Рольф старался соблюдать воскресенье, как учила его мать, и Куонеб не возражал. Любопытно, что краснокожие были куда более терпимы к верованиям белых, чем белые — к их.
Песни, которыми Куонеб приветствовал солнце и заклинал духов, усы животных и щепотки табака, которые он сжигал, Рольфу представлялись безобидными суевериями. Называйся они молитвами и ладаном, он относился бы к ним с большим почтением. Сам же он не любил, чтобы Куонеб по воскресеньям (дням Господним!) охотился или работал топором, и индеец считался с тем, в чём видел одни пустые выдумки. Но раз уж Рольф воображает, будто работа в этот день — «вредное колдовство», пусть будет по его. Так воскресенье стало днём отдыха в лесу, но Куонеб превратил его в день воспоминаний и песен.
Как-то вечером в воскресенье они сидели в хижине у пылающего очага, а снаружи буран сотрясал дверь и оконную раму. Белоногий хомячок, чьё семейство обосновалось в хижине, проверял, как близко можно подбежать к носу Скукума и не попасть в зубы. Рольф наблюдал за его игрой. Куонеб лежал на груде оленьих шкур с трубкой во рту, упираясь головой в раму кровати, а руки заложив под затылок.
В хижине царило дружеское спокойствие. Внезапно Рольф спросил:
— Куонеб, а ты был женат?
— Ак! — коротко ответил индеец.
— И где вы жили?
— В Мьяносе.
Рольф не посмел больше ни о чём расспрашивать. Он понимал, что одно движение может распахнуть дверь или заложить её двойным засовом, и прикидывал про себя, как всё-таки вызвать Куонеба на откровенность. Скукум всё ещё мирно посапывал. Теперь и Куонеб не спускал глаз с хомячка, а тот сновал уже возле берёзовой жерди, прислонённой к стене, где на колышке висел том-том. Вот если бы Куонеб взял его и открыл своё сердце… Но попросить об этом Рольф не смел, опасаясь всё испортить. А хомячок тем временем притаился позади жерди. Вдруг Рольф сообразил, что жердь, упади она, неминуемо заденет бельевую верёвку, привязанную к колышку с том-томом. Он сделал вид, будто хочет схватить хомячка, и толкнул жердь, она сильно ударила по верёвке, и песенный барабан упал на пол, глухо загудев. Рольф поднял его, услышал у себя за спиной хмыканье, обернулся и увидел, что Куонеб протягивает руку за том-томом. Если бы Рольф сам услужливо снял барабан со стены, ему пришлось бы повесить его обратно, но теперь индеец постучал по туго натянутой коже, прогрел её у огня и запел песню вабанаки, очень тихо и нежно.
Рольф сидел совсем рядом, и впервые музыка краснокожих открылась ему с совсем новой стороны — ведь до сих пор Куонеб пел либо в отдалении, либо ограничивался короткими заклинаниями. А теперь лицо его просветлело, и, подыгрывая себе на барабане, он выводил удивительно красивую мелодию «Войны Калускапа с колдунами», сопровождавшуюся горловыми трелями, и дух его народа засиял в глазах певца. Потом он запел песню влюблённых «Каноэ из коры»:
Загорелись звёзды, выпала роса.
К милой я плыву в каноэ из коры.
А потом колыбельную «Злой медведь тебя не схватит».
Умолкнув, Куонеб уставился в огонь. После долгого молчания Рольф нерешительно сказал:
— Моей матери понравились бы твои песни.
Расслышал ли Куонеб его слова или нет, он, во всяком случае, почувствовал дружескую симпатию, которая их продиктовала, и ответил на вопрос, заданный час назад:
— Звали её Гамовини, потому что она пела, как ночная пташка над Асамуком. Я привёл её из жилища её отца в Сагатуке. Мы жили в Мьяносе. Она делала красивые мокасины и корзинки, а я ловил рыбу и добывал пушнину. И мы ни в чём не нуждались. А потом у нас родился сын. У него были большие круглые глаза, и мы назвали его Вивис — «наш совёнок». Мы были очень счастливы. Когда Гамовини пела маленькому, мир словно заливали солнечные лучи. Однажды, когда Вивис уже научился ходить, она оставила его со мной, а сама пошла в Стэмфорд продавать корзины. В порту стоял большой корабль. Человек с него сказал ей, что матросы купят все её корзины. Она ничего не опасалась. А на корабле её схватили, сказали, что она беглая рабыня, и заперли, пока корабль не отплыл. Я ждал, а она всё не возвращалась, и я посадил Вивиса себе на плечи и быстро пошёл в Стэмфорд. Кое-что мне удалось узнать, но все говорили, что не знают, как называется этот корабль, откуда он приплыл и куда поплыл дальше. Им было всё равно. Моё сердце сжигал гнев. Я хотел сразиться с ними. Я убил бы людей на пристани, но их было много. Меня связали и бросили в тюрьму на три месяца. А когда выпустили, Вивис уже умер. Им было всё равно. Мне так больше и не удалось ничего узнать. И я ушёл жить под скалой, чтобы не видеть нашего прежнего дома. Не знаю. Может быть, она жива. Но я думаю, что разлука с маленьким её быстро убила.
Куонеб замолчал. Потом вскочил на ноги. Лицо его потемнело. Он вышел наружу, где в ночном мраке бушевала вьюга. Рольф остался наедине со Скукумом.
Сколько горя изведал его друг! Казалось, в жизни у него не было ничего, кроме горя, и Рольф, задумавшись не по возрасту серьёзно, невольно спросил себя: «А будь Куонеб и Гамовини белыми, могло бы с ними случиться такое? Отнеслись бы к его отчаянию с таким презрительным равнодушием?» Увы, он знал, что нет. И столь же невольно задал ещё два вопроса: «Да существует ли Бог, справедливый и суровый судья?» и «Получит ли хоть кто-нибудь воздаяние за все эти мерзости?»
Индеец вернулся через два часа. Он вошёл в хижину молча, и Рольф ни о чём его не спросил. Но он не замёрз. Видимо, он быстро прошёл не одну милю. Рольф собрался лечь. Куонеб нагнулся, поднял с пыльного пола иголку, которую Рольф потерял накануне, и молча протянул её мальчику, который только утвердительно хмыкнул в ответ и убрал иголку в берёзовый коробок.