Глава 12

По лночь на Пятой авеню превратила особняк Вандербильтов в черный бриллиант.

Внутри, за бронированными витринами, не было привычного мягкого света, манящего покупателей. Основное освещение выключено. Горели только дежурные прожекторы, направленные снизу вверх на золотой шар Спутника, парящего под потолком. Длинные, ломаные тени от его антенн ползли по стенам, превращая резных нимф и атлантов в узников решетки.

Торговый зал пуст. Но тишины нет.

Звук шагов. Нервный звон стекла о стекло.

В центре зала, сдвинув два антикварных стола для выкладки товара, сидели люди.

Компания странная. Невозможная для Нью-Йорка 1958 года.

Роберт Стерлинг, бледный, с расстегнутым воротом рубашки, дрожащей рукой наливал виски в граненый стакан.

Напротив, закинув ноги на столешницу из мореного дуба, сидел Кирк Дуглас. На нем был смокинг, галстук-бабочка развязан и висел на шее, как удавка. Актер был зол. Его выдернули с вечеринки у Синатры, не дав объяснений.

В тени, на полу, сидели двое парней в растянутых свитерах и очках в роговой оправе. Битники. Поэты из Гринвич-Виллидж, от которых пахло дешевым табаком и марихуаной. Их пригласил Стерлинг по приказу Леманского. «Нужны мозги, не отравленные деньгами».

Замыкал круг главный инженер КБ, пожилой мужчина с лицом, похожим на чертеж, — Петр Ильич. Он молчал и курил «Беломор», пуская дым в высокий потолок.

Двери, ведущие в кабинет Архитектора, распахнулись.

Владимир Леманский вышел на свет.

На нем не было плаща. Рукава белой рубашки закатаны. Галстук снят. Взгляд — тяжелый, сфокусированный, лишенный той осенней меланхолии, что владела им еще утром.

Это был не уставший торговец. Это был офицер перед атакой.

— Закрыть двери, — голос прозвучал сухо, без приветствий. — Виктор, встать у входа. Никого не впускать. Даже если приедет полиция или сам Господь Бог.

Дуглас убрал ноги со стола.

— Какого черта, Владимир? — прорычал он своим знаменитым баритоном. — Я бросил самых красивых женщин города ради этого собрания заговорщиков? Если это очередная презентация холодильника, я разобью этот чертов Спутник.

— Холодильники кончились, Кирк. — Леманский подошел к столу. Оперся руками, нависая над картой города, разложенной поверх рекламных буклетов. — Вечеринка кончилась. Для всех.

— О чем ты? Бизнес прет. Цифры — космос. — Стерлинг попытался улыбнуться, но губы дрожали. Он все еще помнил лабораторию в Джерси. Глаза той женщины за стеклом.

— Бизнес мертв. — Леманский обвел взглядом присутствующих. — То, что мы строили полгода… Стиль, эстетика, игра в смыслы… Все это с завтрашнего дня не имеет значения.

Он сделал паузу. Битники перестали шептаться. Петр Ильич перестал дымить.

— Американская наука нашла способ обойтись без нас. Без художников. Без актеров. Без поэтов.

Леманский посмотрел прямо в глаза Дугласу.

— Им больше не нужна твоя харизма, Кирк. Им не нужен твой талант, твой подбородок, твой голос. Они научились нажимать кнопку «ХОЧУ» прямо в мозгу зрителя. Минуя сознание.

— Бред, — фыркнул актер. — Гипноз? Это ярмарочные трюки.

— Это технология. — Архитектор бросил на стол папку, украденную Стерлингом (или скопированную по памяти). Схемы. Графики. Тахистоскоп. — Двадцать пятый кадр. Невидимая вставка. Ты смотришь кино, а тебе приказывают: «Ешь». «Спи». «Покупай». «Убивай».

Сегодня они тестируют это на попкорне. Завтра они вставят это в твои фильмы, Кирк. И люди будут плакать на твоих комедиях и смеяться на твоих трагедиях, если оператор в будке нажмет нужный тумблер. Ты станешь просто движущейся картинкой. Оберткой для приказа.

Тишина в зале стала плотной, осязаемой. Слышно было, как гудит трансформатор в недрах Спутника.

— Это конец искусства, — тихо произнес один из битников, парень с всклокоченной бородой. — Это смерть джаза. Если ритм задает машина, импровизация невозможна.

— Именно. — Леманский выпрямился. — Они строят скотобойню для разума. Идеальное общество потребления, где нет выбора, есть только рефлекс. Они хотят превратить нацию в стадо жующих зомби. И самое страшное — у них получится. Потому что быть зомби легко. Не надо думать.

Стерлинг опрокинул стакан залпом. Виски потекло по подбородку.

— Они звали нас в долю, — прошептал он. — «Кока-Кола» уже там. «Дженерал Моторс» там. Пентагон…

— И что мы будем делать? — Дуглас встал. Его лицо потемнело. Он был тщеславен, жаден, но он был Живым. Мысль о том, что его талант заменят электрическим импульсом, оскорбляла его сильнее, чем бедность. — Мы пойдем в газеты? Нас назовут психами.

— Мы не пойдем в газеты. Газеты принадлежат им. — Леманский подошел к Дугласу. — Мы пойдем в атаку.

Мы запускаем проект «Орбита».

Мы создадим контент, который невозможно взломать. Мы будем снимать такое кино, писать такие тексты и делать такую рекламу, которая заставит мозг работать на пределе. В критическом режиме.

Мы создадим иммунитет.

Если 25-й кадр усыпляет, мы будем будить. Больно. Жестко. Ударом тока.

— Анти-реклама? — спросил битник.

— Контр-культура. — Леманский повернулся к карте. — Мы превратим этот магазин в бункер. В Ковчег. Здесь мы будем учить людей видеть невидимое. Читать между строк. Сомневаться.

Каждый проданный нами телевизор будет настроен так, чтобы показывать правду. Каждая книга, проданная здесь, будет оружием.

— Зачем мне это, Владимир? — Дуглас подошел к витрине, глядя на ночную улицу. — У меня контракты. У меня студия. Зачем мне лезть в войну с твоим правительством и моим правительством одновременно? Я могу просто уехать в Европу.

— Ты не уедешь. — Леманский встал рядом. Отражения двух мужчин в стекле наложились друг на друга. — Потому что в Европе будет то же самое через год. Это чума, Кирк. От нее не спрятаться.

У тебя есть слава. Деньги. Оскары. Но все это пыль.

Я предлагаю тебе бессмертие.

Ты станешь первым человеком, который отказался быть марионеткой. Ты станешь лицом Сопротивления. Не политического. Человеческого.

Дуглас молчал. Желваки на скулах играли.

Он смотрел на свое отражение. Красивое, мужественное лицо. Лицо, которое продавало миллионы билетов.

Готов ли он стать изгоем?

Или готов стать легендой?

— Что нужно делать? — спросил он хрипло.

— Сниматься. — Леманский улыбнулся. Холодно, хищно. — Но не в том дерьме, что присылают студии. Мы снимем фильм. Здесь. Сейчас. Без сценария. Без цензуры.

Орсон Уэллс уже дал предварительное согласие.

— Уэллс⁈ — Дуглас резко обернулся. — Этот жирный сумасшедший? Он же в черных списках!

— Он гений, который видит тьму. Нам нужен он. И нужны вы, парни, — Леманский кивнул битникам. — Мне нужны слова. Слова, которые режут как бритва. Не лозунги. Смыслы.

Петр Ильич затушил папиросу о подошву ботинка.

— А мне что делать, Владимир Игоревич? Я инженер, а не артист.

— А ты, Петрович, будешь паять. Мне нужно переделать передатчики в наших телевизорах. Чтобы они могли глушить чужой сигнал. Или накладывать на него шум. Мы дадим людям технику с характером. Технику, которая отказывается транслировать ложь.

Леманский вернулся в центр круга.

— С сегодняшней ночи мы больше не КБ «Будущее». Мы — Лаборатория Свободы.

Финансирования из Москвы не будет. Хрущев хочет денег на революцию в джунглях. Мы дадим ему шиш. Вся прибыль идет в «Орбиту».

Мы объявляем войну. Тихую, невидимую, культурную войну.

Кто не готов — выход там.

Тишина.

Никто не двинулся.

Стерлинг дрожащими руками налил себе еще виски. Выпил. Глубоко выдохнул.

— Черт с вами. Если уж гореть, то в хорошей компании.

Дуглас расстегнул пиджак. Бросил его на стул. Закатал рукава рубашки.

— Уэллс, говоришь? Ладно. Но если этот толстяк начнет учить меня играть, я его ударю.

С чего начнем?

Леманский взял со стола уголь. Подошел к белой стене, где раньше висели графики продаж.

Размашистым движением начертил круг. В центре — точку.

— Начнем с манифеста.

Завтра утром в витринах не будет товаров. Там будут экраны. И на экранах будет только один вопрос.

«КТО УПРАВЛЯЕТ ТВОИМИ СНАМИ?»

Ночь за окном казалась бесконечной. Но внутри, под светом прожекторов, начинался рассвет новой эры. Эры, где продавец стиральных машин решил спасти душу человечества от утилизации.


Четыре утра. Время, когда даже Нью-Йорк перестает притворяться живым и ненадолго становится просто нагромождением бетона и стали.

Кабинет Архитектора погружен в полумрак. Свет только от зеленого абажура настольной лампы и красного индикатора на громоздком аппарате спецсвязи «ВЧ».

Леманский сидел в кресле, глядя на аппарат.

Это была пуповина. Единственная нить, связывающая с домом, с реальностью, с женщиной, ради которой все это затевалось. Но сегодня по этой нити мог прийти приказ о ликвидации. Не физической — ликвидации Дела.

Звонок.

Резкий, дребезжащий звук, от которого в пустом кабинете дрогнули стекла.

Леманский снял трубку. Тяжелый бакелит, нагретый ожиданием.

— Слушаю.

Сквозь треск атмосферных помех и шифрование пробился голос. Уставший. Родной.

— Володя? — Алина. Она говорила тихо, словно боялась разбудить стены Останкино. — У нас полдень. Суслов только что вышел от Никиты.

— И?

— Плохо. Михаил Андреевич в ярости. Он тряс отчетами из твоих магазинов. Кричал, что ты «устраиваешь буржуазный карнавал», пока товарищи на Кубе нуждаются в винтовках. Он требует полной передачи валютной выручки в фонд Коминтерна. И… он требует твоего отзыва. «Для консультаций». Ты знаешь, что это значит.

Леманский сжал трубку. Костяшки побелели.

Отзыв. Билет в один конец. Золотая клетка в Барвихе или шарашка в Сибири. Но страшнее другое — Империю разберут на винтики. Магазины превратят в лавки с матрешками, а деньги пустят на экспорт революции, которая захлебнется в крови.

— Алина. Слушай меня внимательно. — Леманский говорил четко, чеканя слова. — Никакого отзыва не будет. И денег тоже.

— Ты с ума сошел? Это приказ Президиума.

— Это ошибка. Они не видят картины. Они думают, мы воюем за территории. Мы воюем за мозг.

Американцы разработали оружие. Психотронное. Я видел его в действии.

Двадцать пятый кадр. Взлом подсознания. Через год они смогут программировать население. Не только свое. Наше тоже.

Если мы сейчас свернем «Орбиту» и отдадим деньги Фиделю, мы проиграем войну без единого выстрела. Нам некого будет освобождать. Мир превратится в управляемый инкубатор.

В трубке повисла тишина. Только гул трансатлантического кабеля.

Алина переваривала информацию. Она была умной женщиной. Она понимала, что такое телевидение, лучше, чем кто-либо в Союзе.

— Ты уверен? — спросил она наконец. Голос стал жестче.

— Я видел глаза подопытных. Это страшно, Алина. Страшнее водородной бомбы. Бомба убивает тело. Это убивает волю.

Мне нужен карт-бланш. Мне нужно три месяца. Я создам «вакцину». Я запущу здесь контр-вирус, который сломает их программу. Но мне нужны ресурсы.

— Суслов не поверит. Он скажет, что ты придумываешь страшилки, чтобы сохранить власть.

— Плевать на Суслова. Иди к Хрущеву. Напрямую. Скажи ему: «Леманский нашел американскую иглу Кощея. Он хочет ее сломать. Но если забрать у него деньги, игла уколет нас». Никита суеверен и любит масштабные угрозы. Он даст добро.

— Это риск, Володя. Если ты блефуешь…

— Я не блефую. Я ставлю на кон голову. И еще…

Леманский сделал паузу.

— Мне нужны люди.

— Инженеры? Разведчики?

— Нет. Мне нужны творцы. Те, кого Суслов давит в Москве. Пришли мне Андрея.

— Тарковского? — изумление в голосе Алины было почти осязаемым. — Он же мальчишка. Студент. Снимает странные короткометражки про катки и скрипки. Его диплом «Каток и скрипка» едва пропустили.

— Вот именно. У него глаз видит то, что скрыто. Пришли его. Оформи как стажера-декоратора. И пришли поэтов. Вознесенского, Евтушенко. Скажи, что они нужны для «пропаганды советского образа жизни».

Мне нужны генераторы смыслов, Алина. Технари здесь бессильны. Здесь нужны шаманы.

Снова пауза.

Леманский чувствовал, как она кусает губы. Там, в Москве, она рисковала всем. Карьерой. Свободой. Помогая ему, она становилась соучастницей заговора против партийной линии.

— Хорошо, — выдохнула она. — Я пойду к Никите вечером. На дачу. Скажу, что это вопрос нацбезопасности. Тарковского найдут. Поэтов соберут.

Но, Володя…

Если это не сработает…

— Сработает. Мы научим этот мир думать, даже если он не хочет.

— Береги себя. Твой рисунок… он все еще висит. Но бумага желтеет. Возвращайся, пока мы все не выцвели.

— Я вернусь победителем. Или не вернусь вовсе.

Гудки. Связь оборвалась.

Леманский медленно положил трубку.

Он только что совершил акт государственной измены, отказавшись подчиниться приказу, и одновременно акт высочайшего патриотизма, спасая страну от угрозы, которую она еще не осознала.

Покер с Кремлем сыгран. Карты вскрыты.

Теперь нужно найти тех, кто поможет разыграть эту партию здесь, в логове зверя.


Ресторан «Люховс» на 14-й улице был старым, немецким и темным. Здесь пахло кислой капустой, пивом и прошлым веком. Место не для модных рекламщиков, а для тех, кто любит прятаться от солнца и диет.

В самой дальней кабинке, обитой потертым бархатом, сидела гора.

Орсон Уэллс.

Гений, вундеркинд, изгнанник. Человек, который в двадцать пять лет снял «Гражданина Кейна», а в сорок превратился в парию, вынужденного сниматься в дешевой рекламе хереса, чтобы оплачивать счета.

Он ел.

Перед ним стояла рулька размером с голову ребенка и три пустые кружки из-под пива. Он ел с мрачной сосредоточенностью, словно уничтожал улики.

Леманский подошел к столику.

Уэллс поднял тяжелый взгляд. Его лицо было одутловатым, глаза заплыли жиром, но внутри, в глубине зрачков, все еще горел тот самый дьявольский интеллект, который однажды напугал Америку до икоты радиопостановкой «Война миров».

— Автографов не даю, — пророкотал Уэллс, возвращаясь к рульке. — Денег не занимаю. Сценарии читаю только за обед, который вы оплатите.

— Обед оплачен, — Леманский сел напротив. — И счет за бар тоже.

Уэллс замер с вилкой у рта. Оценил собеседника. Серый костюм, холодный взгляд, отсутствие подобострастия.

— Русский, — констатировал он. — Тот самый. Продавец стиральных машин. Я слышал о вас. Вы заставили Кирка Дугласа носить дерюгу и назвали это модой. Ловко.

— Я пришел не за модой, Орсон. Я пришел за страхом.

Уэллс отложил вилку. Вытер губы салфеткой.

— Страх — это моя специальность. Но я сейчас не в форме. Голливуд меня не любит. Я слишком… велик для их маленьких экранов. Что вам нужно? Реклама холодильника? Хотите, чтобы я сказал, что ваш морозильник холоднее сердца моей бывшей жены?

— Я хочу, чтобы вы сняли «Процесс».

— Кафку? — Уэллс расхохотался. Громко, басисто. — Вы, коммунисты, любите абсурд. Но кто даст деньги на Кафку в 1958 году? Зритель хочет мюзиклы и вестерны.

— Я дам деньги. — Леманский положил на стол чек. Сумма была вписана. Пятьдесят тысяч долларов. Аванс. — И я дам вам декорации. Мой магазин.

Уэллс посмотрел на чек. Потом на Леманского. Смех исчез.

— Магазин?

— Представьте, Орсон. Йозеф К. просыпается не в своей комнате. Он просыпается в супермаркете. Бесконечные ряды товаров. Яркие этикетки. Улыбающиеся манекены.

Ему говорят, что он арестован. За что? За то, что он не купил.

Суд — это касса. Судьи — манекены. Палачи — вежливые продавцы, которые предлагают ему последний шанс: купить спасение в рассрочку.

Это не экранизация книги. Это экранизация кошмара, в котором мы живем.

Уэллс молчал. Он уже видел это. Его режиссерский мозг, изголодавшийся по настоящей работе, начал строить кадры.

Ракурсы снизу вверх. Искаженные перспективы. Тени, ползущие по глянцевым коробкам.

— Вы хотите снять анти-рекламу? — спросил он тихо. — Вы хотите сказать людям, что потребление — это тюрьма? В вашем собственном магазине?

— Я хочу сказать им, что выход есть. Но сначала они должны увидеть решетку.

Американцы спят, Орсон. Их усыпляют. Я хочу, чтобы вы взяли колокол и ударили в него так сильно, чтобы у них пошла кровь из ушей.

— Почему вы? — Уэллс прищурился. — Вы же торгуете этими вещами. Вы часть системы.

— Я вирус в системе. И я ищу носителя.

Уэллс взял чек. Сложил его аккуратно. Спрятал в нагрудный карман огромного пиджака.

— Вирус… Мне нравится. Я давно хотел плюнуть в суп этому городу.

Но у меня условие.

— Какое?

— Полная творческая свобода. И никаких хэппи-эндов. Йозеф К. должен умереть. Его должны упаковать. Как кусок мяса. В целлофан. И поставить на полку.

— Согласен.

— И еще, — Уэллс поднял кружку. — Энтони Перкинс. Я хочу Перкинса на главную роль. У него лицо ангела, который знает, что Бога нет.

— Перкинс будет.

— Тогда закажите еще пива, Архитектор. — Титан улыбнулся, и в этой улыбке было что-то от акулы, почуявшей кровь. — Мы устроим им такой «Процесс», что они побоятся заходить в «Мэйсис».


Через три дня Империя получила ответный удар.

Это было не тонко. Это было грубо, бюрократично и эффективно.

Утро началось с воя сирен.

К магазину на Пятой авеню подъехали не покупатели. Подъехали три пожарные машины, два полицейских экипажа и черный седан Налоговой службы.

Леманский стоял в центре зала, наблюдая, как в его Храм вваливаются люди в форме. Они несли не дары. Они несли ордера.

— Инспектор пожарной безопасности, — толстый мужчина с красным лицом ткнул пальцем в Спутник. — Эта конструкция. Она пожароопасна. Нарушение норм высотности.

— Это металл, инспектор. Металл не горит, — спокойно ответил Архитектор.

— У вас проводка не соответствует коду 48-Б. Скрытая угроза. Мы закрываем здание до устранения.

— А я из санитарного надзора, — вмешался другой, в сером костюме. — У нас сигнал. Якобы в вентиляции обнаружены споры сибирской язвы. Нужна полная дезинфекция. Месяц карантина.

— А я из налоговой, — третий, с портфелем, улыбался самой гадкой улыбкой на свете. — У нас вопросы по ввозу золотых часов. Есть подозрение в контрабанде.

Это была блокада.

Викари не шутил. Система включила защитные механизмы. Они хотели задушить Лабораторию Свободы бумагами, штрафами и лентами «DO NOT CROSS».

Стерлинг метался между инспекторами, пытаясь договориться, предложить взятку, позвонить адвокатам. Бесполезно. Это был приказ сверху.

Леманский смотрел на этот спектакль.

Гнев? Нет. Холодное презрение.

Они думали, что он будет играть по их правилам. Прятаться, судиться, оправдываться.

Они забыли, что он — режиссер реальности.

— Роберт! — крикнул он. — Оставь их. Пусть пишут.

— Но они опечатывают двери!

— Пусть.

Леманский подошел к витрине.

На улице собиралась толпа. Зевали прохожие, останавливались таксисты. Люди любили скандалы. Полиция у русского магазина — это шоу.

— Открой шлюзы, Роберт.

— Что?

— Витрины. Убери стекло. Полностью.

— Ты с ума сошел? Это спецзаказ!

— Ломай!

Леманский схватил тяжелую стойку ограждения. Размахнулся.

Удар.

Триплекс, закаленный, пуленепробиваемый, пошел трещинами, но не осыпался.

— Помогите мне! — рявкнул он техникам.

Через минуту двенадцать парней в летных комбинезонах, вооружившись молотками и стульями, крушили фасад собственного магазина.

Звон. Грохот. Осколки летели на тротуар, сверкая как алмазы.

Толпа на улице ахнула. Полицейские замерли с открытыми ртами. Инспекторы перестали писать.

Это было безумие. Русские громят сами себя?

Когда стекла рухнули, открыв зал улице, Леманский вышел на порог. Прямо на осколки.

Ветер с Пятой авеню ворвался внутрь, сметая запах дорогих духов.

Архитектор поднял руку.

Толпа затихла. Репортеры, которых успел вызвать Стерлинг (рефлекс пиарщика сработал), защелкали камерами.

— Смотрите! — голос Леманского перекрыл шум улицы. — Они хотят закрыть нас! Они говорят, что у нас плохая проводка! Они говорят, что у нас микробы!

Ложь!

Они закрывают нас не из-за проводки. Они закрывают нас, потому что мы опасны.

Мы опасны для их лжи!

Он указал на инспектора с портфелем. Тот попятился.

— Они боятся не наших товаров. Они боятся, что вы начнете думать! Они хотят, чтобы вы спали! Чтобы вы покупали то, что они вам навязывают!

Мы снимаем стены! Мы разбиваем витрины!

Смотрите! Нам нечего скрывать!

Леманский повернулся к залу.

— Орсон! Кирк! Выходите!

Из глубины зала, из тени, вышли две фигуры.

Огромный Уэллс и яростный Дуглас.

— Мы начинаем съемки! — закричал Уэллс, раскинув руки. — Прямо здесь! Прямо сейчас! Декорации — руины! Актеры — полицейские!

Камера! Мотор!

Операторы КБ, заранее предупрежденные, выкатили камеры. Они снимали не кино. Они снимали растерянные лица инспекторов. Они снимали полицию, которая не знала, что делать: арестовывать звезду Голливуда или бежать.

Толпа взорвалась аплодисментами.

Нью-Йорк любил дерзость. Нью-Йорк любил шоу.

Викари хотел тихо задушить их в кабинетах. Леманский вытащил драку на улицу, под софиты.

Магазин был разрушен.

Но Ковчег только что отчалил, превратившись в уличный театр, который невозможно закрыть, потому что у него нет стен.


Павильон не понадобился.

Разбитый магазин стал лучшей декорацией в мире.

Ветер с улицы трепал желтые полицейские ленты. Осколки хрустели под ногами операторов. Спутник, лишенный подсветки, висел черной угрозой, похожий на морскую мину.

Орсон Уэллс сидел в режиссерском кресле (обычный стул, украденный у инспектора), как Будда Гнева. Он пил кофе литрами и орал в мегафон, хотя акустика в пустом зале была идеальной.

— Тени! — ревел он. — Мне нужно больше теней! Свет слишком мягкий! Это не реклама шампуня! Это агония!

Леманский стоял в стороне, у пульта звукорежиссера.

Его роль изменилась. Он больше не был заказчиком. Он был интендантом на передовой, подносящим патроны.

Патронами были пленка, свет и нервы.

В центре зала, среди нагромождения коробок с телевизорами и стиральными машинами, стоял Кирк Дуглас.

Актер был на грани.

Съемки шли восемнадцать часов. Уэллс изматывал его дублями. Заставлял повторять одно и то же движение: шаг, поворот, взгляд, полный ужаса.

— Ты не покупатель! — кричал Уэллс. — Ты жертва! Эти коробки… они хотят тебя съесть! Слышишь их?

Сюжет ролика был прост и сюрреалистичен.

Человек идет по лабиринту супермаркета. Но товары не лежат смирно. Они вибрируют. Они шепчут.

Звукорежиссеры КБ создали адскую какофонию. Шепот, склеенный из обрывков рекламных слоганов, ускоренный, искаженный, наложенный на ритм сердечного биения.

«Купи… Свежесть… Скидка… Ты должен… Ты ничто без меня…»

Дуглас закрывал уши руками. Он бежал, спотыкаясь о провода.

Камера — ручная, трясущаяся (оператор Степан работал в стиле фронтовой хроники) — следовала за ним по пятам, дышала в затылок.

— Стоп! — Уэллс вскочил. Стул с грохотом упал. — Не верю! Кирк, ты играешь испуг. А мне нужно безумие! Мне нужно, чтобы ты почувствовал, как этот шум разрывает твой мозг!

Дуглас тяжело дышал. Пот тек по лицу, смывая грим.

— Я не могу! — заорал он, пнув коробку с тостером. — Это бред! Я разговариваю с тостерами! Я выгляжу как идиот!

— Ты выглядишь как любой американец в пятницу вечером! — парировал Уэллс. — Давай еще раз. Финал. Момент Тишины.

Дуглас вытер лицо рукавом. Кивнул.

— Мотор.

Звук включили на полную мощность. Гул, скрежет, шепот. Какофония потребления.

Дуглас упал на колени. Он кричал, но звука его голоса не было слышно за шумом товаров.

Он полз по битому стеклу (настоящему, Леманский запретил бутафорию).

Его рука тянулась к единственному предмету, который не издавал звуков.

К черному кубу в центре.

На кубе лежали часы «Полет».

Золотые. Строгие. Молчаливые.

Рука коснулась холодного металла.

И в ту же секунду звук исчез.

Резко. Как отрубленный топором.

Абсолютная, звенящая тишина.

Камера наехала на лицо Дугласа.

В его глазах не было счастья обладания. В них было спасение утопающего, который вынырнул на поверхность.

Он поднес часы к уху.

Тик. Тик. Тик.

Медленный, ровный ритм. Ритм реальности, возвращающейся в хаос.

— Снято! — прошептал Уэллс.

Дуглас остался лежать на полу, прижимая часы к груди. Он плакал.

Это не была игра. Нервный срыв, спровоцированный бессонницей и давлением, стал лучшим дублем в его карьере.

Леманский подошел к Уэллсу.

— Это жестоко, Орсон.

— Это медицина, Владимир. — Режиссер тяжело опустился на поднятый стул. — Вакцина должна содержать вирус. Мы показали им болезнь. Теперь они захотят лекарство.

Выпить

Воскресенье. 20:00.

Время священное. Время «Шоу Эда Салливана». Время, когда нация собирается у голубых экранов, чтобы получить дозу развлечений перед рабочей неделей.

Роберт Стерлинг совершил невозможное. Используя связи, взятки и шантаж (угрожая раскрыть, кто из боссов телеканала посещал «закрытые вечеринки»), он выкупил две минуты рекламного времени.

Не просто времени. Времени вместо рекламы «Кока-Колы».

Лаборатория в Нью-Джерси.

Джеймс Викари сидел перед стеной мониторов.

Эксперимент «Тоннель реальности» шел полным ходом. В эфир шоу Салливана уже были вшиты сигналы: «Смейся», «Сиди смирно», «Доверяй».

Графики активности мозга контрольной группы показывали идеальную кривую подчинения. Бета-ритмы подавлены. Альфа-волны — как у спящих.

Вдруг сигнал изменился.

На экране вместо улыбающейся семьи с бутылкой газировки возник черный квадрат.

Тишина.

Три секунды тишины.

Потом — вспышка. Лицо Дугласа. Искаженное. Крупный план глаза.

Шум. Скрежет. Шепот.

Викари подался вперед.

— Что это? Сбой трансляции?

На экране творился хаос. Рваный монтаж. Тостеры, похожие на монстров. Манекены, скалящие зубы. И человек, который пытается вырваться из плена вещей.

Это было неприятно. Это раздражало. Это заставляло мышцы напрягаться.

— Сенсоры! — крикнул Викари ассистенту. — Что с группой?

— Сэр… они просыпаются.

Графики взбесились.

Вместо сонных альфа-волн — резкие пики гамма-ритма. Когнитивный диссонанс. Мозг зрителей, убаюканный шоу, получил пощечину.

Люди за стеклом начали моргать. Оглядываться. Кто-то встал. Кто-то выключил звук.

Гипноз рассыпался.

25-й кадр, рассчитанный на расслабленное сознание, перестал работать, потому что сознание перешло в режим тревоги.

На экране Дуглас нашел часы.

Тишина.

И голос. Не дикторский. Голос самого Леманского (дублированный, но с сохранением интонаций):

«У тебя есть право на тишину. У тебя есть право не покупать. Проснись».

Экран погас.

Вернулось шоу Салливана. Жонглеры кидали тарелки.

Но магия исчезла.

Жонглеры казались глупыми. Смех — фальшивым.

Викари ударил кулаком по пульту.

— Сукин сын… Он сбил настройку. Он создал помеху такой мощности, что сигнал не проходит.

Крыша особняка на Пятой авеню.

Ночной Нью-Йорк лежал внизу, как карта микросхемы.

Ветер срывал последние капли дождя.

Леманский стоял у парапета. Он не смотрел вниз. Он смотрел в небо, где среди звезд медленно плыла точка настоящего Спутника.

Стерлинг вышел на крышу, держась за сердце.

— Мы сделали это, Володя. Телефоны молчат. Никто не звонит. Никто не заказывает.

— Это хорошо.

— Хорошо⁈ — Стерлинг чуть не плакал. — Мы потратили двести тысяч долларов, чтобы остановить продажи?

— Мы потратили двести тысяч, чтобы остановить конвейер. — Леманский закурил. Огонек осветил его уставшее лицо. — Люди сейчас сидят в тишине. Они смотрят на свои вещи и думают: «А нужны ли они мне?». Они думают, Роберт. Впервые за долгое время.

Дверь на крышу снова скрипнула.

Поднялся Виктор, начальник охраны.

Лицо каменное.

— Владимир Игоревич. Звонок из Вашингтона.

— Посольство?

— Нет. Капитолий. Комитет по антиамериканской деятельности.

Вас вызывают. Официально.

Стерлинг побелел.

— Комиссия? Маккартизм? Но он же умер!

— Дело его живет. — Виктор передал трубку радиотелефона (еще одна новинка КБ — экспериментальная модель «Алтай», адаптированная под местную сеть).

Леманский взял трубку.

— Слушаю.

Голос на том конце был вежливым, но лязгающим, как затвор винтовки.

— Мистер Леманский. Сенатор Додд хотел бы видеть вас. В среду. Десять утра. Тема слушаний: «Подрывные технологии в медиа и скрытая коммунистическая пропаганда». Неявка будет расценена как признание вины. Депортация или тюрьма.

— Я буду, — ответил Архитектор.

Он отключил связь.

Посмотрел на Стерлинга. Тот выглядел так, словно его ведут на расстрел.

— Вашингтон… — прошептал пиарщик. — Они уничтожат нас. Они назовут нас красными агентами, которые зомбируют Америку. Какая ирония… Мы спасаем их от зомбирования, а они обвиняют нас в этом.

— Это не ирония, Роберт. Это война.

Леманский выбросил сигарету. Искры полетели вниз, в бездну улицы.

— Готовь «Волгу». И найди мне лучший костюм.

В среду мы устроим им премьеру, которую они не забудут. Сенат станет нашей следующей съемочной площадкой.

— Ты собираешься говорить там правду? — ужаснулся Стерлинг.

— Я собираюсь говорить там так громко, что даже Викари в своем бункере оглохнет.

Леманский пошел к выходу.

Усталость исчезла окончательно.

На ее место пришло ледяное спокойствие игрока, который поставил на зеро не деньги, а свою жизнь.

Ковчег построен.

Теперь предстояло провести его через потоп.

Загрузка...