7. Арфа памяти и индейский барабан

Рано поутру или когда выпадала роса Куонеб обязательно настраивал свой том-том, согревая его у огня. В сырые дни кожа настолько ослабевала, что он туже затягивал ремни на обратной стороне. И однажды, после того как ремни были затянуты, а том-том прогрет, он испустил такой пронзительный звук, что Рольф с недоумением оглянулся, и тут — бляммм! — кожа лопнула пополам.

— Он был старый, — невозмутимо сказал Куонеб. — Я сделаю новый.

И в то же утро Рольф увидел, как изготовляются песенные барабаны. Куонеб срубил молоденький гикори, аккуратно расколол шестифутовую жердь вдоль и долго трудился над половинкой, пока она не стала шириной в три дюйма, а толщиной в середине — в один, а по краям совсем тонкой, с одной стороны закруглённой и плоской — с другой. Потом он свернул её в большой обруч, плоской стороной внутрь, подержал в горячей воде и на пару́, чтобы придать дереву больше гибкости, и продолжал стягивать обруч, пока не получил кольцо поперечником дюймов в пятнадцать, а тогда обрезал концы и плотно примотал их друг к другу ремешками, вырезанными из телячьей шкуры и вымоченными в воде, пока они не стали совсем мягкими.

Лучше всего обтягивать том-том оленьей кожей, но у Куонеба её не было, и он извлёк старую телячью шкуру из склада, который устроил под обрывом. На ночь он положил её в пруд размягчаться, а утром намазал шерсть пастой из негашёной извести и воды. На следующее утро он легко счистил волосы с кожи, выскреб внутреннюю сторону, удаляя остатки жира и сухожилий, а потом положил на неё обруч и вырезал круг, со всех сторон на пять дюймов шире обруча. Затем прошил круг по краю крепким сыромятным ремешком, стянул им кожу над верхним краем обруча и туго прошнуровал с обратной стороны четырьмя ремешками, которые перекрещивались в центре, словно восемь спиц в колесе. В заключение он несколько раз переплёл их в центре ещё одним ремешком, растягивая кожу, как ему требовалось. Высохнув, она стала совсем тугой и звенела почти металлически.

Рольф почувствовал, как что-то отзывается в нём на эти звуки. Но что? Он сам не знал, как не знают солдаты, марширующие под громкую вибрирующую дробь больших барабанов: там-та, там-та! Да, какая-то власть тут есть, и ею умеют пользоваться и полководцы, и индейские шаманы, руководящие жизнью своих соплеменников.

Куонеб запел длинную песню о былом, когда вабана́ки — его племя, Люди Утренней Зари, — отправлялись на запад и сражались, пока не овладели всем краем до великой реки Шатемук, которую белые называют Гудзоном. Песня будила в нём воспоминания, а они звали его раскрыть своё сердце. Молчаливый индеец, подобно Вильгельму Молчаливому, принцу Оранскому, прослыл таким потому, что при определённых обстоятельствах не хочет вступать в разговор. С чужим человеком индеец немногословен, сдержан, даже застенчив. Но среди своих он может быть и очень разговорчивым. Индейцы, как и все прочие люди, бывают разные: одни любят поболтать, другие несловоохотливы. И когда совместная жизнь их сблизила, Рольф убедился, что молчальник Куонеб, стоило затронуть какую-то струну его сердца, становился доверчивым и откровенным.

Дослушав песню, Рольф спросил:

— Твой народ всегда жил в этих краях?

И в ответ Куонеб поведал историю своего племени, — конечно, не всю, но самое главное.

Задолго до появления белых синавы утвердились на здешних землях от Коннектикута до Шатемука. Но потом явились белые — голландцы с Манхеттена и англичане из Массачусетса. Сначала они заключали с индейцами договоры, а потом в дни мира собрали армию, и когда всё племя собралось в обнесённом валом городе Петукапене на зимний праздник, солдаты окружили его, подожгли жилища, а тех, кому удалось вырваться из объятого пламенем города, убивали без пощады, точно оленей, увязших в сугробах.

— Вон там стояло великое селение моих отцов, — сказал Куонеб и указал рукой на небольшую равнину в четверти мили от них, у каменистой гряды, которая лежит к западу от Стирклендской равнины. — Там стояло жилище могучего Амогерона, который был так благороден сам, что считал всех людей благородными и достойными доверия, а поэтому доверял даже белым. Эта ведущая с севера дорога была пешеходной тропой, и у развилки, где от неё ответвляется дорога в Кос Коб и Мьянос, крови в ту ночь было по щиколотку. От того пологого холма и до этой скалы снег был чёрен от трупов…

Сколько погибло тогда? Тысяча, и не одна. Всё больше женщины и дети. А сколько нападающих было убито? Ни одного. Ни единого солдата. Да как же иначе? Это было время мира. Наши люди ничего не опасались. С ними не было ружей. А враг устроил засаду…

Только доблестный Майн Майано спасся. Когда заключался договор, он долго спорил с верховным вождём. Англичане прозвали его Неистовый Воин. С этой минуты он повёл войну с белыми. И добыл много трофеев. Он не боялся вступить в бой, даже когда врагов было вдвое больше, и побеждал, побеждал, побеждал, пока совсем не утратил осторожность. «Один индейский воин стоит трёх белых», гордо утверждал он и вновь и вновь доказывал это делом. Но в один злополучный день, вооружённый только томагавком, он напал на трёх солдат в панцирях, с пистолетами и ружьями. Первого он убил, второго тяжело ранил, но на третьем, на офицере, была железная каска, с которой томагавк соскользнул. Тогда офицер отбежал на десять шагов и выстрелил доблестному Майн Майано прямо в сердце. Вон на том холме у дороги в Стэнфорд, где он пал, его вдова погребла мужа. Остатки его племени жили на реке, носящей его имя, пока там не осталось только жилище моего отца…

Вот сюда, в Кос Коб, мой отец привёл меня совсем ребёнком, как мой дед когда-то приводил его самого, и показал мне место, где стоял наш царственный Петукапен. Вон там, на равнине. И вон тропа, которая тогда стала кровавым ручьём. А тут, в болотистом леске, белые мясники свалили наших убитых в трясину. Рядом с этим скалистым обрывом на берегу Асамука покоится истреблённое племя. Наши дети в месяц Диких Гусей приходили на вершину вон того холма, потому что там раньше всего открывались голубые глаза весны. И я всё ещё прихожу туда, и сажусь рядом с ними, и словно слышу вопль, доносившийся в ту ночь из горящего селения, — крики матерей и малых детей, которых убивали, точно кроликов…

Но я вспоминаю и доблестного Майн Майано. Его дух приходит помочь мне, когда я сижу и пою песни моего народа. Не боевые песни, а песни об иной стране. Теперь не осталось никого, кроме меня. Ещё немного, и я уйду к ним. Здесь я жил, и здесь я умру.

Куонеб умолк.

Под вечер он снял свой новый песенный барабан с колышка, тихо поднялся на вершину скалы и запел:

Отец, мы бредём в темноте.

Отец, мы не можем понять

И головы клоним в темноте.

Загрузка...