СЕРГЕЙ ВИКУЛОВ Родина поэта

Светлый север, лес дремучий

В узорочье, в серебре…

Как медведи, в небе тучи

Черно-буры на заре.

Ели — словно колокольни,

Тишина, как спирт, хмельна,

И из трав встает над полем

Рыжим филином луна.

Пенье вёсел, скрип уключин,

Рокот журавлиных стай…

Не скажу, что — самый лучший,

А милей всех сердцу край!

Сергей Орлов

Кто хочет понять поэта, должен отправиться на его родину.

Гёте

В 1933 году, в начале лета, семья наша переезжала на новое место жительства — в село Мегра. Дорога предстояла недальняя: двенадцать километров на телеге до Куности — ближайшей от моей родины пристани на Белозерском обводном канале — и двадцать восемь на пароходе, но мне, тогда десятилетнему мальчишке, нигде дальше Белозерска не бывавшему (Белозерск от нашей деревни Емельяновской находится в двадцати километрах), предстоящий путь виделся бесконечно далеким и потому волнующим, увлекательным: ведь после телеги, думал я, будет пароход, двухпалубный белый красавец, видеть который мне к тому времени уже доводилось. Отец раз или два брал меня в город, когда ездил туда на ярмарку продать дров или еще какой-нибудь немудрящий крестьянский товар.

После родной деревушки, раскинувшейся одной улкой по отлогому склону увала, отдаленной от рек и озер, не слышавшей от века ни пароходного, ни паровозного гудка (до железной дороги от нас было еще дальше — сто двадцать километров), село Мегра показалось мне необыкновенно большим, красивым и веселым до восторга! Канал, по которому вез нас пароход, влетал в Мегру как голубая стрела. Правда, стрела эта поначалу упиралась в шлюз, затем пересекала реку, еще километр или чуть больше летела меж деревянных посадов и тонкой ниточкой исчезала где-то вдали, на пути к следующей реке — Ковже. От Куности, где мы сели на пароход, и до самой Мегры летела эта стрела, не теряя из виду старшего брата — Белого озера. В самом селе между каналом и озером было не более километра, и когда пароход швартовался к шлюзу, с палубы озеро было видно как на ладони… Впрочем, ни на какой ладони оно не смогло бы уместиться: широкое, как море, все в «беляках» — белых барашках волн, оно не имело берегов. Виден был с палубы и единственный на все село белый кирпичный дом, построенный, как мне стало потом известно, в ту пору, когда прокладывался канал. В этом доме — и это я тоже узнал после — в двадцатые годы была школа, а у Екатерины Яковлевны и Сергея Николаевича Орловых, учителей этой школы, 22 августа 1921 года родился Сергей. Не знал я в ту минуту и о том, что теперь в этом доме расположена сельская больница и скоро в левом крыле его доведется жить нашей семье.

«Сколько воды! — не уставал радоваться я, стоя на палубе парохода. — Канал, река, озеро…»

А в самом центре села виднелись пристань, отводная «лава», мост через реку, запонь, лесная биржа и лодки, лодки, плеск весел, скрип уключин, а в озере — белые паруса, а в устье реки — тоже белая, с высокой колокольней, церковь. Красотища!

Вода меня радовала особенно: ведь в Емельяновской, чтобы закинуть удочку, надо было идти четыре с лишним километра через лес да болото до Наумовского озера, а тут — хоть из окна лови. Ребятишки — где кто жил, там и рыбачили: рыба брала и в канале, и в реке… Еще больше ее было, конечно, в озере, но там почти всегда гуляла большая, накатистая волна, и с удочками в озеро соваться было не принято. Там ставили только сети и «наудные» — длиннющие переметы, на каждом по триста и больше крючков, наживленных кусочками свежей чехони.

Позже довелось познать мне радость и этого лова — боже, каких судаков и щук сажало озеро на крючки! Бывало, подтаскиваешь к лодке одного, килограммов этак на пять — семь, а следующие уже спину показывают совсем неподалеку от кормы, смирные уже, равнодушные, — за ночь набушевались, обессилели. И только щуки до последнего не хотели мириться с судьбой. Уже за пятьдесят — сто метров от лодки начинали рваться с крючка, выпрыгивая из воды этакими черными фонтанами. Рыбак на мгновение оживлялся, увидев такое, но тут же отворачивался, будто это его и не касалось, и, подведя очередного судака к корме, поддевал его саком, бросал к ногам, затем, приподняв за лесу, зажимал между колен, ловко совал в пасть деревянную лопатку, высвобождая крючок, стукал колотушкой рыбину по голове и, мелко подрагивающую, толкал ногой на середину лодки.

Хорошо, коль озеро на заре утихомирилось и лишь покачивает лодку легкой зыбью, ну а если волны хлещут по борту, да так, что окачивают тебя с головы до пят?! Ох, какой сноровкой надо обладать и тому, кто тянет перемет, и особенно тому, кто сидит на веслах… Да и смелостью тоже. Озеро не прощало никому легкомысленного к себе отношения; если не уверен, что оно в ближайшие два-три часа не заштормит — лучше сиди на берегу. Колхозные рыбаки, которым «ждать у моря погоды» было некогда, выходили в озеро только на «двойках» — больших, с высокими бортами, спаренных лодках, похожих на нынешние катамараны. «Двойки» опрокинуть было почти невозможно, но и они, захваченные бурей в озере, нередко оказывались на противоположном берегу, километров этак за сорок — пятьдесят от Мегры…

Зимой колхозные рыбаки занимались подледным ловом. Техника этого лова заключалась в следующем. В озере, далеко от берега, в примеченном издавна квадрате, пешали (от слова «пешня») проруби, метров на двадцать одна от другой по кругу. Потом от проруби к проруби гибким нарощенным шестом протаскивали подо льдом сеть, чтобы образовался замкнутый круг. Затем пешали проруби по кругу меньшего диаметра и сети переводили на этот круг. И так до тех пор, пока вся рыба, охваченная первым кругом, не оказывалась в центре.

Над центром прорубали купель размером с кузов грузовой машины, сооружали «подъемный кран» наподобие колодезного журавля, только не с ведром, а с огромным саком на конце, подтягивали последний раз мотню — так, чтобы рыба в проруби «стоймя стояла», и начинали ее черпать. Подъезжала лошадь, запряженная в розвальни, сак опускался в прорубь, поддевал сколько мог рыбы, на миг тяжело зависал над розвальнями и тут же опоражнивался…

Очередной воз судаков и лещей, поскрипывая полозьями, отправлялся к берегу. А там….

Однажды рыбы попало так много, что пришлось вялить ее по берегам реки, прямо на снег, начиная от устья и вплоть до первого моста. Так двумя кострами рыба и грудилась, пока не перевезли ее а Белозерск, а оттуда — в Вологду, в Москву, в Ленинград.

Неудивительно, что все мальчишки в селе Мегра росли рыбаками. Поначалу, лет до четырнадцати, бегали с удочками, ставили жерлицы и переметы в реке и в канале, а с пятнадцати лет уже вывозили в озеро мережи-ершовки — с ними далеко от берега уплывать не было необходимости: ерши, окуни, язи, плотва, чехонь, ряпус хорошо ловились и у берега, — а повзрослев, уже выезжали с наудными, под парусом, этак за десять — пятнадцать километров от берега, вполне отдавая себе отчет в рискованности подобного предприятия. Не все из них знали тогда слова песни: «Будет буря — мы поспорим и помужествуем с ней», но именно с таким чувством поднимали они паруса, выплывая из устья Мегры в озеро.

Сережа Орлов (тогда — Гунька Шаров, по фамилии отчима), конечно, тоже не был исключением среди мегринских ребят. Страсть к рыбалке поднимала не раз и его ни свет ни заря с постели и подарила ему не одну благословенную зорьку и ночной костер, когда, сговорившись заранее, ребята вообще не ложились спать и в темноте закидывали удочки и переметы, надеясь подцепить или голавля, или налима, которые, в отличие от других рыб, ночью не спали, брали иногда на червя и особенно охотно — на лягушонка. Вся забота в такую ночь была лишь о том, чтобы отбиться от ершей-ершовичей, — эти ночью пировали в свое удовольствие, не имея серьезной конкуренции со стороны окуней и плотвы.

Впрочем, рыба как улов, как будущая уха или пирог мегринских ребят занимала не очень, потому что в таком рыбацком селе, где почти каждый имел полный набор сетей для лова и лодку, «достать» хорошего судака или леща не составляло труда. Мальчишек привлекала романтика таких рыбалок. Возле ночного костра так необычно звучали истории, то ли услышанные кем-то от взрослых, то ли вычитанные из книг.

Что касается последних, то тут у Сережи Орлова не было равных. Сын нашей учительницы «по русскому языку и литературе», он, видимо, раньше всех нас, крестьянских детей, пристрастился к чтению, да и школьная библиотека у него была всегда под рукой, — жили они, Шаровы, при школе.

Чудное это было занятие — ночные рыбалки. Шаманят перед глазами желтые языки костра, высоко в небо взлетают и гаснут искры, а на бечевнике, у пристани, по ночному затишью хорошо слышная, звенит и звенит гармонь — ребята с девчонками пляшут «ланчика». Танец этот такой, что позволяет каждому показать все, на что он способен. Каждая фигура начинается с того, что парень выводит девущку-партнершу навстречу другой паре, непременно «дробя» при этом, да так, что половицы на пристани и в самом деле, кажется, гнутся, а «дробь» эта слышна за три версты.

Пора сенокосная, отцы и матери давно спят, ухряставшись на лугах, а молодежь словно весь день только того и ждала — поплясать. Да еще попеть. Частушки так ловко укладывались под «дробь», так высоко поднимались голосистыми девками, что холодело, сладко посасывало под ложечкой.

Уже на рассвете, когда на востоке обозначалась ломаная линия горизонта, гармонь, последний раз пройдя по бечевнику, сворачивала в улицу и, все еще слышная, начинала удаляться, удаляться, пока не стихала совсем, где-то далеко-далеко, на том конце села, у озера.

Звонко свистнет буксир на канале, тянущий плоты, ему откликнется другой. И тишина ляжет, наконец, на землю. Скоро от дома к дому пойдет бригадир: «Марья, спишь? Давай бери косу да выходи!»

Сережа Орлов гуляньями на пристани особенно не был увлечен, хотя его ровесники, случалось, до поздней ночи шалопайничали на пристани, еще не участвуя в плясках, но вполне соображая, что к чему, и хорошо знали, какая девка с каким парнем «гуляет» или какой парень за какой девкой «бегает». Да мало ли «секретов» можно было узнать на пристани, особенно в праздники, когда на бечевник уже в середине дня высыпало буквально все село. Девки, подхватив друг друга под руки, по восемь — десять в ряд, с гармонистом посредине, — и от того особенно счастливые! — в самых лучших нарядах ходили по бечевнику и голосисто, все вместе, швыряли в праздничную толпу одну за другой частушки, которых они знали бесчисленное множество.

Ягодиночка на льдиночке,

На том берегу.

Перекинь, милой, тесиночку,

К тебе перебегу.

Ребята, уже подвыпившие, разгоряченный, не умея сдержать буйствующую в них молодую силу, «гуляли» на особинку, сбившись в кучу, в «шатию» (было такое в деревне словцо), и тоже с гармонистом посредине, и тоже с частушками, но уже из другого репертуара:

Наша маленькая шатия

Под сорок человек,

Нашу маленькую шатию

Никто не тронет ввек.

Один, а то и двое шли впереди гармониста вприпляску, выделывая самые замысловатые коленца. Рубахи нараспашку, чубы на глаза, и из-под сапог — летучим прахом пыль, пыль…

Внушительная картина!

И не дай бог, если встречная «шатия», особенно из другой деревни, хотя бы одного из них заденет плечом…

Что греха, таить, бывало и такое. И тогда трещали рубахи, визжали девки и бабы, повиснув на плечах разгоряченных драчунов… Смелости девок и баб в такие минуты, ей-богу, нельзя было не подивиться. Как в горящую избу, бросались в самую гущу дерущихся, бросались, не боясь, что чем-нибудь заденет и их, и, диво, тушили смертный огонь драки, растаскивали парней в разные стороны…

Теперь, уже задним числом, я понимаю, что их действия были единственно возможными в тех безрассудных и диких потасовках. Ведь если бы разнимать бросились мужики, считай, что это только подлило бы масла в огонь, свалка только увеличилась бы и ни за что не кончилась бы добром… А тут — девки, каждая в страхе за жизнь своего любимого, и матери — за своих сынов, и тем и другим надо в эту минуту одно — отвести беду от них, а уж о себе подумать потом.

Видимо, где-то в глубине души понимали это и парни, и я не помню случая, чтобы кто-то из них в такой свалке поднял руку на женщин. И хотя парни рвались, как тигры, пытаясь стряхнуть женщин с плеч, высвободить руки, а в душе, мне думается, были все же благодарны им за вмешательство, в результате которого и «рожа» осталась цела, и самолюбие не пострадало: в трусости никто не обвинит…

Подростки, когда бечевник взрывался ревом и бабьими взвизгами, как воробьи, слетались к месту драки, глядели, то приближаясь к ней, то отскакивая в сторону, и после, когда все стихало, выпучив глаза, пересказывали друг другу детали схватки.

Не могу сейчас вспомнить, бывал ли среди них Сережа Орлов. Скорей всего, не бывал. Он был, как я уже говорил, страстным книгочеем, что постоянно подчеркивает, рассказывая теперь о тех годах, и Екатерина Яковлевна, его мать. А, кроме того, в ту пору как раз он увлекался конструированием радиоприемников. При школе квартировал его сверстник, сын «технички» Боря Хохряков — мальчишка тоже очень живой и сообразительный. Неизвестно, кому из них взбрело в голову собрать радиоприемник, но занимались они этим делом долго и увлеченно.

Но и конструирования Сереже было мало. Природный дар, которым он был наделен, стихийно искал себе выхода. На какое-то время он вдруг увлекся лепкой из глины. Но началась зима, глина кончилась, и он взялся за краски. Я запомнил выставку рисунков учеников, на которой очень выделялся акварельный рисунок Сережи Орлова — Чапаев в летящей по ветру бурке на белом коне.

Примерно в 1934 году, когда Сережа учился в шестом классе, в Мегру приехал новый учитель по алгебре и геометрии — ленинградец Василий Платонович Нилов. Было ему тогда, наверное, лет двадцать пять, но нам, мальчишкам, он казался уже совсем взрослым человеком. Поселился новый учитель в комнатке при школе и, ясно, сразу же сблизился с семьей Шаровых. Бесспорно обладавший незаурядным талантом педагога и воспитателя, он сразу же завоевал непререкаемый авторитет среди нас, его учеников. Уроки алгебры и геометрии стали любимыми даже для тех, кто ранее их ненавидел.

Но диво — он, математик, сумел увлечь нас еще и художественной самодеятельностью. Не имевшие понятия о театре, мы через год стали разыгрывать «Каменного гостя» А. С. Пушкина, «Думу про Опанаса» Э. Багрицкого сначала на школьной сцене, а потом и на сцене только что открывшегося сельского клуба.

Под клуб в селе Мегра, как и во многих других селах и деревнях, была отдана церковь, после того как с колокольни спилили крест, вместо него водрузив флаг из жести, и сбросили колокола — в тридцатые годы такое событие считалось заурядным.

Впрочем, как я догадываюсь сейчас, не всеми… Помню, как старые женщины, да и не только они, глядя издали на высокую колокольню, в проемах которой работали мужики с железными ломами, крестились и утирали уголочками фартуков слезы. Мы, мальчишки, смеялись над ними: дескать, нашли чего жалеть! Вот уж действительно темные… Ведь религия-то — что? Опиум для народа!.. Да где им знать, неученым…

Колокола, видимо, сразу же были увезены, потому что я их не помню. А вот крест с колокольни долго торчал между могилами, глубоко вонзившись в землю. Потом его кто-то откопал, и сельские парни сразу нашли ему новое применение — стали пробовать на нем свою силу: кто сколько раз приподымет крест от земли за спиленную железную ногу.

Куда девались из церкви иконы — тоже не знаю. О ценности икон в свои тринадцать-четырнадцать лет я понятия не имел и потому, наверное, и не поинтересовался.

Зато хорошо помню, что в церкви вскоре была сооружена неплохая сцена с занавесом на проволоке, повешены портреты и лозунги, а перед сценой поставлены новые крашеные скамейки, которые хороши были тем, что их запросто можно было сгрудить возле стен, когда дело доходило до «ланчика». Ох, как здорово было топать парням под высоким куполообразным сводом этого зала! Гром стоял неописуемый…

Но это все было потом. Я же завел речь о клубе в связи с его открытием. Так вот, местное руководство, опасаясь, видимо, что люди в клуб не придут, решило приурочить к этому событию наш спектакль «Дума про Опанаса». Роль комиссара Когана в этом спектакле играл я, Опанаса — мой одноклассник Коля Поляков. Странно, но мы почему-то не волновались, узнав о предстоящей премьере на клубной сцене. Просто не умели, видимо, еще волноваться: ведь нам было тогда всего по четырнадцать лет. Наоборот, Николай Поляков был даже в очень приподнятом настроении. Возбужденно жестикулируя, он сказал мне, что ружье зарядит настоящим патроном, только без дроби. По ходу действия он должен был стрелять в меня — комиссара Когана. «Знаешь, как здорово будет! — ликовал он. — Трахнет так, что все подпрыгнут! А ты падай, только по-настоящему!»

Я согласился. Ружье в тот вечер действительно «трахнуло» здорово, говорят, аж галки с крестов взлетели: на куполах собора кресты не были спилены. А крестьяне очень хвалили Василия Платоновича Нилова за представление и просили показать его и для тех, кто отсиживался в этот вечер дома.

Сережа Орлов в спектакле не участвовал. Да В. П. Нилов не очень, видимо, и тащил его на сцену. Каждый вечер, общаясь с ним, он не мог, я думаю, не заметить незаурядность его натуры, способность по-своему воспринимать мир, глубоко и оригинально мыслить.

Гуляли они как-то вокруг школы поздним вечером, и Василий Платонович завел разговор о звездах, мириадами мерцавших над их головами. И лишил юного собеседника покоя. Тайны мироздания, как рассказывает Екатерина Яковлевна, его буквально захватили. Он прочитал все, какие имелись, книги по астрономии и вскоре изложил Василию Платоновичу свою теорию о происхождении разума на земле. Кстати, не забывал он эту теорию и в зрелые годы. Незаконченная поэма о Циолковском — тому свидетельство.

Космические мотивы присутствуют во многих стихах послевоенной поры:

За слоем Хивсайда, за легкою пылью

Земной атмосферы безмолвье звучит.

Холодная вечность, дремучие крылья

Расправив, в мирах беспредельных парит.

Планеты плывут по орбитам с шуршаньем,

И где-то кометы, хвосты распустив,

Летят по путям громовым мирозданья,

Маршруты, как шпаги стальные, скрестив.

Дороги еще не изведаны эти,

Но время идет непреклонной судьбы,

Придет человек: — от планеты к планете

Протянутся вдаль верстовые столбы.

(1946)

А в 1945 году он напишет и совсем пророческие строки:

Мы еще на дальние планеты

Корабли Союза поведем,

Слесари, танкисты и поэты,

Мы на желтую Луну взойдем.

Когда были написаны Сережей Орловым первые стихи, вернее, зарифмованы первые две строчки? К сожалению, я не успел спросить его об этом. Мать поэта Екатерина Яковлевна рассказывает, что помнит Сережины стихи в школьной стенгазете, когда он учился в пятом — седьмом классах.

Семилетку, Мегринскую ШКМ (школу колхозной молодежи), Сережа закончил в 1936 году, когда ему шел пятнадцатый год. Значит, стихи он начал писать раньше, возможно с двенадцати лет, с пятого класса.

В 1936 году семья Шаровых переехала в город Белозерск, по месту работы отчима. Древний, со множеством церквей и земляной крепостью городок стоял на самом берегу Белого озера, отделенный от него голубым лезвием обводного канала, входившего в знаменитую на Севере России Мариинскую водную систему. Земляной вал был, пожалуй, главной примечательностью тихого районного городка, излюбленным местом для прогулок его жителей, и особенно молодежи. Озеро, если на него глядеть с вала, кажется, встает перед тобой стеной, в тихую погоду — синее, но чаще все-таки белое — от белой воды, белых волн, ослепительно сверкавших на солнце. А в валу, рядом с величественным Спасо-Преображенским собором и еще какой-то церковкой, стояло белое кирпичное здание — до революции дворянское собрание, а теперь школа-десятилетка, в восьмой класс которой осенью 1936 года и поступил Сережа Орлов.

Однако поучиться ему в этот год не пришлось. Пятнадцатилетний подросток, сильно вытянувшийся за последний год, он был очень худ, бледен, жаловался на боли в области сердца, уставал от быстрой ходьбы, плохо спал…

Впрочем, спал плохо он не из-за сердца. Екатерина Яковлевна рассказывает, что ей почти каждую ночь приходилось буквально воевать с сыном, чтобы заставить бросить книгу, потушить свет и лечь спать. Но никакие строгости не помогали. «Сейчас, мама…» — скажет, торопливо переворачивая страницу. И это «сейчас» затягивалось, как правило, до двух-трех часов ночи.

Утром — другая беда: невыспавшийся, он не успевал к началу занятий в школе. При таком режиме, ясно, состояние его здоровья не улучшалось. И врач посоветовал прервать на год занятия и во что бы то ни стало достать путевку в санаторий.

Из Сестрорецка, где находился санаторий, Сережа вернулся окрепшим, бодрым и, как запомнилось матери, заметно возмужавшим. В восьмой класс, было решено, он поступит снова, осенью 1937 года. А пока шла зима, пушистая от снегов, морозная, а главное — свободная от школьных занятий, и можно было целиком отдаться книгам и… стихам!

Думаю, что именно в эту зиму Сережа начал писать по-настоящему — писать серьезно и по-юношески одержимо, потому что в следующую зиму, когда в Белозерск приехал и я, поступив в педучилище, он предстал передо мной уже как автор многих стихотворений, напечатанных в газете «Белозерский колхозник». Невелика трибуна — районная газета, но та доброжелательность, та атмосфера внимания и поддержки, которая царила тогда в редакции, уверен, сыграли огромную, если не решающую, роль в развитии поэтического дарования Сережи Орлова.

А привел его впервые в эту редакцию его новый школьный товарищ — коренной белозёр Леня Бурков. Екатерина Яковлевна рассказывала: «Сам Сережа ни за что бы не осмелился зайти в редакцию со стихами — такой он был несмелый и застенчивый». Бурков же, по натуре расторопный, а главное — искренний в дружбе, лишенный чувства зависти, готовый сделать для друга все, буквально за рукав затащил его в редакцию, в которой в то время работал тоже совсем молодой еще Саша Абанин, ставший с того дня и на долгие годы ближайшим другом поэта. Почувствовав в нем большой талант, А. Абанин стал активно «продвигать» на страницы газеты его стихи, давать ему задания написать заметку, репортаж, фельетон. И радовался, что все у него получалось хорошо, по-юношески свежо и задиристо.

Запомнилась одна из встреч с Сережей, состоявшаяся то ли в 1938-м, то ли в 1939 году. Он уже знал, что я тоже пишу, и потому, поздоровавшись, первым делом спросил: «Новые стишки есть?» У меня новых было мало — два-три стихотворения об осени и своем лесном озере… Он прослушал их и сказал: «Больше, Серега, надо писать, больше!»

Сказал убежденно, наставительно, поскольку, как я теперь понимаю, осознавал свое право на это: сам он в ту пору писал очень много, писал увлеченно, а главное — «складно, красиво»… Одним словом, здорово писал, мастеровито!

И если для несведущих людей было дивом опубликованное в 1938 году сообщение о присуждении Сереже Орлову, ученику восьмого класса Белозерской средней школы, первой премии за стихотворение «Тыква» на всесоюзном конкурсе школьников на лучшее стихотворение, то для меня и остальных близких его друзей — отнюдь нет.

Екатерина Яковлевна рассказывает:

«На конкурс Сережа послал три стихотворения. „Тыква“, „В огороде“ и „Дождик“. У него много было таких стихов к тому времени. Вскоре из Москвы пришла посылка — полное собрание сочинений А. С. Пушкина, Сытинское издание. Премия за „Тыкву“. Я, как учительница, обрадовалась, а Сережа сказал разочарованно: „Пушкин… Лучше бы Маяковского прислали…“ Не знаю, почему он так сказал, но сказал именно так. Может быть, потому, что Пушкина он уже знал — только что страна отметила столетие со дня гибели поэта, и в связи с этой датой было издано много книг с избранными его стихами и поэмами. Пушкина читали в каждом доме. И все-таки самым популярным в те годы, особенно среди молодежи, был Маяковский, Потому, наверное, Сереже и хотелось иметь собрание его сочинений».

Литературная премия, да еще такого высокого ранга, для семнадцатилетнего поэта значила очень много. Она придала ему уверенности и, если хотите, дерзости, сделала его серьезней, даже взрослее. Он понял, в чем, так сказать, «соль стихотворства»: техника — да, но и образность!

Найти точный поэтический образ, а главное — свежий, незатасканный, для него теперь становится той самой сладкой мукой, которая хорошо известна подлинным творцам, мукой, без которой и радости в творчестве не бывает. Не все еще стихи Сергея Орлова тех, предвоенных лет собраны и прочитаны нами, но и из тех, которые уже известны, можно бесконечно цитировать строчки и строфы, подтверждающие изложенную выше мысль. У юного Сережи Орлова был очень зоркий поэтический глаз, свое, орловское, видение мира.

Вот, например, каким предстает перед ним огород, когда он, юный поэт, останавливается между грядками с ведром воды:

Вдали, поднявшись словно флаг

Над боевым парадом,

Пылает ярко-красный мак

С горошком светлым рядом.

Горошек закрутил усы —

Он выглядит гусаром:

Напившись допьяна росы,

Стоит вояка старый,

О дожде есть такие строчки:

Он шел по хлебам — шелковистым, густым,

Обрызгав до пят опаленные рощи…

О летней ночи:

Давным-давно огни погасли в хатах,

А коростель скрипит во ржи, скрипит…

Над полем месяц, тонкий и горбатый,

Как будто серн на гвоздике, висит.

Хлеб жала девка, тяжко пояснице,

Окутал землю вечер полутьмой.

Серп на звезду ближайшую, как спицу,

Повесила и спать ушла домой.

А вот о летней же ночи — образ космического масштаба:

Не дергач скрипел во ржи зеленой,

То земная скрежетала ось.

О капитане, буксирующем в ненастную ночь караван судов:

Как будто весь из черного железа,

Стоит он в прорезиненном плаще.

О водолазе и о том, что он видит, бредя по дну реки:

В голубоватой мгле реки,

Как дождь серебряный, мальки…

Вообще, юный поэт очень любит реку и ищет новые и новые выразительные средства, чтобы передать свое очарование ею:

Кувшинки, как следы зверей

Никем не виданной породы,—

Они, должно быть, на заре

Прошествовали здесь по водам…

А там, в прозрачной глубине,

Сиги проходят голубые,

Ерши с короной на спине,

Леши, как плахи золотые…

Я выписал лишь некоторые строчки из имевшихся у меня под рукой стихотворений тех лет (1937–1940 гг.). Все они — белозерской поры… А ведь за Белозерском были Петрозаводск и первый курс университета (1940–1941 гг.), а значит, были и новые, еще более зрелые стихи…

К чему я все это говорю?

А к тому, чтобы подчеркнуть как несомненный факт, что Сергей Орлов на войну ушел поэтом!

Никто в России об этом событии еще не знал. Не знала, может быть, даже его мать: для нее пока он был просто любимым старшим сыном, умеющим, кроме всего прочего, еще и писать стишки.

Но сам Сергей Орлов, мне думается, это знал. Знал тайно, но твердо!

Без этого знания мы бы не имели тех, скажем прямо, выдающихся стихов о героических буднях Великой войны, которые составили потом его первую книжку «Третья скорость», вышедшую в 1946 году в Лениздате.

Родину, старинный заснеженный городок, которому он был обязан и первыми стихами, и первой любовью, поэт не забыл и на фронте. Наоборот, чувство сыновней любви там еще более обострилось. Еще раз увидеть родину — это становится самой заветной мечтой молодого поэта, командира тяжелых танков Сергея Орлова, сражавшегося на Ленинградском фронте.

Екатерина Яковлевна, мать поэта, в разговоре со мной (это было в октябре 1978 года), между прочим, вспомнила, как он, ее Сережа, уже не студент — солдат (об этом она знала из его коротеньких писем), зимой 1942 года неожиданно нагрянул домой, в Белозерск. Оказывается, эшелон, с которым он следовал к фронту, по какой-то причине на двое суток остановился в Череповце. Сереже — не жить, не быть — захотелось домой. Хоть на час!.. Рассказал об этом своему командиру. Смущаясь, краснея: боялся — не поймет… Но тот понял…

Сто километров от Череповца до Белозерска… И летом не близко. А тут зима… Машинная, не очень наезженная колея то и дело врезается в сугробы, на открытых местах ее почти не видно: замело… Как уж он добирался до Белозерска — одному богу известно. Екатерина Яковлевна помнит только, как всплеснула она руками, увидев его в дверях, в черном танкистском комбинезоне, перетянутом портупеей, измученного, но счастливого… Прижалась она к нему, радуясь и недоумевая, порываясь помочь ему раздеться, а он: «Погоди, мама, дай маленько посижу…»

И сел, и откинул голову к стене, и вытянул ноги… «Уф… Дома!»

Спать почти не пришлось — так много надо было сказать друг другу. А утром, на рассвете, он вышел из дома и торопливо, тревожно зашагал по улке, светившейся чуть желтоватыми, промерзшими окнами, туда, где начиналась дорога на Череповец… Машин попутных не было. Он шел, постоянно оборачиваясь, прислушиваясь к морозной утренней тишине. Только через два часа нагнала его, наконец, грузовая полуторка, он поднял руку… и машина промелькнула мимо, обдав его снежной пылью. Следующую он заметил издалека. Вынул пистолет из кобуры, встал как вкопанный посредине дороги…

Уехал.

Об этом он рассказал матери уже после войны.

Родина — село Мегра и город Белозерск — для Сергея Орлова во все времена была в полном смысле живительным источником его Поэзии. Можно было бы составить длинный список из названий его стихотворений, посвященных родному краю. Были даже целые книги, составленные в основном из стихов о Белозерске и белозерах — его земляках, о селе Мегра («Городок», 1953 г.). А однотомник, самый полный из всех, вышедший в 1975 году, он назвал «Белое озеро».

Мегра тянула его к себе даже и после того, как она в связи со строительством Волго-Балта была снесена и затоплена.

С грустью писал он об этом в одном из стихотворений той поры:

Моей деревни больше нету.

Она жила без счета лет,

Как луг, как небо, бор и ветер, —

Теперь ее на свете нет…

Плывут над ней, взрывая воды,

Не зная, что она была,

Белы, как солнце, теплоходы,

Планеты стали и стекла…

И я пройду по дну всю пойму,

Как под водой ни тяжело.

Я все потопленное помню,

Я слышу звон колоколов…

В 1971 году Сергей Орлов переехал на постоянное жительство в Москву, оставив ленинградскую квартиру сыну с невесткой и внуком и матери. Московская квартирка на улице Крупской оказалась совсем недалеко от моей — пятнадцать — двадцать минут на троллейбусе или автобусе. Судьба снова соединила нас.

Было очень много встреч и в моем, и в его доме, разговоров об общих теперь литературных заботах… Но о чем бы мы ни говорили; а заканчивали неизменно одним и тем же — воспоминаниями о родине. Вспоминали давние и недавние поездки, строили планы: «В это лето обязательно поедем! Вместе! Возьмем, конечно, и жен, если ничто не помешает…»

Но вот приближался назначенный срок.

— Сережа, ты не забыл? — начинал я беспокоить его и при встречах, и по телефону.

— Поеду, Серега, а как же… Мне надо… Я должен съездить! Ведь я же давно ничего не пишу. А Белозерск — сам знаешь, что такое для нас Белозерск…

— Ну, смотри… — сомневался я.

— Да я тебе говорю — поеду! Мне же книжку надо сдавать. Съезжу — стишки пойдут, я уверен в этом!

Эти и подобные этим слова я слышал от него не раз и привожу их почти дословно для того, чтобы показать, как много значила для него даже и в последние годы встреча с родиной, с Белозерском — «тихой районной столицей».

Но… у летних месяцев была своя жизненная логика.

Летом Сергей всю семью — и внука Степу, и маму, и больного тестя — всех собирал на подмосковной «казенной» дачке. Многочисленные заботы, связанные с переездом на дачу, сваливались, конечно, на него: он должен был взять напрокат холодильник, закупить продуктов, напилить и наколоть дров (ночами на даче было холодно), достать необходимые лекарства, вызвать врача, а то и «скорую помощь»…

И это все при тех сложных и хлопотливых обязанностях, которые накладывала на него должность «рабочего» секретаря правления Союза писателей РСФСР.

— Сережа! — кричал я ему, бывало, по телефону. — Неделя остается до отъезда. Я заказываю билеты. Как ты? Поедешь?

— Не получается у меня, к сожалению… — глухо, с большой грустью в голосе отвечал он. — У Степки опять воспаление легких, уколы делают… Да и старики… сам знаешь… — И вдруг, как утопающий за соломинку: — Ты на сколько едешь туда? На месяц? Ну, тогда все в порядке! Тогда я подскачу… Ведь мне же надо… Просто по улочкам Белозерска пройтись, хотя бы…

— А что сказать белозерам? Ведь я же написал в райком, что вместе приедем…

— Понимаю, Серега… Неудобно, конечно, но… Извинись, пожалуйста, за меня.

Так же вот было все и в роковом, 1977 году. Мы с женой уехали в Белозерье около середины июля, он остался в Москве. Остался, но сказал, что если «наши ребята» подъедут («нашими ребятами» он называл сына и невестку), то они с женой тут же примчатся в Белозерск, хотя бы на недельку, ну и, конечно, заглянут в нашу деревню.

И они действительно примчались и заглянули к нам… Но прежде был телефонный звонок из Белозерска. Догадываясь, что это он, я почти бежал до почты, радовался: «Сбываются-таки наши мечты посидеть с удочками на зорьке, поколдовать над свежей ушицей, наконец, просто полюбоваться озером, лесом, полями, стогами на лугах — всем, что живет в нас с детства и чего нам так не хватает в городе…»

— Здорово, Серега! — почти прокричал он, едва я произнес первое слово. Сколько радости, нет, даже ликования было в его голосе — будто не в Белозерск он прилетел, а только что высадился на Луне. — А я у Вани Бузина сижу. Да, и Вела тоже… Какой рыбник у нас на столе, ты бы знал! Ваня таким судачищем расстарался!

Иван Игнатьевич Бузин — второй секретарь райкома КПСС, наш земляк, друг детства. Так случилось, что и в 1944 году, когда Сережа, обожженный, недолечившийся в госпитале, вернулся в Белозерск, первым из оставшихся в живых сверстников, встретившихся ему тогда и пригревших его, был тоже он — Иван Бузин. С ним же Сережа рыбачил на Белом озере 9 мая 1945 года, когда, сумасшедше крича, какой-то рыбак известил их о Победе, и этот долгожданный и великий миг Сережа запечатлел потом в стихотворении «9 мая 1945 года».

— Серега, завтра мы будем у тебя! — все с тем же ликованием сообщил он. — Готовь лодку и удочки!

И действительно, назавтра утром они приехали, да не одни, а вместе с Бузиными и даже Прилежаевыми — Юрием Александровичем, первым секретарем райкома, и его супругой Александрой Георгиевной.

Умел Орлов поднять, расшевелить людей, всколыхнуть в них бродяжное и кочевое, повести за собой, когда у него выпадала такая возможность. Трудно было не поддаться его «агитации», не откликнуться на его зов. Простой, как сама жизнь, веселый, остроумный, живой и в то же время мягкий, предупредительный, одним словом, на редкость обаятельный, он быстро и надолго завоевывал себе друзей и так же быстро и надолго привязывался к ним сам. Одиночества он не терпел. Искреннюю дружбу мужскую ценил превыше всего!

Была первая наша общая рыбацкая уха. Было шумное и веселое застолье.

Под вечер Прилежаевы и Бузины уехали. Сережа с Виолеттой Степановной остались.

Утром следующего дня все было словно по заказу: туман над озером, тихая вода и бешеная пляска поплавков, закинутых с лодки в сторону травы. У Сережи — трехколенное бамбуковое удилище, на нашем озере такие, пожалуй, и не нужны, рыба берет и возле самой лодки… Но это, в основном, окуни и сорожки. А ему хочется поймать леща или подлещика хотя бы. Он таскает окуней на короткое удилище, а на длинное все поглядывает, все поправляет его… И, наконец, упрямство его вознаграждено: на «трехколенное» он выуживает хорошего подлещика, а через некоторое время и другого… Ликует, но сдержанно, солидно — дескать, не впервой! — а сквозь эту солидность явственно проглядывает мальчишеский задор Гуньки Шарова, которого я знал в школьные годы.

Два дня и две ночи прожили они в нашем доме на берегу озера. Всего два дня. Сережа спешил. Спешил потому, что очень хотел побывать еще и в Мегре, и в той, старой, которая уже около двадцати лет покоилась под водой (незатопленным стоял только белый, полуразвалившийся кирпичный дом, в котором когда-то довелось жить и ему, и мне), и в новой, переехавшей на десяток километров вверх по реке Мегре.

Звал он в эту поездку и меня, говорил, что будет очень интересно, что к нам присоединится и Боря Пидемский[1] («Я ему звонил — завтра он прилетит из Ленинграда»), но я не поехал. Не поехал, потому что ждал «своих ребят» и еще кого-то из родственников. Не поехал… И очень жалею теперь об этом… Но разве мог я знать, что звал он меня в последнюю поездку, что через два месяца его не станет…

А поездка в Мегру и в самом деле была очень интересной и волнующей. Катер, на котором они плыли, бросил якорь по просьбе Сережи и над старой Мегрой. Он захотел высадиться хотя бы на несколько минут возле белого дома, Борис Пидемский последовал за ним. По его рассказу, Сережа похлопал ладошкой по стене дома, сказал: «Стоишь, старик!..» А Борис Михайлович, озоруя, поднял обломок кирпича, вывалившегося из стены, и крупными буквами стал царапать: «Этот дом Сергея Ор…»

Поэт, поняв его намерение, закричал, протестуя: «Не надо, Боря… Неудобно!»

Не терпел никакой похвальбы. Таким был в детстве. Таким остался на всю жизнь.

О том, что и как было в новой Мегре, Сережа рассказывал уже сам при нашей встрече в Москве:

— Красиво стоит село… И все-таки прежнему не чета. Все есть вроде бы: и река, и рыба — подлещиков удили прямо с борта катера, — но нет у села прошлого, нет истории… И будущее его, оказывается, тоже неясно и смутно. Новая Мегра живет лесом, а лес кончается… Вырубили! Кончится, наверное, на этом и село.

Вспоминаю теперь лето 1977 года и думаю: не знал, конечно, Сережа об этом, но вышло так, что он приезжал свидеться с родиной последний раз и проститься с нею… Навсегда.

Загрузка...