ШРАМ ЗА ДОБРОТУ

Симеону Султанову

Стрелка переместилась в красный сектор — двигатель перегрелся. Я притормозил. Надо было долить воды в радиатор, но село уже осталось за спиной. Виднелся только одинокий домик на пригорке. «Там обязательно должна быть вода», — подумал я и зашагал вверх по дороге. Тропинка привела меня к роднику со студеной водой. Я напился, наполнил бидон и уже собрался было возвращаться, как из дома вышел старик и обратился ко мне со словами:

— Ты, человече, видать не здешний?

— Здешний я, только в эти места раньше не забредал, — ответил я и присел у родника.

— Это видно, иначе бы непременно наткнулся на меня. Нашенские хлопцы где только ни бродили, а всегда моя хибара служила им перевалочным пунктом. Как видишь, особой красотой она не блещет, но для нас годится. Из лесу еще не вышел, а домик тут как тут. Отсюда и все село в низине видать. А ежели что не так, то как вышел из леса, так и обратно вошел. Удобно, лучше и не придумаешь. И гость валом валит. Кому ломоть хлеба, кому кусок брынзы, кому головешку для костра. Скажешь, ятак[7] как ятак — и все тут. Не так это просто: приходят к тебе ребята, чуть в обморок не валятся от голода. Чего им больше всего требуется? Доброты. Дед Илия это крепко усвоил. И тебе, дружище, скажу, нет ничего на свете выше доброты. Коли обо мне речь, то через разные вещи могу перескочить, через эту пустяковину — никак. Как упрусь в нее, в огонь готов лезть. С младенчества таков. Еще повивальная бабка сказала, что это на роду мне написано. Одни из парней, что приходили, погибли, другие живы и здоровы. Лишь о судьбе одного — жив ли, погиб ли — неведомо мне. А он мне был всех милей. Как тебя увидел, подумал, не он ли.

— Обознались, — сказал я и пожалел, что я — не тот парень, потому что на глазах у старика выступили слезы. После паузы добавил: — А что это был за парень?

Старик вздохнул.

— Что тебе сказать! Чудный паренек был!.. Постучался посреди ночи. Я отдернул занавеску, зажег керосинку и отодвинул засов.

— Добрый вечер, дедушка, — слышу голос снаружи.

А в темноте разве разглядишь, кто там? Подумал я, прикинул да шагнул в сторону, уступая ему путь. Гляжу — пацан лет двадцати. На плечах ранец, у пояса гранаты и патронташ. А худющий, хилый, как после великого поста. Просто не верилось, как он не надорвался таскать этот ранец в туристских ботинках на ногах. Раньше я его не встречал и сперва даже опешил с перепугу, а потом будто в шутку спросил:

— Ты меня, человече, сейчас убивать будешь ал и чуток погодишь?

Паренек присел на деревянный стул и едва заметно улыбнулся.

— Зачем, дед, мне тебя убивать, не такой ты человек. Дай мне немного хлеба, да и пойду я, ждет меня путь неблизкий.

«Если партизан, ладно, — подумал я, — а ежели переодетый жандарм, тогда пиши пропало». В то время жандармы рядились под партизан, проверку нам устраивали. Подумал я так, да куда денешься, голь на выдумки хитра, и говорю ему:

— Что-то ты, парень, смахиваешь на переодетого жандарма, но раз пришел с гранатами, я тебе хлеба дам.

Паренек снова усмехнулся.

— Переодетые жандармы, дед, потолще меня будут!

Дал я ему ломоть хлеба и кусок брынзы. Засунул он их в ранец и вышел на двор. Я снова прилег. Через некоторое время послышались выстрелы. «Эге, — думаю, — уж не с моим ли пареньком беда приключилась?» До утра глаз не сомкнул. Хотя в те годы выстрел можно было услышать так же часто, как, добрый день», но все равно было неспокойно.

Как только рассвело, я был уже на ногах. Как чесоточный побегал по двору — не с кем словом перемолвиться. Баба моя померла, а сын был в солдатах. Глянул на село — все спят. «Илийчо, — сказал я себе, — нечего топтаться на месте, ну-ка запряги кобылку да вези навоз в поле!» Был у меня один клин — если навозом не сдобришь, ничего не взойдет. Вывел я кобылу, запряг и подал телегу к навозной куче. Пока грузил, взошло солнце, от холода фиолетово-красное. Выехал на дорогу и начал спускаться вниз. Когда проезжал через село, все поглядывал, не поставил ли старший жандарм засаду, чтоб меня схватить. Но нет, никто мне и слова не сказал. Проехал последние дома, дорога пошла в гору. Видишь, какие мы горцы — только вверх да вниз. Ровного места не найдешь, чтоб турку толстозадому было где сесть. Кобыла копытами роет землю и тянет, что есть сил, аж лопается от усердия. Толкаю и я — хоть малая, но подмога. Уже Ущелье позади — жуткое место. Вон там, за теми скалами, виднеется. Коли сверзишься, конечная остановка будет у святого Петра.

Прямой путь. Взяли мы первый подъем. Придержал я заднее колесо телеги, так как начинался спуск, на заднице надо съезжать. На середине пути кобылка дернулась и чуть не рванула в сторону. Насилу ее удержал.

Гляжу, в десяти шагах лежит человек. Утихомирил кобылу, подложил под колесо телеги камень и зашагал к лежавшему. Когда приблизился, узнал вчерашнего паренька. Лежит он ничком, на спине кровь запеклась, в ранце — ломоть хлеба и кусок брынзы, что я ему дал. Перевернул его — не шевелится, не дышит. Если, думаю, найдут сейчас его жандармы, то непременно голову отрубят и на шесте по селам носить будут. Этот ужас довелось мне своими глазами наблюдать, и уж лучше без глаз остаться, чем смотреть на такое дважды. Вернулся к кобылке, взялся за вожжи, объехал тело паренька и прямиком на свой клин. По-быстрому разбросал навоз и назад. Уложил партизана на телегу и накрыл попоной. Еду и думаю: «Надо бы похоронить его». Только этой возни мне не хватало. Так-то так, но я же тебе говорил, что человека из себя не вытравишь. Как дорога пошла в гору, кобыла моя чуть не скопытилась, и я остановил ее. Постоял немного, даже папиросу не успел выкурить, как откуда ни возьмись появилось несколько жандармов. Я-за вожжи, а они кричат, чтоб подождал. Проехаться им захотелось. Деваться некуда — остановился. Подошли жандармы, погрузились на повозку. Надеялся я, что не полезут под попону и не найдут партизана, но вышло иначе.

— Что это? — бросил на меня ледяной взгляд их начальник.

— Не видишь, что ли, — ответил я. — Паренек убитый, нашел его посреди дороги.

— И куда же ты его тащишь?! — вызверился другой.

Повозка моя уже ползла вниз.

Я остановил кобылу и говорю:

— Куда-куда, хоронить!

— Никаких похорон партизану не положено! Голову — на кол, потроха псы растащат! — завопили жандармы и принялись стаскивать с него ранец, туристские ботинки.

Ни стыда, ни совести — догола раздели. Слез я на землю, взялся за поводья и говорю:

— Оденьте человека, грех это!

Не слышат меня, добычу делят. А их начальник уже вытащил нож, голову ему сечь.

— Стой! — заорал я во всю глотку.

Тот опешил.

— Чего вылупился, старый хрыч! А ну-ка подожми хвост, пока я башку твою не продырявил.

Стал я умолять его.

— Парень, убери нож! Мертвому — гроб, живому — добро!

Жандарм взялся за винтовку. Кровь ударила мне в голову. Подобрался весь и как закричу:

— Это ты, сукин сын, деда Илию надумал стращать?! На последней войне дед Илия семь раз на штык бросался!

А он целится в меня. Не знаю, чем бы кончилось, но мы остановились прямо над Ущельем, я толкнул кобылку, и задок повозки завис прямо над пропастью. Жандарм забыл о винтовке, побелел, как полотно. Остальные стали цепляться один за другого. Я нагнулся, подложил под переднее колесо камень, чтоб повозка не утянула всех этих скотов, и говорю:

— Пошевелитесь, не пожалею ни коня, ни телеги!

Жандармы и пикнуть боятся. Тогда я им командую:

— Одевайте паренька!

Задвигались потихоньку, словно свечки держат в руках. Одели партизана, обули ботинки на ноги, даже шнурки завязали. Потянул я кобылку. Она напряглась и вытащила повозку на дорогу. Вскочил я на козлы, хлестнул скотину и покатил вниз к селу. Хотел поскорее добраться до дома старосты, а там будь что будет! Боялся, что жандармы кинутся мне вдогонку. А они даже не рыпнулись — еще в себя не пришли после висения над Ущельем. У дома старосты я придержал кобылку. Только тогда они меня и взяли в оборот. Когда староста сообразил, чем тут пахнет, он отозвал их начальника в сторону и что-то сказал ему. Я только потом сообразил, что именно. Чтобы они отстали, он объявил меня тронутым. Да я на него не в обиде, другого способа помочь просто не было.

Жандармы оставили меня в покое, а партизана отдавать не хотели. Все рвались голову ему отсечь. Хорошо, что прибежал старшой и велел им бежать в управу, где их срочно звали к телефону. Убрались ко всем чертям головорезы, а староста и говорит мне:

— Дед Илия, вези и похорони этого паренька!

Снова потащился я в гору, развернул повозку перед домом и принялся сколачивать гроб. Потом выбрал место для могилы. Пока возился, солнце стало клониться к земле. Стащил я тело партизана с повозки, и тут он шевельнулся. Меня прошиб холодный пот. Я попятился назад. Паренек приоткрыл веки и едва слышно застонал. «Эх, Илия, — говорю я себе. — Что ж ты дергаешься, человече, не видишь разве — живой!» Эти хилые — они самые жилистые. Огляделся я вокруг и перенес паренька в дом. Пальцы ему отогревал, мокрые платки на лоб накладывал — очухался понемногу. К вечеру воды попросил. Напоил я его, вышел на двор и пустой гроб в могилу зарыл.

Две недели паренек пробыл у меня. На свой страх и риск, своими руками его выходил. На третью неделю дал я ему ломоть хлеба и кусок сыру и проводил подобру-поздорову. Он даже не сказал, как звать его. Таков уж был их партизанский закон — никому не называть своих имен.

Все было шито-крыто, да разве шило в мешке утаишь — эти изверги приперлись в село, сразу к старосте — где погребен труп? Староста и так и сяк юлил, но пришлось привести ко мне. Показал я им могилу. Начальник, тот, что рвался рубить пареньку голову, приказал копать.

— Что вы творите? — укорял их староста. — Он уже сгнил!

— Ничего, — заржал жандарм. — Голова как раз для кола созрела.

И за лопаты, а я молчу. Когда добрались до гроба и открыли крышку, я похолодел. Такого чуда, парень, тебе не приходилось видеть. Целый час стояли староста и жандармы как вкопанные перед пустым гробом, словно языки проглотили. Потом начальник их схватил меня за грудки.

— Говори, где партизан, не то душу из тебя вытрясу!

Староста насилу вырвал меня из его рук. Отдышался я и говорю:

— Партизан-там, где ему и полагается быть, в лесу!

Как навалятся на меня! Староста с трудом их утихомирил, хотели на месте порешить.

— Нельзя так. Нужно разобраться по закону!

Повели меня в управу. Староста пошел с нами — боялся, что по пути могут со мной расправиться. Не из наших был этот староста, но человечности ему не занимать. В управе рассказал все как было. В конце следователь говорит:

— Значит, ты, старик, из коммунистов будешь?

— Какой я коммунист?!

— Если не коммунист, то пособник партизан!

— И не пособник я!

— Тогда зачем же ты таких дел натворил?

Поглядел я на него и говорю:

— По доброте, господин следователь, так-то вот, по доброте! Придут мокрые, голодные, думаю, не от хорошей жизни на ночь глядя вышли в путь, и сжалится сердце.

— Сжалится, значит? А если я тебя навещу голодный, тоже сердце сжалится?

— Эге, — говорю я ему, — тебя вся держава жалеет, с чего это ты моей помощи запросишь? Доброта необходима человеку, а ты — начальство!

Боже, как следователь этот подскочил да как врезал мне по зубам, я и упал. Вот, даже след остался. Шрам за доброту! Отдали меня под суд, но пока судили да рядили, пришло Девятое, и все встало на свои места. А паренек этот жив ли, здоров ли, мне неведомо. Все мне кажется, что коли жив, то непременно заглянет. Не может быть иначе, доброта есть доброта. Говорил же я тебе, человече, что доброта — это что-то высшее. Будь хоть самым сильным, а без доброты от силы твоей проку не будет. Будь ты хоть сто раз правым, а без доброты грош тебе цена!

Я уверил старика, что если паренек жив, то непременно заглянет, взял в руку бидон и зашагал к машине — предстоял неблизкий путь.


Загрузка...