После парижского созерцания восхитительной парочки мы с Барбарой оказались в Российской Федерации: сперва в Петербурге, потом в Москве.
И это были кранты.
Я, чемодан, потерял свой фантазм, забыл о Клоссовски и оказался в мрачном зыбуне.
Срамота!
Прокол!
Как писал Пол Боулз: «Когда смотришь, как кончается день — любой день, — каждый раз чувствуешь, что целой эпохе пришёл конец. А если ещё и осенью! Тогда это может быть конец вообще всему».
Стояла глубокая осень 2002 года, мать его.
В Питере вместо божественной Незнакомки толпы мельтешили на Аничковом мосту, а анархисты с троцкистами — в кружках.
Россия встала на путь капитализации, оптимизации и глобализации посредством убийства коммунального кота Барсика, отравленного неизвестными мразями в арт-сквоте на Пушкинской.
Мы с анархистом Женей Файзулиным открыли там «Свободный университет».
И говорили о необходимости восстания, интифады, пугачёвщины, инсурекции, жакерии, парижской коммуны и революции.
Клеили листовки в подъездах и на улицах, издавали книжку «Апельсины для Палестины», показывали фильмы «Забри-ски пойнт» и «Профессия: репортёр» и читали стихи Амири Барака, ха-ха-ха.
Такие вот импульсы.
Чушь.
На свете нет ничего отвратнее, чем активизм.
Питерским троцкистам и анархистам было далеко до Фурье, сказавшего: «Гнёт царит там, где свободный порыв страстей ограничен и предоставлен лишь крайнему меньшинству».
В России крайнее меньшинство бесчинствовало на манер Кроноса, пожирающего своих детей.
Впрочем, так происходит везде.
Пиздец, пиздец!
В Питере было как в «Петербурге» Анненского:
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слёз, ни улыбки...
Только камни из мёрзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.
Даже в мае, когда разлиты
Белой ночи над волнами тени,
Там не чары весенней мечты,
Там отрава бесплодных хотений.
Лучшим актом местных анархистов было граффити на громадном заборе, установленном на Дворцовой площади в ходе подготовки к празднованию 300-летия Санкт-Петербурга: «300 ЛЕТ ПИЗДЫ».
Да!
Я приехал в Россию за коллективным миражом, за совокупным фантазмом, за общинным симулякром, за солидарной мечтой.
Но не тут-то было, дурак.
Сопля в моей башке не шарила, что сам-то я не общинный, не совокупный, а совершенно сингулярный козёл.
Мутант.
Сапог.
Мустанг.
Амок.
На Литейном я столкнулся с измождённым, пепельным человеком — очевидным вестником карачуна.
Это был прежний красавец и малословный гордец Георгий Гурьянов, несравненный форсун.
Он изнемогал и увядал, как снотворный маковый цветок.
И скончался последний питерский ворожей Тимур Новиков.
А во дворе дома на Моховой, где мы нашли пристанище, жил бомж, бывший инженер.
Он смердел, как Варфоломеевская ночь.
Зомби пёрли из всех пор и проломов русской земли.
Взамен Невы полилась нефть, взамен рабочего класса — газ.
Какие-то дяди в своих личных кремлях брали лютыми пальцами смачные профитроли, начинённые чистейшим профитом.
Изнурённые комарами и ежедневным крушением грёз, мы смылись в Москву, ети её.
А там уже жировал не один Жириновский-жлоб, но все-все-все: Абрамович, Лимонов, Семёнов, Иванов, Осмоловский, Дубосарский, Виноградов, Сорокин, Кулик— вся азбука Кирилла и Мефодия.
Вши!
На презентации своего журнальчика в магазине «Фаланстер» Осмоловский дал мне по морде, чтобы я осознал новую реальность, жопа в огне.
Тля!
Эдуард Лимонов завёл меня в рюмочную на Садовом кольце, где упивался народным вниманием — вся рюмочная желала пожать ему пять и сказать: «Орёл!»
Гнусь!
А издатель Иванов, поедая горох в актуальном кабаке, поведал, что Париж — говно, надо ездить в Стамбул — метрополис будущего.
Херь!
Словом, как писал Бурлюк:
Кинулся — камни, а щелях живут скорпионы...
Бросился бездну, а зубы проворной акулы...
Скрыться высотах? — разбойников хищных аулы.
Всюду таится Дух Гибели вечнобессонной!
И была ещё одна встреча — со старым приятелем Сашей Ревизоровым.
Он только что вышел из тюрьмы, где сидел за наркотики, а когда-то был весёлый, смышлёный щенок и устраивал со своим другом Алексеем Зубаржуком чумовые художества.
Но Зубаржук в море утонул, Ревизоров остался один и отдался опиатам и алкалоидам.
Теперь он сидел передо мной: опухший алеут с налитыми кровью окулярами.
Голос у него огрубел, ногти на руках ороговели, голова полнилась тюремной ересью.
И я понял, что всему капец.
И что без Клоссовски ни мне, ни Ревизорову (и никакому другому русскому иноку) пути нет.
О, рассмейтесь, смехачи и смехкончики!
О, засмейтесь, смехграчи и смехгонщики!
Ну а плакать-то будет кто?
А вот.
Учёные из Школы растениеводства Тель-Авивского университета недавно объявили, что с помощью специальных микрофонов, чувствительных к ультразвуку, им удалось зафиксировать крики боли, которые издают растения, когда их обрезают или когда им не хватает воды.
В секторе Газа таких микрофонов нет.
Понимаете?
А Пьер Клоссовски не плачет и не кричит, а молчит, молчит.
Вот за это я и славлю тебя, мой пригрезившийся сутенёр!