СНОВА — НА ЮГ

Из Грузии Фаина не вернулась. О ее неожиданной кончине, волнуясь и плача, мне рассказали ее однокурсницы, когда я приехал в Киев.

«Неужели это правда? — повторял я про себя, потрясенный горестной вестью. — Неужели я никогда не увижу ее?»

К сожалению, все было правдой — горькой и беспощадной, против которой в мире было бессильно все.

…В то утро, не предвещавшее беды, на стареньком разболтанном грузовике девушек привезли к подножию какой-то безымянной горы, по склону которой, цепляясь за трещины, курчавился жесткий зеленый кустарник.

Разбив палатку и переодевшись во все походное, девушки позавтракали и через несколько минут собирались приступить к сбору зоологического материала.

Сидя на спальном мешке, Фая задумчиво смотрела на широкую, затянутую легким туманом долину. В это время рядом с палаткой, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга, затеяли игру две бабочки, казавшиеся издали белыми, как молоко. На самом деле передние крылья бабочек были такие красные, словно их только что до половины окунули в киноварь или ярчайший пурпур.

— Какая прелесть! — вдруг, увидев бабочек, воскликнула Фаина, нагнулась, схватила лежавший возле нее сачок и со словами: «Надо поймать Ивану в подарок. Вот будет рад!..» — бросилась догонять их. А они, не прекращая игры, стали все выше и выше подниматься над склоном горы. Хотя бабочек и не назовешь существами разумными, а ведь поняли (а может, инстинкт подсказал), что надо уходить от опасности на недоступную для врага высоту.

Хватаясь за кусты, Фаина торопливо карабкалась вверх, и были такие моменты, когда бабочки подпускали ее на близкое расстояние, Фаина взмахивала сачком, но каждый раз они успевали увернуться и отлететь в сторону.

Вот Фая достигла вершины утеса и оттуда взглянула вниз, где виднелись как бы игрушечная палатка и рядом с нею пестрая стайка подруг, больше похожих теперь на детей, чем на взрослых. Приставив к лицу ладони рупором, они звали Фаину, делали ей знаки, чтобы она быстрее спускалась вниз, потому что пора за работу.

Но бабочки… Надо же их поймать!..

Теперь они летали у самого края скалы, то приближаясь, то отдаляясь от нее, и можно было подумать, что они специально делают так, чтобы подразнить или поиздеваться над своим преследователем.

Стоя на ровном «пятачке» скалы, Фаина, не шевелясь, следила за их полетом и терпеливо ждала, когда они подлетят еще ближе.

Наконец, она решила, вероятно, что до бабочек можно дотянуться сачком, взмахнула им резко и сильно и, не удержавшись на своем «пятачке» сорвалась со скалы. Хотя высота и не слишком была большая, но во время падения Фаина несколько раз ударилась головой об острые выступы утеса и умерла сразу, не приходя в сознание.

А в Киеве все цвело. Помолодевший, по-весеннему нарядный, он был оживлен уличным движеньем, шумом молодой листвы, обилием солнца и блеском золотых куполов. Вдоль заборов плотной щеткой лезла к свету трава. Отовсюду веяло томным, немного приторным запахом жасмина и бодрым ароматом мокрой, только что сбрызнутой коротким дождем сирени.

Но эта киевская весна, так волновавшая меня прежде, была самой печальной в моей жизни. Я ни о чем другом не думал, как только о Фаине. Мыслями о ней я полон был днем и ночью, наяву и во сне, в трамвае, в магазине, на улице, в кругу друзей и наедине с самим собой.

Нередко шагая по городу, я вдруг замедлял шаг, останавливался и начинал, не замечая прохожих, вспоминать о том, как однажды, вот здесь, на этой улице, мы любовались с Фаиной какой-нибудь необычной клумбой, позеленевшим от времени памятником или какой-нибудь церквушкой, между куполами которой где-нибудь на самом краю непонятно как держалась и каждую весну разворачивала клейкую листву тонкая березка.

Иногда, гуляя по бульвару или по улице, я говорил Фаине что-нибудь веселое или смешное, и, если мой рассказ, моя шутка нравились ей, она поворачивала ко мне лицо, сиявшее смешной блаженной улыбкой, и легонько проводила своей ладонью по моей щеке. Короткое касанье маленькой душистой руки! А счастлив я был безмерно. В такие минуты, глянув на меня вспыхнувшим взглядом своих необыкновенных глаз, Фаина говорила:

— А ведь и вправду говорят, что человек от счастья глупеет. Вот и я, наверно, выгляжу глупо, глупо.

Сказав это, Фаина отворачивалась, заслоняясь рукой, и просила, чтобы я на нее не смотрел, потому что ей «стыдно за свой вид».

Мы часто поднимались на Владимирскую горку, подолгу стояли на ней, глядя на синюю излучину Днепра, откуда доносился раскатистый голос пароходов. Внизу, на одном из выступов горки, виднелся памятник Владимиру Красное солнце; его темная голова, плечи и верхняя часть огромного креста.

На Владимирской горке хорошо мечталось. Мы часами говорили о нашем будущем, о тихом семейном счастье, о любимой, доставляющей радость работе и наших путешествиях в неведомые страны.

Над нами слышался шелест то ли молодых лип, то ли молодых вязов. Под ними стояли скамейки — на горку приходили такие же, как мы, молодые люди, усаживались и так же, как мы, глядели на Днепр, на заречные дали.

Во время наших свиданий и прогулок по городу мы говорили очень мало, как будто весь разговор между нами давным-давно был исчерпан, и нам оставалось только молчать. Как ни странно, но я даже не чувствовал особенной нужды в разговоре. Мне было хорошо уже от того, что Фаина рядом, ее плечо касается моего плеча.

Правда, я не знал, нравится ли Фаине мое упорное и долгое молчание. Или скорее даже не так: я думал, молчать Фаине так же было приятно, как и мне.

Но однажды все неожиданно обрело ясность.

Было это летом, в теплый погожий вечер. Солнце только закатились, и на западе широкой багровой полосой разлилась вечерняя заря. Город выглядел почти фантастично — все было красноватым: дома, деревья, люди. Даже воздух и тот был похож на прозрачную розовую воду. Такое редко бывает в природе. Может, потому я и запомнил тот вечер.

Фаина шла рядом, как всегда, празднично-веселая, с видом беспечным и немного задорным. На ней было перехваченное в талии белым пояском платье из мягкого набивного шелка с коротким рукавом, которое так шло Фаине и которое так нравилось мне. На темно-голубом фоне платья густо цвели цветы немыслимых оттенков и форм, но каждый цветок смотрелся совершенно самостоятельно, не заслоняя других.

Мы бродили по какому-то длинному-предлинному бульвару. Фаина изредка бросала на меня ласково-смущенный взгляд, иногда медленно и нежно проводила по моей щеке ладонью. Когда же поблизости не было посторонних, она быстро, словно, вор, обнимала меня за шею и, прижавшись ко мне, стояла какое-то время на одном месте.

Надо ли тут о чем-нибудь говорить!

По взгляду Фаины, ее отношению ко мне я понимал, что нравлюсь ей. Может, совсем немного, но все же нравлюсь. Я был уверен, что и Фаина знает о моих чувствах и распространяться о них было бы так же глупо, как ломиться в открытую дверь.

Да. Все было именно так. И все же, видимо, никогда ни в чем не надо перегибать палку. Не говоря Фаине о своей любви, я зря надеялся на ее интуицию и догадку.

И вот в тот вечер я заслужил первый ее упрек.

— Ты любишь меня? — с видом серьезным спросила она.

— Да, конечно!..

— А почему же об этом молчишь?

Мы остановились. Фаина немного отступила, и наклонив голову, смотрела на меня. В ее глазах с косым, как у кошки, разрезом, светилось веселое любопытство.

— Да как тебе сказать? — начал я после некоторого раздумья. — Если перед тобой картина и смысл ее совершенно ясен, разве нужна еще подпись?

Фаина смерила меня долгим ироническим взглядом, как бы говоря: «Боже мой! Какой чудак!..»

— Ну, скажи: зачем тебе все это! Зачем ты вынуждаешь, чтобы я говорил эти… дурацкие, старые, как мир, слова: «Я люблю тебя»? Что это дает? — с неожиданным для себя волнением выпалил я.

— Любовь тоже стара, как мир, — спокойно возразила Фаина, — и в то же время — вечно молода.

После этих слов она рванулась ко мне и, крепко вцепившись в лацканы моего светлого чесучового пиджака, резко потянула к себе.

— Ах, Иван, Иван… какой ты глупый, — полузакрыв глаза, сказала она негромко, и низкий голос ее задрожал. — Все женщины только и ждут, когда им скажут эти «дурацкие», «старые, как мир» слова. Даже самая последняя дурнушка, которая хорошо знает, что никто ей не признается в любви, и та ждет этих слов. Я тоже — женщина. И ты, пожалуйста, говори мне о том, что любишь, всегда; каждый день, каждый час, тысячу раз на дню, говори до тех пор, пока я буду жива, и даже тогда, когда меня… не будет…

И вот Фаины действительно не стало. Сперва не верилось в это. Но потом как-то неожиданно в сознание вползло холодное и черное, как бездонная пропасть, слово: «Никогда». Оно жило где-то рядом, это простое с виду слово, и я никогда не подозревал, что в нем заключен такой ужасный смысл.

«Да! Теперь никогда мне не увидеть Фаины и никогда не высказать ей признания в любви…»

Наряду с этими воспоминаниями меня долго не покидало горькое чувство тоски, нестерпимой обиды на несправедливость судьбы, развеявшей в прах наши с Фаиной мечты о будущем. Совершенно непостижимо, каким образом я сумел в таком состоянии написать дипломную и сдать государственные экзамены. Похудел я так, что еле держался на ногах. Лицо словно обуглилось. В запавших глазах, как у фанатика или наркомана, появился нездоровый лихорадочный блеск.

А один, на первый взгляд, обыкновенный случай свалил меня в постель на целую неделю.

Вскоре после того, как не стало Фаины, шел я по улице, о чем-то задумавшись и не поднимая головы. А когда поднял, помертвел от ужаса, волосы зашевелились на голове: с двумя авоськами, полными продуктов навстречу мне, весело стуча каблучками, шагала… моя Фаина. Лицо у нее было веселое, довольное. Она шла навстречу, лучисто сверкая своими темными раскосыми глазами, глядела прямо мне в лицо и улыбалась… И все на ней было знакомо: светлый костюм, синяя кофта, черные туфли-лакировки. Когда до Фаины оставалось несколько метров, у меня перехватило дыхание, в глазах потемнело, и я почувствовал, что теряю сознание. Все также улыбаясь, она прошла мимо, едва не задев меня своим плечом. Когда через несколько секунд я обернулся назад, я понял, что то была не Фаина и улыбка ее предназначалась не мне, а молодому, элегантному мужчине, стоявшему неподалеку за моей спиной и ожидавшему похожую на Фаину девицу с авоськами.

Встреча с двойником Фаины не прошла бесследно: я заболел горячкой. Скрыть этот случай я не смог, и вскоре он стал достоянием всех моих знакомых и родных. При встрече со мной каждый из них, сочувственно вздыхая, считал своим долгом преподнести мне один из расхожих советов, который, как им казалось, должен был избавить меня от тяжелой тоски и душевной боли. Чаще других приходилось слышать такие слова: «Да выброси ты эту Фаину из головы. Подумаешь, свет клином сошелся!». Или же: «Не убивайся, брат, будь мужчиной». А кое-кто советовал «сменить обстановку», то есть на какое-то время уехать из Киева, где все меня ранило воспоминаниями о Фаине. Этот совет мне понравился больше других, и я ухватился за него, как за якорь спасения.

По окончании университета, так же как и все мои однокашники, я должен был пойти в одну из школ в качестве учителя, но к тому времени я основательно поостыл к профессии педагога и мечтал о поприще, связанном с природой, разъездами, охотой, научными экспедициями.

Как раз тогда — по счастливой случайности — мне и подвернулась работа на Киевской фабрике наглядных пособий. На фабрике было три или четыре цеха по изготовлению различных энтомологических коллекций. Составлялись они с таким расчетом, чтобы отразить видовой состав насекомых, их эволюцию или такое явление, как мимикрия — способность некоторых видов становиться похожими на других животных, менять окраску под цвет окружающей среды. Фабрика выпускала также коллекции из насекомых — вредителей сельского хозяйства и поставляла все это в специальные магазины.

Киевская фабрика наглядных пособий работала на материале, который ей добывали многочисленные ловцы, промышлявшие во всех областях Украины. Теперь к этому отряду охотников подключился и я. Мне предстояло добывать в неограниченном количестве насекомых, змей, ящериц и других животных[2]. Все это в изобилии водилось в Туркмении, где я однажды побывал, где многое увидел и успел полюбить, и по которой временами почему-то сильно скучал. Чем-то неуловимо прекрасным — то ли суровым молчанием Каракумов, то ли целебной тишиной старых городищ, то ли неторопливой жизнью плодородных оазисов — Туркмения неодолимо влекла меня к себе.

И я опять отправился туда, с большим нетерпением ожидая новых встреч со старыми крепостями, тихим городком Байрам-Али и с теми немногими, кого судьба послала мне в товарищи или добровольные помощники. Приехал я в Байрам-Али уже не как студент, а как человек вполне самостоятельный, и остановился все на той же санитарной станции. Только комнату мою занимал теперь врач, специалист по борьбе с малярией, — в те годы для Туркмении да и вообще для всей Средней Азии малярия была настоящим бедствием.

Врач был молод, энергичен, одним из тех энтузиастов, кто упорно и смело взялся за искоренение тяжелого недуга, и, прежде всего, малярийного комара — разносчика болезни. Моя новая комната находилась по соседству с комнатой врача, и по комфорту ничуть не уступала прежней. Главным ее достоинством по-прежнему я считал электрический свет.

На этот раз — как охотник — на особенную удачу я не рассчитывал, так как приехал уже поздно, к началу осени, когда активность животного мира, его численность, разнообразие резко сократились. Змеи, например, еще в мае перешли на ночной образ жизни, до будущей весны зарылись в песок местные тортиллы, а такой зверь, как желтый суслик, жаркое время решил переждать в своей норе и, как обычно, на целое лето завалился спать.

Так что смысл моего приезда скорее всего заключался в изучении охотничьих угодий, где в будущем можно было бы развернуть охоту, и самым интересным в этом отношении районом мне представлялся оазис, жизнь которому давала сбегавшая с парапамизских вершин река Мургаб. История оазиса уходила в туманную глубину веков и изобиловала неслыханными по своему драматизму событиями. К этому — в общем-та небольшому клочку земли — оказались причастными имена людей, когда-то прогремевших на весь мир и которых мы хорошо знаем со школы. Многие из них вторгались в оазис с целью грабежа, захвата и порабощения тех, кто населял долину с незапамятных времен. Несчастье оазиса заключалось в его феерическом плодородии, в его богатстве.

Так, географ и историк древней Греции Страбон писал о виноградных лозах Маргианы толщиною в обхват и виноградных гроздьях длиною в локоть.

Маргиана!..

Звучит-то как здорово!.. И нежно, и торжественно» почти как имя женщины — Марианна! Именно так — Маргианой — и называли в древности долину Мургаба греки и римляне.

Были у оазиса и названия попроще: Маргав, Маргуш, Мару, Мерв. И не один «потрясатель вселенной», обуреваемый жаждой захвата, стремился прибрать к рукам эту славную и многострадальную жемчужину Средней Азии. Чтобы оградить себя от непрошеных гостей, жители оазиса возводили мощные крепости и укрывались в них в лихую годину.

Но стены крепостей не всегда помогали.

Несколько раз покоряли Мерв персидские цари. Как свидетельствует клинописная надпись на Бехистунской скале, еще в шестом веке до нашей эры долина Мургаба входила в состав Ахеменидской державы под названием Маргуш.

Несладко, видимо, жилось маргианцам под властью захватчиков. Бесконечные поборы, бедность, унижения вынудили их восстать против поработителей. Произошло это в разгар ожесточенной династической борьбы между потомками персидского царя Кира. А возглавил восстание маргианец Фрада. Кто он был? Ремесленник, ученый, служитель культа или же правитель области — марзубан? Неизвестно. В том же 522 году до н. э. попытался обрести свободу и ряд других областей огромной Ахеменидской империи: Персия, Элам, Мидия, Сирия, Египет, Парфия, страна Саков. Но всюду восставших настигала неудача. Царь Дарий Гистасп жестоко расправился с повстанцами, о чем с редким для государя хвастовством поведал в наскальной надписи в Бехистуне, на территории современного Ирана. Надпись выбита на отвесной скале, которая вознеслась на тысячу метров над безжизненным простором степей. Состоит надпись из трех параллельных текстов, написанных тремя рядами клинописи на трех языках: древнеперсидском, эламском и вавилонском. Но содержание текстов одно и то же. В них рассказывается о кровавом подавлении народных восстаний. Ведь только в Мерве вместе с Фрадой было уничтожено свыше пятидесяти тысяч человек.

Справа, над столбцами персидского текста, — огромный каменный барельеф, изображающий сцену суда Дария над казненными вождями. Сам Дарий запечатлен в образе большеголового грозного судьи с разгневанным взором, обращенным вниз, на вереницу народных вождей, как бы застывших под царскими стопами в смиренной позе, в круглых простых шапочках и простых, как у арестантов, плащах или халатах.

Нашел эту надпись в 1835 году англичанин Г. К. Роулинсон, прославившийся как специалист по дешифровке древнеперсидской и ассиро-вавилонской клинописи.

Роулинсону предстояло подняться на вершину отвесной скалы и спуститься оттуда с помощью крючьев ей веревок до текста.

Хотя отвага и мужество были проявлены немалые, дело подвигалось очень медленно — за несколько месяцев Роулинсон срисовал лишь нижние строки, а до верхних так и не добрался.

Работа был прервана.

Возобновилась она через двенадцать лет.

Ученый вернулся в Бехистун и нанял себе в помощники молодого курда. Опустившись на веревках, тот прижимал к отдельным фрагментам надписи влажный картон и получал совершенно точные оттиски.

Но, кажется, не меньший героизм и упорство проявил ученый при расшифровке текста, написанного двадцать пять веков назад! Его содержание знает теперь весь мир.

Я видел снимок Бехистунского барельефа и наскальной надписи, сделанный уже в наш век. Я долго вглядывался в изображения Дария, казненных по его приказу вождей и старался понять: на чьей стороне симпатии древнего скульптора? На стороне шаха? Вряд ли! Его лицо, руки, туловище уродливы, несоразмерны.

Более правдиво выглядят руководители восстаний — нормальный рост, нормальное обличье: хорошо переданы лица, одежда, осанка. Обреченные на смерть вожди сохранили и мужество и гордое достоинство.

Среди этой грустной череды казненных я хотел отыскать фигуру маргианца Фрады, казавшегося мне почему-то ближе и понятнее остальных. Но вскоре я понял, что мне не найти его, и даже историки не могли мне его указать.

* * *

…Но нет мира в Маргиане!

На протяжении тысячелетий кровавые волны нашествий следуют одна за другой.

В четвертом веке до нашей эры войска Александра Македонского, сокрушив империю Ахеменидов, вторгаются в пределы Туркмении. К тому времени Эрк-кала была уже укрепленной цитаделью. Предполагают, что послав в Мерв один из своих боевых отрядов, сам Александр более коротким путем из Парфиены, предгорий Копетдага, двинулся на Бактры.

Греки, видимо, заняли Эрк-калу, превратив в казармы жилые постройки. Но даже здесь, в надежной цитадели, они вряд ли чувствовали себя в безопасности. Местное население ненавидело их. Воинственные кочевники налетали на гарнизон. И уж совсем, наверно, бедственно сложилась судьба гарнизона после смерти Александра, когда восточные провинции начали отпадать от сколоченной им державы. Сбежать греки не могли. Куда отсюда сбежишь? Кругом пустыня, пески.

Спустя полвека на Восток двинулись войска сирийского государства Селевкидов. В числе других восточных земель покорена была и Маргиана.

Около двух десятилетий (280—261) правил государством Селевкидов Антиох Сотер. В Маргиане он был «поражен плодородием равнины», обнес ее глинобитной стеной и основал город Антиохию. Стена должна была оградить оазис от наступления пустыни и кочевых племен.

Как ни много пролетело времени, а остатки стены Антиоха Сотера все еще видны на севере Мервского оазиса.

Сохранились и остатки города Антиохии. Они заключены в развалинах городища Гяур-калы, «Крепости язычников», площадь которого превышает триста тридцать гектаров. Находится крепость к востоку от Байрам-Али, недалеко от железной дороги и также недалеко от других, более поздних крепостей.

Стены Гяур-калы оплыли. А ведь когда-то это были высокие и мощные стены, толщиною до шестнадцати метров, включавшие в себя до тридцати с лишним прямоугольных, с небольшим выступом, башен.

Теперь крепостные стены напоминали череду огромных, навсегда застывших холмов. С них далеко видны степь, выщербленные стены крепостей, курганы и гордый в своем одиночестве мавзолей султана Санджара.

Внутри Гяур-калы от былых построек — дворцов, культовых зданий, домов — остались лишь бугры, ямы, да черепки битой керамики.

Из животных встретились одна или две ушастые круглоголовки. Эта ящерица поражает своим необыкновенным любопытством и смешной внешностью. Мордочка у нее круглая. А по бокам мордочки словно уши торчат. И бегает как собачонка, задрав хвост…

Отбежав в сторону, ящерица вдруг остановится, высоко задерет ушастую голову и так с безопасного расстояния начнет внимательно за тобой следить.

Юго-западный угол Гяур-калы срезан древним каналом Разик, который, обогнув стену с запада, поворачивает затем к подножию Эрк-калы. Еще в правление Антиоха Сотера предместье этой цитадели было широко и густо заселено. Много было садов, виноградников, много было воды. И крепость (которую потом назовут «Крепостью язычников»), строил Антиох с таким расчетом, чтобы она вобрала в себя и Эрк-калу и раскинувшийся у ее подножия густонаселенный пригород.

Так оно и было.

Обе крепости (одна в другой) долго служили маргианцам надежной защитой от врагов. Много раз их подновляли, реставрировали, чинили.

Когда крупные восстания потрясли селевкидскую державу, от нее отпали Бактрия и Парфиены. До конца третьего века до нашей эры Маргиана была под властью Греко-Бактрии. Потом ее надолго захватывает парфянский царь Митридат I. Парфия сумела расширить свои границы от Сеистана на юго-востоке, до Армении и Сирии — на западе и стала грозным соперником Рима.

Особенно славилась конница парфян. Решающую роль сыграла она в битве войск Орода I с многотысячной армией римлян, которой командовал Красс.

Армия Красса была разбита, сам он попал в плен и был обезглавлен, а десять тысяч римских воинов — обращены в рабов и отправлены в Маргиану.

Спустя несколько столетий, когда Аршакидская держава пала, земли по Мургабу снова забирают персы.

Начинаются войны персов и арабов.

Арабы стремительно движутся на Восток и в середине VII века сокрушают сасанидский трон. Судьба последнего из этой династии персидского царя Иездигерда была решена в Мерве. Почти все двадцать лет своего царствования Иездигерд провел в изнурительных сражениях с арабами, в борьбе со своими подданными и в скитаниях по провинциям своего государства.

В 651 году шах прибыл в Мерв.

Отец местного правителя настроил сына так, чтобы тот не открывал ворот шаху. Покинутый даже охраной, шах ушел от крепости и укрылся где-то на мельнице, возле Мургаба. Здесь он и был убит: по одним сведениям — мельником, по другим — посланцам правителя области — марзубана.

Убийцы сняли с царя драгоценные одежды, браслеты и царскую перевязь, а тело самого шаха бросили в реку.

Труп Иездигерда выловили местные христиане. По распоряжению Мервского митрополита его с почетом доставили в мавзолей, воздвигнутый в северной части Мерва, на берегу канала Маджан. Тогда — наряду с официальной религией — зороастризмом — здесь исповедовалось и христианство; были храмы огня, и были храмы православной церкви.

Когда арабы завоевали Хорасан и вторглись в Мерв, его правитель безоговорочно признал Омейядских халифов. Эта позорная капитуляция тяжело отозвалась на жителях области. Завоеватели наложили на них огромную контрибуцию, потребовав зерна, лошадей, ковров и жилищ.

Мерв аккуратно отсылал ежегодную дань в багдадскую казну. Но с IX века подчинялся халифату лишь номинально. На самом деле он входил в состав крупных государств Средней Азии — Тахиридов и Саманидов.

В эту пору в городах Маргианы и особенно в Мерве бурно развиваются ремесла. Область славится продуктами сельского хозяйства. Изделия ремесленников и щедрые дары плодородного оазиса широким потоком идут на экспорт. Из Мерва вывозились великолепный хлеб, изюм, виноградный уксус, сушеные дыни, печенье филятэ, сладкий напиток абкамэ, хлопок, шелковые покрывала, плащи, тончайшие и изумительные по красоте ткани «мульхам» и «казин».

Среди феодальной знати средневекового Мерва появляется тяга к искусству, литературе, к утонченной интеллектуальной жизни. В городе возникают десятки библиотек и специальные «Дома науки» — «Дар уль-ульм».

До нас дошло имя Атика ибн-Абу-Бекра, о котором упоминает выдающийся географ Якут ибн-Хамави в своем словаре.

Кто же был этот Атик?

Оказывается, он разводил сады и огороды, торговал на мервском базаре фруктами и ароматическими травами. Торговцы разные бывают. Атик, видать, прослыл человеком честным и удостоился высокой чести быть приглашенным ко двору султана Санджара на должность виночерпия. Известно, что на эту должность отбирали особенно осторожно, потому что случаи отравления царских особ в средние века происходили довольно часто. Трудно сказать, как отнесся к своему возвышению сам Абу-Бекра, но несомненно одно: положение у него было сложным. Даже случайное отравление кого-нибудь из придворных или иностранцев во время пира (а пиры тогда закатывались широкие), и кравчему не сносить головы.

О том, чем закончилась судьба Атика ибн-Абу-Бекра, неизвестно. Но прославился он не только тем, что был придворным виночерпием, а скорее своей библиотекой: в ней насчитывалось 120000 томов!

Самого высокого расцвета феодальный Мерв достиг в XI—XII веках, когда он входил в состав государства туркмен-сельджуков. Именно в эту пору он получает название «Шахиджан» — «Душа царей» и «Мать городов всего Хорасана».

По словам историка Джувейни, Мерв «был местом, куда стекались и высшие и низшие. Площадь его была значительнее, чем у других городов Хорасана, и птица благополучия могла летать во все его концы. А численность населения равнялась каплям дождя в месяце нисане».

Свыше ста поэтов жило при дворе султана Санджара. Наиболее известные из них: Хасан Газневи, Абд-ал-Васи, Эмир Моиззи, Энвери. Уроженцем Мерва был и крупный историк Самани.

Жизнь средневекового Мерва была сосредоточена в «Крепости султанов» — Султан-кале и в сильно разросшемся пригороде — рабате. Возведена она была при сельджукидах: Алп-Арслане и Меликшахе — отце султана Санджара.

Городская застройка была плотной. Помимо базарной площади и главных магистралей, внутри крепости теснились кварталы жилых домов, улочки, переулки, тупички.

«Крепость султанов» я увидел лет 900 спустя после того, как она была возведена. С могучей Гяур-калой ее не сравнить; стены тонкие, да и высота уже не та. В стенах — трещины, пробоины, проломы, закладки. Да и как ей, Султан-кале, не обветшать, если над ней прошумело столько военных гроз, пролетело столько смертельных ураганов!

1093 и 1095 годы — время междоусобных распрей наследников сельджукида Меликшаха. Брат Меликшаха Арслан-Аргун дважды разрушает крепость.

1152 год. Дикая конница кочевников-гузов, ворвавшись в крепость, предает город неслыханному грабежу.

1172 год. Мервом овладевает хорезмский правитель Султан-шах.

А в 1186 году к воротам города подходит хорезмшах Текеш.

И, наконец, 1221 год — самый страшный в истории Мерва. В этот год на жителей города обрушилась ужасы монгольского нашествия. Младший сын Чингиз-хана Тули, окружив город, атаковал его. Крепость могла бы выдержать долгую осаду. Для этого было все необходимое: и продовольствие, и вода, и большое число защитников. Не было лишь единства среди правящих групп Мерва. К тому же правителей города охватили растерянность и испуг.

И город сдался почти без боя.

Жителей Мерва монголы вырезали. За одну ночь выросли горы трупов. Такого страшного побоища, такого дикого разгула смерти Маргиана не знала никогда.

Выбросив останки султана Санджара, монголы разграбили его могилу. Но мавзолей уцелел. Почти на сорок метров взметнул он в небо свой купол. Говорят, что когда-то он был облицован голубыми изразцами или золотом, его можно было увидеть за пять-шесть фарсахов[3].

* * *

Осмотрев «Крепость султанов» внутри, я решил пройти по ее стенам. Подыскал место, чтобы выбраться на стрелковую галерею. Подъем оказался крутым. Цепляясь за выемки, за уступы, я медленно начал подниматься и… вдруг чуть не накрыл ладонью эфу. Я отдернул руку, и сердце бешено забилось. Но змея даже не шевельнулась, как будто ей ничто не угрожало.

Откровенно говоря, эфа не только меня напугала, но и… обрадовала. Дополнительные поиски показали, что «Крепость султанов» может быть хорошим источником для добычи змеиного яда.

Загрузка...