Нож для сыра легко прошел сквозь кусок пармезана. Ничего похожего на мыльный порошок из пакетика, который я считала пармезаном в своей прошлой жизни в Голландии. Настоящий, кусочком, он ужасно дорогой, но из него можно делать великолепные завитушки в сантиметр шириной, которыми в дорогих ресторанах иногда посыпают карпаччо и которые так тонки, что просто тают во рту. Время от времени я помешивала деревянной ложкой семечки, которые обжаривала на антипригарной сковороде, стоявшей на большом огне. Шкварки уже были готовы, они стекали на три слоя бумажных салфеток, а приправу я сделала раньше.
Шел дождь, и становилось все прохладнее, так что мы больше не обедали на улице. В просторном холле, в каких-нибудь пяти метрах от меня, стоял деревянный обеденный стол. Он уже накрыт, и на нем на одну тарелку меньше, чем обычно. Мишеля нет уже четыре дня. Я постоянно спрашивала себя, где он. Не приходит в наш дом из-за меня? Нужен Петеру в другом месте? А может быть, он заболел?
Я не смела спросить Петера, боясь, что интерес к одному из рабочих покажется ему странным. Это было смешно, потому что, если бы не пришел Пьер-Антуан или Луи, я, наверное, запросто спросила о причине их отсутствия.
Я вынула из холодильника две двухлитровые бутылки с водой и салат и поставила их на стол. По холлу гулял сквозняк. Дождь пробивался внутрь, на дубовый пол. Завтра навесят двери и вставят стекла в окна. Значит, дело всего нескольких дней, чтобы дом, как говорили Петер и Эрик, «закрылся». Конечно, я ждала этого с нетерпением.
На следующей неделе я смогу заняться конкретным делом — можно будет приводить в порядок временные спальни на втором этаже левого крыла. В последние дни я бегала в поисках занавесок и напольного покрытия и наконец заказала их, остановив выбор на кобальтовых тонах для детских и на темно-красном со слоновой костью для комнаты, где в ближайшие месяцы будем спать мы с Эриком. Я не собиралась придавать этим помещениям какие-то личные черты; на будущий год там будут жить наши постояльцы.
Все это время я чувствовала себя выбитой из колеи и никак не могла успокоиться. Теперь, когда часто шли дожди, у меня не было возможности перевести дух у озера, улучить минутку для себя самой. Единственное, что мне оставалось, это возвращаться в караван, где все напоминало о Мишеле и где я в эти дни чаще, чем когда-либо, сидела на кровати, бессмысленно глядя перед собой, в обнимку с подушкой и с открытой книгой на коленях.
Мне нужно было с кем-нибудь поговорить. С кем-то, кому я смогу довериться. Но я осмеливалась взяться за телефон только ради праздной болтовни, боясь, что Эрика иди кто-то другой, чей номер я наберу, разнесет новость и она окольными путями дойдет до моего мужа. Мы жили, пожалуй, в тысяче километров от нашей прежней деревни, но такая информация распространяется быстро. Риск слишком велик.
Если бы еще была жива моя мать, даже ей я не смогла бы позвонить ради этого. Она хотела для меня обеспеченного мужа, уверенности в будущем. Комфорта. Мать равнодушно принимала моих друзей, которых я приводила домой, если они производили на нее впечатление недостаточно честолюбивых, незаинтересованных в карьере или не подходящих для того, чтобы ее сделать. Она перевернулась бы в гробу, узнав, что я натворила, чем я рисковала, а главное, ради кого. Она бы увидела только молодого парня на разбитом мотоцикле. Неквалифицированного строительного рабочего, необразованного, без денег и без перспектив. Да, моя мать, безусловно, перевернулась бы в гробу. Это давало мне основания жить в убеждении, что привидений не существует. Ведь если бы они знали о поступках живых, могли бы взирать на нас из своего невидимого мира, то моя матушка непременно явилась бы мне.
Я вернулась в кухню за стаканами. Достала из холодильника масло и сыр и положила их на стол рядом с длинными батонами. Зазвонил кухонный таймер. Я слила макароны. Смешивая ингредиенты, опять вспомнила, как представила Эрика своей матери.
Мне пришлось долго, очень долго ждать, прежде чем она захотела принять его. У Эрика не было состояния, унаследованного от предков, он происходил из небогатой семьи — просто парень вроде всех остальных, а с точки зрения ее представлений о жизни это недостаточно хорошо для меня. Я ведь ее единственная дочь. Единственный ребенок, которого она родила. Она зачала меня в слепой любви, может быть, страсти к мужчине, через несколько лет после моего рождения бросившего ее, потому что он еще не был готов к серьезным отношениям, а скорее всего, и никогда не стал к ним готов. Иногда мать рассказывала мне об этом, в очень редкие и всегда слишком короткие моменты, когда она была откровенна и я могла заглянуть в ее внутренний мир. Увидеть то, что скрывалось за ее самоуверенностью, ее доминированием — чертами, которые она сама создавала в течение всей жизни. «Любовь, — говорила она мне тогда, — это ерунда. Любовь — это балласт, ее значение переоценили. От любви нет никакого прока». Моей матери приходилось в жизни нелегко, очень нелегко, и она хотела уберечь меня от такой участи.
В конце концов, она делала это для меня, ее упрямство произрастало из той же любви, которой она всегда сопротивлялась. Я поняла это только тогда, когда ее уже не было в живых. Хотя было уже поздно. Возможно, людям надо умереть, чтобы мы смогли понять их побуждения. Печально, но это так.
Парни спустились по лестнице. Некоторые протискивались мимо меня и мыли руки над раковиной. Они принесли с собой запах свежераспиленного дерева, а их одежда была припудрена опилками. Брюно, прислонившись к холодильнику, сворачивал самокрутку. Его обесцвеченные волосы торчали во все стороны. Блекло-оранжевая футболка измята и вся в мусоре. Я кивнула ему и коротко улыбнулась. Может быть, спросить его, где Мишель?
Я поставила на стол два блюда с дымящимися макаронами и подвинула их к центру стола. За едой я говорила мало. Слушала, надеясь, что кто-нибудь скажет или спросит о Мишеле. Брюно должен знать, что с ним случилось, если случилось. Они живут в одном доме и дружат. Мишель сам рассказал мне об этом, когда мы были в Аркашоне. Конечно, я прежде всего-пыталась уловить то, что говорит Брюно, но, его, похоже, теперь интересовали только технические подробности происходящего в левом крыле нашего дома.
— На следующей неделе мы действительно сможем спать в своей собственной спальне, — сказал мне Эрик. — Наверное, уже к выходным. Правда, здорово?
Я улыбнулась.
— Как ты думаешь, занавески сделают вовремя? — он нахмурился.
— Обещали, что они будут готовы в понедельник. Мне должны позвонить и сказать, когда их привезут.
Эрик что-то пробурчал в ответ и повернулся к Петеру. Он очень привязался к нему, и, похоже, эта привязанность была взаимной. Начало дружбы. А поскольку Эрик и Петер проводили так много времени вместе, я чувствовала себя все более одинокой. Подруг у меня еще не было. Но сейчас, когда прошло еще так мало времени, бессмысленно делать какие-то выводы. Надо быть оптимисткой. В конце недели на празднике у Петера точно соберутся женщины моего возраста, с которыми я смогу поговорить обо всем на свете. Мне ужасно недоставало общения: кого-нибудь, с кем можно поговорить, глядя в глаза, а не по телефону, и на своем родном языке, хотя бы и о пустяках. Простой разговор с кем-то, кто понимал бы, каково это — переехать жить в чужую страну, кто сам знал бы это состояние оторванности и кто мог бы успокоить меня, сказать, что все будет хорошо.
Об этом тоже не с кем было поговорить. Подруги, с которыми я общалась по телефону, не знали, какова наша жизнь сейчас, они просто не имели о ней никакого представления. По их реакции я понимала, что они думают, будто здесь, на юге Франции, все мужчины ходят в беретах, ездят на старых «ситроенах», называемых у нас «гадкими утятами», и откармливают гусей кукурузной кашей.
Они полагали, что Франция — современная западная страна, не чуждая политических волнений, имеющая собственную автомобильную промышленность, высокоскоростной Интернет и своеобразные течения в молодежных движениях, включая те, что связаны с наркотиками, с той только разницей, что здесь намного больше места и до некоторой степени другая культура. Этого как раз никто из моих прежних подруг, похоже, не сознавал. В свою очередь, я чувствовала, что все больше выпадаю из их жизни. Другая страна и ежедневная рутина изменили меня. Я действительно не могла вникать в причины их депрессий, проблемы с парковкой и пробками и хлопоты со школами. А в итоге мною овладевало чувство, что я больше нигде не дома. Как будто я висела где-то в вакууме, парила над ничейной землей и была полностью предоставлена самой себе.
Конечно, в действительности это чувство пустоты внутри было связано с Мишелем, с его отсутствием и вызванной этим грызущей, почти невыносимой неуверенностью. Умом я все понимала. Но это понимание не помогало разогнать темные облака в моей голове. Непрекращающийся дождь, барабанящий на улице, тоже вносил свою лепту в мое настроение.
Я доела свои макароны и посмотрела на Эрика, который, в точности как французы, совершенно не задумываясь, вытирал тарелку небрежно оторванным от батона куском хлеба. Я почти не общалась с ним — он мог говорить только о строительных материалах, расчетах, цифрах и метрах.
Пора бы перестать видеть все в черном свете и жалеть себя. Наверное, Эрик станет прежним, когда стройка закончится.
Хуже уже не будет.
Я лежу на спине. Перед глазами пляшут серые и черные пятна и неясные линии. Недавно погасили свет, просто так, без предупреждения. Хочу посмотреть на часы, но вспоминаю, что их у меня отобрали. Понятия не имею, который час.
Они не выводили меня из камеры. Ни разу за целый день. Почему они держат меня здесь, ни о чем не спрашивая? Я задаюсь вопросом, обычный ли это подход: оставлять людей в неведении, предоставлять их самим себе, на шести квадратных метрах, без всякой информации, наедине с собственными мыслями, кружащимися в голове. Остается только постоянно думать о том, кто что натворил, медленно прокручивать это в голове. Так в конце концов с благодарностью примешь любой контакт, который заглушит этот подавляющий внутренний диалог.
Поворачиваюсь к стене и смотрю прямо перед собой широко открытыми невидящими глазами. Я не одна в этом блоке. До меня доносится приглушенное бормотание. Кто-то постукивает по трубе. Только что я слышала крик, мужской голос. Не смогла разобрать, что он вопит.
Шарю в темноте руками, кончиками пальцев скребу по стене. Думаю об Эрике, об Изабелле, о Бастиане.
Не надо думать о них. Не надо.
Как они там, спят ли? А что Эрик сказал детям?
Прекрати!
Складываю руки под головой и закрываю глаза. Пытаюсь представить, что я не здесь, а у озера. Если очень постараться, может быть, удастся почувствовать солнце, согревающее кожу, ветер в волосах, услышать крики ласточек и кваканье лягушек, шорох травы…
Не получается.
Неподвижный взгляд улавливает контуры камеры, в которой я заперта. Я не хочу быть здесь. Я хочу сама выбирать, что мне делать: включать и выключать свет, слушать музыку, смотреть телевизор, листать книгу, идти на улицу, делать покупки, читать вслух Бастиану и Изабелле. Хочу быть свободной. Я была свободна, но не сознавала этого. Понимание пришло только теперь, когда я действительно в заключении: прутья клетки, в которой я жила, стены вокруг моего брака, границы моих действий — их определила вовсе не моя мать. И не Эрик.
Все сделала я сама.
Я не просто позволила этому случиться; каждому, кто хотел возвести эти преграды, я послушно подавала камни и точно показывала, где должны встать ограничивающие меня стены.
Но это не были настоящие стены, как здесь. Они существовали только в моем сознании.