопатами. Земля и бетон, пот и кровь. Хватит ли? Должно хватить, другого выбора всё равно нет.
Зашёл Павлов. Тимошенко посмотрел на него и отметил перемену — не резкую, но заметную, как замечаешь, что дерево, которое было голым, вдруг покрылось почками. Павлов похудел за неделю — скулы обозначились, воротник кителя стал свободнее. Но глаза были другие. Не уверенность, нет — для уверенности было рано, — но та рабочая сосредоточенность, которая приходит к людям, когда они перестают думать о страхе и начинают думать о деле.
— Семён Константинович, контратака на северном участке. Результаты.
— Докладывайте.
— Бросили два батальона и танковую роту. Потеснили немцев на четыре километра. Заняли высоту 218 — оттуда контролируем дорогу. Немцы остановились, окапываются. Потери — сто семьдесят убитых, триста раненых. Немцы — около двухсот, плюс восемь танков.
— Высоту удержите?
— Постараемся. Там хорошая позиция, обзор на двадцать километров. Пока мы на ней немцы по этой дороге не пройдут.
Тимошенко кивнул. Четыре километра. Не поворот войны, не прорыв — четыре километра вперёд на участке, где вчера отступили на десять. Но Павлов стоял и докладывал об этих четырёх километрах так, как докладывают о настоящей победе, и Тимошенко подумал, что, может быть, в этом и есть разница между генералом и командующим: генерал считает километры, командующий считает людей, которые за эти километры заплатили.
— Хорошо, Дмитрий Григорьевич. Хорошая работа. — И добавил, негромко, так, чтобы слышал только Павлов: — Продолжайте в том же духе. У вас получается.
Павлов моргнул — быстро, как от яркого света. Кивнул. Вышел.
Тимошенко остался один. Снова. Снова подвал, снова карта, снова лампочка, которая мигает, потому что генератор работает через раз. Снова телефоны — три штуки, чёрные, одинаковые, бессонные. Снова цифры: сорок семь километров, два-три дня, тридцать тысяч, пятнадцать дивизий, двое суток. Цифры, которые складываются в уравнение, и ответ уравнения — жизнь или смерть города, армии, может быть, страны.
Ночью он лёг на раскладушку в углу подвала — не раздеваясь, в сапогах, с расстёгнутым воротником. Лежал с открытыми глазами, слушал. Наверху тишина. Город спал, или не спал, или притворялся, что спит. Где-то далеко, на западе, глухо рокотала артиллерия — немецкая, наша, перемешанная, как два голоса в споре, который не кончится до рассвета.
Уснул. Или не уснул — граница между сном и бодрствованием стёрлась давно, как стираются буквы на карте, по которой слишком часто водят пальцем. Телефон зазвонил в четыре тридцать. Он поднял трубку до второго звонка.
— Товарищ нарком, Карбышев на проводе.
— Соединяйте.
— Семён Константинович. — Голос Карбышева был другим — не спокойным, не ровным, а решённым. Окончательным. — Немцы обошли с севера. Вышли к дороге в тылу. Отхожу. Сейчас, не через двенадцать часов. Сейчас.
— Гарнизон?
— Цел. Выведу. Маршрут подготовлен, тыловая дорога свободна пока. Через три часа буду на рубеже «Клён».
— Потери?
— Двенадцать убитых за двое суток. Немцы — под двести. Хорошая позиция была, Семён Константинович. Очень хорошая.
— Была, — сказал Тимошенко. — Хорошо, Дмитрий Михайлович. Отходите. И…
— Да?
— Спасибо, что сдержали слово.
Карбышев помолчал. Потом сказал — тихо, как говорят о вещах, которые важнее слов:
— В следующий раз может не сдержу. Имейте в виду.
Положил трубку. Тимошенко усмехнулся — впервые за два дня. Карбышев. Упрямый, невозможный, незаменимый старик. Двенадцать убитых — против двухсот. Позиция, которая стоила немцам двое суток и полбатальона. И он ещё извиняется, что отходит.
Тимошенко встал, застегнул воротник, надел фуражку. Посмотрел на себя руки грязные, лицо небритое, глаза красные.
— Владимир Ефимович, — позвал он Климовских. — Сводку на стол. И побрейте меня. Где-то тут был бритвенный набор.
Климовских посмотрел на него с удивлением.
— Побрить?
— Побрить. Командирам я должен являться в виде, который не вызывает желания дезертировать.
Климовских позволил себе улыбку — слабую, быструю, как вспышка спички на ветру. Принёс бритву, мыло, зеркало. Тимошенко брился, глядя в осколок зеркала, и видел в нём лицо человека, которого не узнал бы неделю назад. Постаревшее, осунувшееся, с тёмными провалами под глазами и щетиной, в которой появилась седина — новая, которой не было в мае.
Побрился. Стало легче. Не физически, физически ничего не изменилось, но как-то иначе. Чище. Человечнее. Война забирает многое, но если ты побрит, начищен и стоишь прямо — она забирает чуть меньше.