КОММУНИСТ

Мне довелось видеть многих коммунистов в момент суровых испытаний. Большинство из них, как мы часто говорим, держались как герои — их не испугали ни невзгоды, ни ад полицейских застенков, ни виселица. Конечно, все они были разные — по характеру, культурному уровню, силе духа, потому каждый нес свой крест по-своему. Одни как бы выставляли свое геройство напоказ. Их жесты напоминали заученные движения актеров, слова — торжественную речь, страдание — сцену из древней трагедии. Наверное, они отличались чрезмерной суетностью. Другие шутили даже перед смертью. Возможно, они боялись, что серьезность будет выглядеть смешно, и торопились защитить себя от смеха с помощью смеха же. Третьи старались не делать ничего такого, что можно было бы принять за героизм. Они стеснялись громких слов, неуместных шуток, выставленного напоказ страдания. Они и родились-то на этот свет словно лишь для того, чтобы иметь одни обязанности и никаких прав.

В последние минуты перед казнью многие пели. Песни тоже были разные. Иногда в них звучало скрытое страдание, порой презрение к смерти, последнее героическое усилие или ярость, доходящая до безумия… Предсмертное пение я слушал не раз, и оно всегда действовало гнетуще. Я не мог понять нечеловеческих усилий этих людей сделать что-то сверхъестественное, чтобы казаться настоящими борцами.

Да, я видел многих коммунистов, они врезались мне в память, но один из них оставил в душе моей самый яркий след. Впервые я увидел его в полиции. Крестьянин, он был вдвое старше меня, низкого роста, в простой одежде, с осунувшимся лицом. Вероятно, на допросе он не проронил ни слова, потому что когда меня ввели, он продолжал молчать, и мне показалось, что печать этого молчания лежала на всем, даже на полицейских. Как выразительно молчал этот человек! В таких случаях на лицах арестованных чаще всего была написана решимость ничего не сказать. Их взгляды выражали либо непокорство, либо вызывающую дерзость. Сжатые губы приводили палачей в ярость, и они пытались любой ценой вырвать показания. Тут же молчание было иным. Простым, естественным. Крестьянин спокойно смотрел на следователя, но видел не его, а, как мне показалось, какие-то дальние, трудно достижимые дали. На лице — ни следа напряженности. Старый коммунист молчал не от сознания того, что надо молчать, как дышат вовсе не потому, что надо дышать. Всем своим видом он красноречиво говорил мне:

«Что поделаешь? Попались. Ничего удивительного в этом нет. Было бы удивительно, если бы мы никогда не попадались. Будут пытать. Что делать — мы не в церкви. Будем молчать. Здесь, дорогой, самое подходящее место для молчания. Может, ты не выдержишь, начнешь говорить. Ничего, бывает. Было бы странно, если б все выдерживали. Ты, небось, думаешь, что, если выдашь товарищей, они будут звать тебя предателем. Да, будут, а как же иначе. Было бы странно, если б для них ты стал не предателем, а, скажем, просто человеком, который не выдержал пыток. Так уж устроены люди. А может, ты выдержишь, у молодых нервы крепкие. Тогда тебя назовут героем. И ты будешь гордиться этим званием. Ничего удивительного. Было бы удивительно, если б ты не гордился».

Нашу мысленную беседу прервали полицейские. У меня на глазах они стали готовиться к пыткам старого коммуниста. Наверное, для того, чтобы показать, что меня ждет, если я не заговорю. Старому коммунисту приказали разуться. Разувался он так, словно делал это у себя дома, перед тем как лечь, — спокойно, не спеша. На ногах его виднелись грязные следы, по-видимому, беднягу арестовали, когда он работал в поле. Носки он тоже снял, зная, что этого потребуют палачи. Ему приказали протянуть руки вперед. Он сделал это так, как делал каждое утро, когда невестка подносила ему воду для умывания. Кисти рук связали, потом приказали обхватить ими колени. Между сгибом колен и руками вставили палку. Толчком опрокинули старика на спину. Теперь он представлял живой клубок, по босым ступням можно было бить без помех. Пытка началась. Крестьянин молчал, с его губ не слетело ни стона. Человек десять полицейских по очереди били его толстым резиновым кабелем, постоянно переходившем из рук в руки. На лбу старика-коммуниста выступил холодный пот. Наконец пытка закончилась — молчание крестьянина доконало палачей. Его развязали. Он встал, покачиваясь, потом сел на стул. Принесли таз холодной воды. Заставили опустить в него ноги. Он сделал это как нечто само собой разумеющееся. Прошло немного времени, и ноги крестьянина опухли настолько, что стали совершенно бесформенными. Один из палачей ехидно бросил:

— Молчишь, значит! Даже ни единого стона не издал. Ничего, у тебя все впереди. Ты у меня еще скулить будешь. Удар по опухшим ступням — дело не шуточное.

Старый коммунист посмотрел ему в глаза, как бы говоря: разве так важно, заскулю я или нет, так, мелочи жизни.

Его снова связали. После первого удара по опухшим ступням он застонал. После второго — потерял сознание. Мне показалось, что из небытия до меня долетело его молчание:

«Стонал? Ничего удивительного. Было бы странно, если б я не разжал губ».

Во второй раз мне довелось его увидеть в суде. Председательствующий задавал традиционные вопросы:

— Семейное положение? Судимость есть?

Только теперь я услышал его голос:

— Там все написано!

На вопрос, в чем заключалась его деятельность, ответом было молчание. Он спокойно смотрел поверх голов судей. Мне показалось, что на этот раз он видел такие дали, куда добраться не так-то легко. Признает ли он себя виновным? Бессмысленный вопрос утонул в тишине. Приговор — смертная казнь через повешение. Какая-то девушка бросилась к осужденному, обняла его и разрыдалась. Он безмолвно погладил ее по голове. И безмолвно говорил: «Поплачь, если плачется. Какая-то часть горя вытекает вместе со слезами. Люди, которые никогда не плачут, обделены судьбой. Приговорили меня к смертной казни. Ничего удивительного. Было бы удивительно, если б не приговорили! Мне тоже тяжело. Ничего удивительного. Было бы удивительно, если б мне было легко».

Приговор был приведен в исполнение через месяц после суда, в канун Первого мая. В последние минуты своей жизни старый коммунист не просил отомстить за него, не сделал никакого заявления, не запел.

Он прошел через застенки, через суд, через нас, через мир, через смерть как какое-то говорящее молчание, унося с собой тайну, которую нам никогда не разгадать до конца, как бы мы ни старались.

Как его звали? Да разве в этом дело: имена повторяются, а он был неповторим!

Загрузка...