За тридцать послевоенных лет мы с Орловым так и не собрались снова побывать под деревней Дусьево, где познакомились в сорок втором, и где начиналась боевая биография моего друга-танкиста. Лишь год спустя после смерти Орлова, осенним днем семьдесят восьмого, я поехал туда.
Лента дороги — не той грунтовой, изобиловавшей ухабами да ямами, а широкой, асфальтированной, свежей после недавнего дождя — стремительно бежала от Синявина к берегам Волхова.
Ручаюсь, что не только Орлов, но и все волховчане, воевавшие здесь более трех десятков лет назад, не узнали бы этих мест. На всем пути через бывшие Синявинские болота поднялись веселые домики на садово-огородных участках. Всюду, слева и справа, к дороге тянулись ветви яблонь, густо усыпанные плодами.
«Долина смерти», «Тропинка смерти»… Именно так эти места когда-то окрестили фронтовики. И в самом деле, здесь хозяйничала смерть — лютая, жадная, ненасытная. Тем радостнее, что эти «обильно политые солдатской кровью рубежи» украшены теперь садами и цветами.
А дорога все бежала из-под колес. Не узнаваемая и вместе с тем, чем дальше от Ленинграда, тем больше еще сохранившая какие-то неуловимые приметы давних дней.
И раз и другой мне показалось, что проскочили тот лесок, где когда-то располагался танковый полк резерва Главного командования. Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Лес отступил от дороги. Капониры, в которых, словно слоны, забросившие за спину хоботы, стояли тяжелые танки, оплыли, и теперь только опытный глаз мог отличить остатки старых окопов от танковых укрытий. На опушке, как и в давние времена, передавали лесные новости сороки, но теперь, заглушая их, перекликались грибники в цветастых куртках с плетеными корзинами в руках.
Не берусь утверждать, что нашел ту самую землянку — «прокуренный насквозь блиндаж», где юный Орлов слагал «корявые, но жаркие слова», веруя, что потомок, прочтя их, «задохнется от густого дыма», «ярости ветров неповторимых, которые сбивали наповал». Сколько их было — таких блиндажей и землянок! Они спасали нас от осколков снарядов и непогоды, но, как и теперь видно, ранили землю. И она здесь до сих пор в оспинах, как лицо человека, перенесшего тяжелую болезнь.
И все-таки, мне кажется, я нашел то, что было, что могло быть нашим недолгим домом. «Словно черные свечи», дремали над полуразвалившейся землянкой три ели. Ни двери, ни прокопченной дымом железной трубы, ни нар. Заглянул в черную пустоту и отпрянул: кто-то — рыба ли, птица ли — тоже меня испугался, — по черной воде пошла рябь. Постоял молча, вспомнил стихи. Неужели это про нее писал Орлов:
Та землянка в волховских болотах.
Где я жил безбедно — не тужил,
Нынче стала болью тягомотной,
Стоном всех моих суставов, жил.
Там, над ней, в ночи горят ракеты,
Трассы пуль свистящие летят,—
Где я сплю без задних ног, одетый.
Без забот и снов, как дети спят.
Плещется вода от взрывов тяжких
На полу, как в речке, подо мной.
«Значит, мимо… Пронесло… Промашка…
Это — где-то по земле самой…»
Я же сплю и ничего не слышу,
Ничего не чувствую в метель.
Фронт землянку подо мной колышет,
Но не сильно, будто колыбель…
Я провел в этой землянке только три ночи. Первая почему-то не осталась в памяти. Вторую помню хорошо. Мы только что вернулись из-под Карбусели, деревушки, значившейся только на карте, а на местности, в натуре, представлявшей собой «клок снарядами взбитой земли. После боя на ней ни сосна, ни ель, ни болотный мох не росли». Неподалеку от места боя, рядом с лежневкой, на едва приметной высотке в тот день появилась еще одна братская могила. В ней остались ребята, которые «триста метров не дошли» до Карбусели. После похорон мы, помянув товарищей, завалились спать на нары.
А утром Сергей прочитал нам свое ныне знаменитое стихотворение «Карбусель».
Но больше всего мне запомнилась третья ночь. Тогда мне почему-то снова пришлось заночевать у танкистов.
К тому времени мы с Орловым хорошо знали друг друга. Лес неподалеку от Дусьева был чем-то вроде постоянных квартир для тыловых подразделений танкового полка РГК. Его батальоны появлялись на разных участках переднего края, принимая участке б боях, которые то вспыхивали, то затихали. Танкистам нужен был простор, а они топтались между болот, машины то прокаливались по брюхо в черной вонючей жиже, то, выйдя с трудом на передний край, горели, как факелы. Горел в одном из первых же своих боев и Сергей Орлов. Но тогда все обошлось более или менее благополучно. Орлов отделался легким ранением, а танк его удалось вытащить. Пока был на излечении его командир, успели отремонтировать и машину. Потом Орлова назначили командиром танкового взвода. Это никак не сказалось на его жизни: те же выходы по так называемым колонным путям на передний край, те же разведки боем или короткие стычки и снова недели утомительных ремонтных работ. В короткие перерывы между ними мы встречались. Благо, полк и редакция нашей армейской газеты располагались неподалеку друг от друга.
Немного осталось нас, знавших и видавших Орлова в «кубанке овсяных волос», «без шрамов военной поры», в черном ребристом шлеме, таком же черном комбинезоне, ловко перехваченном широким ремнем. Он был ладным пареньком, ловким, расторопным, смекалистым, наш Серега Орлов.
Сохранилась фотография, правда не очень удачная, — Орлов у танка. Она не дает полного представления о том, как выглядел тогда наш товарищ. Но тогда же кинооператор А. Л. Богоров снял фильм (или, скорее, одну часть журнала), который, кажется, так и назывался «Поэт-танкист», только вот беда — уже более тридцати лет мы не можем разыскать его. Но сам факт, что фронтовой оператор счел возможным сделать специальный сюжет об одном человеке, красноречиво говорит о том, сколь известным был в нашей армии Орлов.
Но вернемся во фронтовую землянку.
…Поутру танки должны были выйти на исходные позиции. Начиналось наше историческое январское наступление сорок четвертого года. Полезней всего нам было в эту ночь выспаться. Но Орлов рассудил иначе.
Мерцала над потолком землянки маленькая электрическая лампочка, которую питал старый аккумулятор. Сергей держал в руках давно известную всем моим товарищам, работавшим в «Ленинском пути», толстую тетрадь со стихами. Заглядывал в тетрадь он редко: читал наизусть и, как показалось мне, даже торопился, чтобы успеть дочитать до конца, пока не прогремит команда «Подъем!».
За два года, в течение которых мы встречались, было переговорено о многом и разном. Немало стихов из этой тетради перекочевало на страницы нашей газеты. Впрочем, оказалось немало и таких, которые были напечатаны только в газете. В тетрадь они так и не попали. Это были чаще всего стихи, написанные уже в редакционных землянках по разного рода случаям, когда Сергей выполнял наш срочный заказ. Работалось ему трудно. Он склонялся над листом бумаги, шевелил губами, писал и вычеркивал, снова писал. На широком лбу его сперва возникали росинки пота, а вскоре уже пот катился ручьями, а мы все торопили его: в полосе верставшегося номера зияла дыра. «Заткнуть» ее предстояло Орлову.
Какой молодой поэт не хочет увидеть свои стихи в газете! Орлов не составлял исключения. Но к нашим заказам относился как к тяжкой принудиловке. Он не умел писать стихи по заказу. Наверное, внутренне даже противился этому делу, ибо уже тогда знал себе цену, понимал, что не эти наскоро сложенные строчки могут определить лицо его. Он пытался жить по какому-то еще неясному ему самому, по высокому счету, судил себя строго, и, наверное, нас, наседавших на него и требовавших стихов на злобу дня, — тоже. Ведь мы были молоды и не всегда понимали, что ценнее — рифмованные отклики или стихотворения, копившиеся в этой толстой, скрепленной железной скобкой тетради.
По возрасту Сергей был моложе многих из нас. Отношением к литературе, наверное, старше. В послевоенные годы, воздавая должное поэтам, шагнувшим в литературу прямо из окопов переднего края, мы не всегда могли провести «разграничительные полосы» между ними. А полосы эти существовали. Одни из сверстников Орлова действительно стали поэтами на войне, разумеется, вопреки ей, как это правильно заметил в одной из своих статей он сам. Другие, подобно М. Дудину, М. Луконину, пришли на войну поэтами. В их числе был и Орлов. Неважно, что он не успел опубликовать даже малой части того, что уже было написано. Просто он был рожден поэтом, а требовательность к себе была составной частью таланта Орлова.
Я это особенно зримо увидел в ту ночь перед боем, когда Сергей одно за другим прочел мне почти все, что было написано им на войне. Ему был нужен слушатель. Но как мне самому оказалась необходимой вот эта ночь!
Прожив три года на войне, пройдя от пограничного литовского города Таураге до стен Ленинграда, видавший, казалось бы, все, я впервые, может быть, стал воспринимать пережитое не разумом, а душою. Опыт души Орлова оказался глубже, богаче моего. И когда Сергеи протянул мне тетрадь и попросил сохранить ее, а в случае чего перестать матери, Екатерине Яковлевне, я отшатнулся от него. Меня можно было понять. Как и многие фронтовики, я не то чтобы верил в приметы, но не пренебрегал ими. А одна из примет, бытовавших тогда, наставляла: если хочешь вернуться из боя живым, возьми с собой все, что должно быть в подсумке, а товарищу же верни все ему принадлежащее, — тогда вы встретитесь снова.
Многое из услышанного мною тогда вошло в первую книгу Орлова, одну из лучших поэтических книг представителей так называемого третьего поколения советских поэтов. Орлов назвал ее «Третья скорость». Мы шутили: Сережа на третьей (на танковом языке — боевой) скорости вошел в литературу. Собственно, так оно и было. И быть иначе не могло. Ведь вместе с народом он пережил все, что выпало на его долю. Именно пережил, а не увидел со стороны, хотя, как выяснилось, зоркостью он обладал отменной. И не потому, что в смотровую щель своего танка от Мги увидел «предместья Вены и Берлина». И не потому, что сумел найти слова о высоком предназначении и высоком отличии солдата, сказав, что он, солдат, крепче стали, из которой сделана броня его танка:
Проверь мотор и люк открой —
Пускай машина остывает.
Мы всё перенесем с тобой:
Мы люди, а она стальная…
Было в тех стихах еще что-то такое, что не сразу останавливало внимание. Это «что-то» мне лично открылось только потом, когда уже после войны мы долгими ночами прогуливались по пустынным улицам Ленинграда или вели неторопливые беседы в гостиничном номере в Москве. Каким словом передать эту, если так можно сказать, всеохватность мысли Орлова — от того, что знали мы все, и до того, о чем вряд ли задумывались? Еще не были запущены первые спутники, еще не пробил дороги в космос Юрий Гагарин, а Орлов уже мучился таинственным желанием увидеть недоступное. И как стало ясным теперь, эта мука пришла к нему не с годами, а еще тогда, до войны. Он был убежден, что открывателем будет не сверхчеловек, а такой, как он сам, солдат. Не случайно в одном из стихотворений, прочитанных в ночь перед боем, была строчка о тем, что «космос молча, звездами пылит», в другом говорилось: «Идут машины, словно громы, сошедшие с крутых небес».
Под строчками:
Потомок наш о нас еще вспомянет
В каком-то многотысячном году,
В путь отправляясь на ракетоплане
На только что открытую звезду —
стоит дата: «1943 год».
Это — не случайное озарение поэта, желающего дать должную оценку подвигу его товарищей-фронтовиков. Уже тогда, на войне, он жил с глубоким убеждением в том, что его танк в мирное время будет перелит в ракетоплан. Как и в том, что
Слесаря, танкисты и поэты,
Мы на желтую Луну взойдем.
Потом эта тема будет все шириться, нарастать в поэзии Орлова, укреплять его веру, что «придет человек — от планеты к планете протянутся вдаль верстовые столбы». Но прежде его ждут:
Болота, болота, болота,
За каждую кочку бои,
И молча в отчаянных ротах
Друзья умирают мои.
Сегодня можно составить целую книгу стихов Сергея Орлова о космосе. Но начало ее было написано там, на Волховских болотах. В толстой тетради, где стихи соседствовали с техническими чертежами, мы найдем ручеек, от которого начнется эта книга.
Когда Орлов встретился с первопроходцем космоса Юрием Гагариным, он сказал ему:
— Я ведь вас давно знаю.
Юрий Алексеевич немного смутился. Смутился и Орлов. Ему показалось, что Гагарин мог неверно истолковать его слова: дескать, нашелся еще один человек, желающий погреться в лучах чужой славы.
— Я хочу подарить вам свою книгу, — сказал Орлов. — Там я что-то пытался сказать и о космосе.
Гагарин улыбнулся.
Такими и сохранились у меня на фотографии — космонавт и поэт, удивительно чем-то похожие друг на друга. Чем?
Я часто задумываюсь над этим вопросом и снова обращаюсь к той ночи перед боем, когда в насквозь прокуренном блиндаже впервые задумался вслед за поэтом с том, что наше наступление через волховские болота прямой дорогой ведет в космические дали…
Возвращались в Ленинград поздно. Над дорогой повисло низкое осеннее небо с редкими звездами. Вдруг одна из них показалась живой: то ли самолет пронес ее, то ли где-то прошел запоздалый звездопад. И снова вспомнились стихи Орлова:
Улетали с Марса марсиане
В мир иной, куда глаза глядят…
Это — из поэмы Сергея Орлова «Семь дней творенья», которая так и осталась незавершенной…