1965 год. Туркмения. Дни декады русской культуры.
Обжигающее солнце. Мы сидим на гребне бархана: я в спасительной шапке, он с непокрытой головой. Ссоримся. Нет, пожалуй, спорим. Нет, все-таки ссоримся.
— Ты эгоистка. В вашем поколении много таких. Дети мира. Почему ты не знаешь наизусть стихов фронтовиков? Почему я знаю твои? Или они хуже тебя пишут? Впрочем, может, и хуже, но ты все равно должна знать их. Без нас не было бы и вас.
— Перестань… Мне надоели попреки. А может, я знаю…
— Прочитай хоть одно. Нет, нет, не мое. Кого-нибудь получше, посильней. Прочитай Дудина.
— Не хочу Дудина. Я, может, твои люблю больше.
— Сравнила. Эх ты!..
Мы сидим на гребне бархана, и я не думаю о том, что этот человек всего два часа назад впервые протянул мне свою изуродованную войной руку и сказал ровным глуховатым голосом:
— Сергей Орлов.
По какому праву говорю с ним как с равным? Между нами не менее двадцати лет разницы. Я никому не известна, напечатала свои стихи в трех всего-то столичных журналах, а он — знаменитый поэт, герой войны, обгоревший в танке, у него десятки книг, его по телевизору каждый месяц показывают. И сразу это «ты» — не интимное, не ласковое, а такое почти школьное, детское, грубоватое.
Там, внизу, под барханом, прикрытые брезентовым шатром, отдыхают и перекусывают Владимир Солоухин, Михаил Алексеев, Михаил Дудин, Ирина Снегова, Алим Кешоков. Наш хозяин — туркменский классик Берды Кербабаев, похожий на величественного барса, — потчует их чаем. Как попала я в это общество? А просто «генерал от литературы», директор бюро пропаганды Дмитрий Ефимович Ляшкевич «взял девицу в поездку на пробу, — говорят, скромная, — надо выдвигать молодежь, куда от нее денешься».
Хороша скромница, сидит уже битый час на бархане с Орловым и «ты» ему говорит. Хоть бы шапку, что ли, предложила: ведь человек войну прошел, не мальчишка…
— Сережа, хочешь шапку?
Он не слышит. Не обращает внимания. Доказывает, что лучший поэт сейчас в Ленинграде Глеб Горбовский, хотя я не возражаю, почти согласная с ним.
Странное это было «почти» между нами. Его вполне хватало для того, чтобы в лютом ожесточении проругаться два часа, доказывая друг другу нечто, с чем каждый и без того был согласен. Иногда мне казалось, что Сергей в разговорах со мной искал человека резко противоположных мнений, и, чувствуя это, я начинала «подыгрывать ему», «подбрасывать в печь дровишки». Печь пылала неугасимо до тех пор, пока внезапно, на резком повороте он не обрывал себя и меня:
— Хватит. Поиграли. А теперь — что ты думаешь на самом деле?
Я думала похоже. И обоим становилось скучно.
Однажды свидетелем подобной «свары» стал один серьезный человек, солидный и задумчивый. Слушая наши пререкания, он не проронил ни слова, а когда мы, приустав, смолкли, недоуменно протянул:
— Вот те на! А я-то думал, вы — друзья!
— Друзья, конечно. — Орлов взглянул на меня, поморщился: — Я бы никогда не мог в нее влюбиться. Не понимаю тех, кто может. Она — попросту свой парень. Честное слово.
Не знаю, была ли я в самом деле «свой парень». Это оттого, что он был такой, могла я с первой минуты сказать ему «ты», «Сережа». И спорить на бархане. Не была я равной ему. Не только по возрасту и положению в литературе. Эти равенства вообще сомнительны. Высоты скромности и щедрости, когда понять другого и полюбить больше себя самого, вряд ли стремился достичь когда-либо деревенский паренек, танкист', знаменитый поэт Сергей Орлов. Ему не нужно было ничего достигать. Природа слепила прекрасную форму и наполнила ее богатым содержанием. Молодые фотографии Орлова — щекастое мальчишечье лицо. Я не знала такого. Я любила красоту обожженную, шрамы и пятна на лбу, бороду, которой он хотел бы прикрыть следы ожогов, а создал с ее помощью образ то ли романтического шкипера, то ли лукавого сатира.
— Сергей, ты знаешь, ведь ты красавец!
— Стыдно смеяться над уродством. Сколько оно мне страданий дурацких в молодости причинило. Всегда думал, что такое чучело не может нравиться девчатам.
— Ты красавец, чучело.
Отмахивается, хмурится, и сам доволен. Знает, хитрец, что немалая доля правды в моих словах. Каким бы скромником его ни объявляли, скромность эта от большой уверенности была. Не самоуверенности, уверенности органической, неподвластной сомнениям, и это касалось не красоты, конечно, которая в его случае была несомненна, ибо красота мужская в шрамах, а не в румянце пухлых щек. Это касалось гармоничности его натуры, простой и жаждущей сложности.
Уходит женщина, уходит,
как солнце с неба, как река
за горизонт по шатким сходням
мостков, кувшинок, тростника…
В современной мужской лирике я не знаю стихов о женщине, для женщины более великодушных и благородных.
— Сережа, это, может быть, лучшие твои стихи. Они из ряда «как дай вам бог любимой быть другим».
Он смущается, но вижу — рад. Кому неприятна похвала.
И при этом была у Орлова одна восхитительная черта: он не придавал себе значения. Особого. Серьезного. Столь необходимого, казалось бы, для поэта его положения. Проигрывал при этом немало на местах президиумов и из страничных перечислениях, хотя и обижен никогда не был, — слишком заметен. А выигрывал зато во времени — нет солидности, прост, естествен, о себе не толкует, людям помочь норовит, посему окружен со всех сторон людьми и их делами, выглядит молодо: следы ожогов спасли его от морщин; подтянут — жирком обрасти мешали бесчисленные хлопоты о других.
Он был прекрасным сыном и мужем, отцом и дедом. На себе я узнала, какой он был брат. Не имея в семье ни сестры, ни брата, я всегда тянулась к неким братским, отношениям в дружбе. И с Орловым встретилась после нескольких сильных разочарований. Меньше всего думала о нем: вот он был бы мне братом. Потому, что стал он им с первой минуты встречи и остался до конца последнего дня. Наверно, интуитивно чувствовал мою тягу к нему, как к брату. Очень был интуитивен. Даже слишком. Порой не хочешь, чтобы он заметил в тебе что-то, скрываешь, как можешь, а он все равно чувствует:
— Почему плохое настроение?
— Совсем нет. Хорошее.
Добиваться не станет, а сделает так, чтобы через минуту я забыла свои печали. И, не задумываясь, поступится собственными делами и заботами.
— Зачем ты потащился меня веселить? Тебе нужно было свои дела делать.
— Вот еще! Мне самому хотелось поболтать, поболтаться.
Была в нашей дружбе одна, может быть, немаловажная деталь: Орлов был танкист, а отец мой — конструктор танка. Николай Алексеевич Кучеренко — человек легендарный. Всю бы жизнь свою могла я положить, дабы стать достойной его доброты, ума и благородства. Но мало мне будет одной моей жизни.
Как рвалась я познакомить Орлова с отцом. Отец хотел. Очень. Читал стихи поэта. Любил их. Орлов заставил меня однажды показать все отцовские фотографии, все статьи, очерки о нем и его танке «Т-34».
— Знаешь, если я начну писать прозу, я приду к твоему отцу…
— При чем тут твоя проза? Приди просто так. Он давно тебя ждет.
— Просто не приду. Не спрашивай. Трудно объяснить. Робею, что ли?
Иногда он соглашался прийти, но в конце разговора опять отказывался. Однажды даже решился приехать на дачу. Отец ждал, приготовил настойку собственного производства, вопреки моим уверениям, что Орлов непьющий. Но тот не приехал.
На следующее утро, разъяренная, я позвонила ему.
— Знаю, знаю — неприлично, глупо. Лариса, я, честное слово, приезжал. Ходил за забором, видел его. Не веришь? В голубой рубашке он был. В цветнике возился. Высокий, мощный, на колени с трудом вставал. Седой, лысоватый. Потом ты ему шляпу от солнца принесла. Ну вот, веришь теперь?
— Но как объяснить все это?
— Не знаю!..
Он пришел на отцовские похороны. В 1976 году. Не один, с женой. Я видела его сквозь слезы. И понимала, что пришел он не только к моему отцу, но и к другу. Может быть, к своему несостоявшемуся герою.
Всего на год пережил Орлов моего отца. И вот снова гроб, цветы, музыка, солдатский караул у гроба.
Он не успел состариться. Он не сумел состариться. Я не могу представить себе его сгорбленным, с палочкой. Образ старости его бы не коснулся. Он перехитрил ее. Пусть ценою жизни. Вспоминаю один ничего не значащий разговор с ним:
— Хочу подохнуть сразу. Чтобы не лежать, не мучиться, людей не обременять.
— Ишь, какой! Не ты один хочешь. Я бы тоже…
— Знаешь, так вот идти по улице и упасть… Нет, людей напугаю. Лучше лечь спать и не проснуться. Нет, жену напугаю.
Тогда мы так и не решили, какая смерть лучше. Лучше жизнь.
Но его нет с нами. После смерти он стал больше и выше, как это бывает с настоящими явлениями жизни. Упал забор защитительной скромности, и поэт предстал перед миром таким, каким был