РАНА

В первое мгновение я не мог понять, что произошло. То, что я видел, невидевшему трудно себе представить, а рассказывать об этом еще труднее. По противоположной стороне разделенного надвое тюремного коридора шел человек, окруженный множеством политзаключенных. Точнее, идти ему удавалось с трудом, потому что люди, точно бурлящий вокруг скалы водоворот, мешали ему, сдерживали шаг. Тщетно группа надзирателей с расстегнутыми ремнями старалась разогнать политзаключенных, требуя, чтобы они расходились по камерам. Попытки вклиниться в плотное кольцо множества людей и таким образом разорвать его также были безуспешными — водоворот отбрасывал их в сторону.

Человек притягивал к себе как магнитом. Дрожащие руки тянулись к нему, чтобы обнять. Побелевшие губы тянулись для прощального поцелуя. Позади кто-то локтями пытался проложить себе дорогу. Лес рук тянулся к нему и никак не мог достичь цели. Никому не удавалось пробиться сквозь плотное кольцо. Одни только слова могли бы долететь до него, но горе превращало их в катившиеся из глаз слезы.

Мне удалось понять происходящее, только когда в гуле голосов я разобрал, что повторяется одно и то же имя: «Иван», «Ваню», «Ванка». Так вот что случилось — Ивана Христова вели на расстрел. Так скоро! Мне было известно только, что ему предстоит предстать перед судом и что ему грозит смертная казнь.

Пальцы впились в железные перила. Зубок! Я уже привык так называть его про себя. Так называли его товарищи, говоря: «Зубка привезли!», «Что будет с Зубком?», «Дай бог Зубку избежать смертной казни!». В их интонации чувствовалась нежность к всеобщему любимцу. Насколько его любили, было видно теперь по этому мучительному прощанию. Эта любовь передалась и мне, потому что, сам того не желая, я безостановочно повторял: «Повели! А мы и словом не перемолвились!» Перила словно не пускали меня. Я так и не смог оторваться от них. Остался «зрителем» этой жестокой «массовой сцены». Взгляд мой впивался то в осужденного, то в человеческий водоворот вокруг него.

Он уже прошел половину пути до конца коридора. Там железная дверь остановит провожающих и пропустит только Зубка. Но надзиратели не давали пройти и это расстояние. Их число увеличилось, а крики стали неистовыми. Они хлестали заключенных ремнями, били связками длинных тюремных ключей. Но все было напрасно — глаза не видели, уши не слышали, тела не чувствовали.

Зубок хотел попрощаться с каждым, но ему не хватало рук. Он хотел поцеловать каждое лицо, но все оставался перед кем-то в долгу. Он пытался ответить на каждое слово, но его слова тонули в гуле голосов. Оглушенный спешкой и суматохой, криками надзирателей, он говорил Сашо: «Прощай, Петко!», Петру — «Отомсти за меня, Стоян!», Стояну — «Бейте фашистов, Златко!». Он словно не видел отдельных лиц, а лишь одно-единственное — лицо друга. Лицо его выражало муку и веру, безнадежность и твердость, сердечность и дерзкую решимость. Я старался запомнить увиденное, хотя даже если б я мог заглянуть ему в душу, и тогда бы, наверное, всего не понял.

До конца коридора оставалось с десяток шагов. У меня болели пальцы от напряжения, но мне и в голову не приходило оторваться от перил. Вместо этого я по-прежнему повторял: «Зубок! Еще несколько шагов! Я вижу тебя в первый и последний раз, Зубок!». У дверей водоворот сгустился, сузился. Каждый старался обнять его, кто-то невольно сбил с него фуражку. Она съехала на макушку, потом соскользнула по спине и потонула в людском муравейнике. И тут до меня дошло то, что, в сущности, я видел все это время — Иван Христов шел на расстрел в новом костюме. Чьи-то заботливые руки так его отутюжили, что на нем не было ни морщинки. Воротник рубашки сверкал белизной. Я смотрел на него уже другими глазами, и в памяти всплыли забытые строки:

Постирай мне, Ружка, рубаху

Чтоб белела рано поутру,

Когда меня, молодца, повесят,

Чуб развеют по ветру!

Никогда раньше я не мог прочувствовать всю силу этой народной песни. Только теперь она всплыла откуда-то из глубин времени и отозвалась в душе.

Какой-то предмет выкатился из-под людских ног. Я присмотрелся — фуражка Зубка. Люди, толпившиеся вокруг него, не обращали на нее внимания, отпихивали ногами — сейчас никому не было до нее дела. Но он увидел ее, нагнулся, поднял и, насколько позволяла толкотня, отряхнул ее от пыли. Потом между объятиями и лихорадочными рукопожатиями ухитрился надеть ее.

Это прощание с осужденным на смерть коммунистом открыло в душе моей рану. Постепенно она затянулась, но шрам остался. Но эта деталь, эта незначительная деталь, которую, может, никто и не заметил, оставила неизгладимый след.

Человеческий водоворот уперся в железную дверь. Если попытаться проникнуть дальше — там встретят пули военного караула. Надзиратели, охрипшие от крика, загородили своими потными телами дверь, пропустив только осужденного. Зубок в чистой фуражке и чистом костюме переступил порог, шагнув навстречу дулам нацеленных на него винтовок…

Я смотрел на него, и он, переставая для меня быть Иваном Христовым, стал самой необоримой жизнью, глядящей смерти в глаза.

Загрузка...