МАРК СОБОЛЬ «В кубанке овсяных волос…»

Много лет назад один старый писатель произнес странную для меня в ту пору фразу: «Мне очень трудно жить: два моих лучших друга стали памятниками». Как грустно, что сегодня я его понимаю!

Даже на вечерах памяти ушедших друзей вдруг порой послышится, будто речь идет не о человеке, а о монументе. А я с ним когда-то читал стихи до утра, спорил, смеялся, иногда ненадолго ссорился, мы вместе шумствовали и пели, понимая толк в застолье, вместе бедовали, вместе радовались… Конечно, замечательно, что, уйдя, друзья воплотились в улицы, в пароходы «и в другие долгие дела», но я бы, даю слово, отдал половину оставшихся мне годков за одно живое рукопожатие.

В Сергее Орлове ничего не было от монумента. Даже «маститости» он не приобрел, несмотря на громкое имя, высокую должность, солидный возраст…

Вот выплывает из памяти бывший Дом пионеров, старомосковский особняк на тихой улочке Стопани. Мартовским утром 1947 года здесь открылось 1-е Всесоюзное совещание молодых писателей. Здесь ребята нашего поколения впервые сошлись все вместе, многие впервые посмотрели друг другу в глаза — и сдружились на всю жизнь.

Я уже знал, что Сергей Орлов горел в танке, наизусть помнил «Его зарыли в шар земной…», «После марша», твердил про себя тогда еще не напечатанные строчки:

Жил на свете, не скучал

В офицерском звании,

Пулю-дуру повстречал

Родом из Германии.

Покачнулся белый свет,

Ничего на свете нет.

— Сережа… — назвал он себя, подавая мне руку.

Только позже я разглядел шрамы, следы ожогов на его лице. А сперва увидел высокий, очень чистый лоб, «кубанку овсяных волос» и озорные, с лукавой чертовщинкой глаза. Марк Максимов сказал про его лицо, что оно «красивое, как время». Меня же с первой минуты захватило его обаяние — с той нашей встречи до последнего дня. Не знаю, был ли он красив, но ручаюсь, что был прекрасен. В нем подкупала удивительная открытость, распахнутость — навстречу друзьям, шуткам, на которые откликался мгновенно, — и, конечно же, всем существом своим он вбирал в себя и сам излучал поэзию. Он был жаден до жизни, словно торопился наверстать утраченное. Взрослея, он внешне становился собраннее, спокойнее, но не угомонилось в нем острое и заинтересованное любопытство, жажда действия. Может быть, с годами постороннему взгляду это становилось не так заметно. Но меня ничуть не поразило, когда однажды, увлёкшись астрономическими выкладками, он с напористым темпераментом убеждал всех и каждого, что мы, земляне, инопланетного происхождения. Или, к примеру, чуть ли не всерьез был готов поверить чьей-то, а может, собственной придумке, что, мол, дядя Евгения Онегина был редактором, причем зловредным: еще бы, он самых честных «правил»! Необходимого для настоящего поэта неистребимого мальчишества ему хватало с избытком. При дотошной добросовестности, придирчивости к собственной работе — над стихом или в служебном секретарском кабинете. В нем как-то совершенно естественно уживались добротная крестьянская основательность и, я бы сказал, моцартовское начало. Сергей был добрым, отзывчивым, ранимым и вместе с тем весьма «твердым орешком»: если в чем-то накрепко убежден, будет стоять на своем до конца!

Когда мы были еще невероятно молоды, кто-то из ребят придумал загадку. Идут четыре поэта: Сергей, Сережа, Серега и Сережка. Спрашивается: кто есть кто?

Угадывали почти безошибочно: Сергей — Васильев, Сережа — Наровчатов, Серега — Смирнов, Сережка — Орлов.

Дело не только в том, что Орлов — младший по возрасту. Тут была угадана человеческая характеристика: шуточная, но, в общем-то, верная. Характеристика манеры общения с людьми и самооценки каждого. Я любил и люблю их всех, но проще и вернее (во всяком случае, для очень молодого человека) было дружить именно с «Сережкой». Тут надежность и взаимная выручка обеспечены безоговорочно.

Память моя устроена так, что я слабовато запоминаю значительные события, зато четко помню всяческие житейские эпизоды. Может быть, это у многих фронтовиков: павшие товарищи снятся только живыми, в различных, порой забавных бытовых обстоятельствах…

Однажды, в конце сороковых или начале пятидесятых, сидя в каком-то второразрядном кафе, мы — Михаил Львов, Марк Максимов, Орлов и я — вполголоса читали по кругу стихи. В строчках еще отчетливо звучала война, но многое было и о сегодняшнем дне, времени возрождения. (Скажу в скобках, что нам, фронтовым писателям, этот переходный период дался нелегко.) Орлов прочитал одно из лучших своих стихотворений тех лет — «Жеребенок».

Вдруг из-за соседнего стола, где гомонили подвыпившие фронтовики, яростно поднялся богатырского сложения дядя.

— Вы чего тут шепчете? — заорал он на все кафе. — Думаете, это стихи?! Поэты копеечные — сочиняют черт те что, а настоящего понятия нету. Вот я вам сейчас прочитаю — стихи!!! «Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат…»

Наш сосед прокричал стихотворение до конца. Я чуть не сделал глупость: уже готов был рукой показать на Орлова — вот, мол, автор. Сергей, побелев, приложил палец к губам: молчи!

Позже, по дороге домой, он грустно сказал:

— Сколько нам всем надо сделать, чтоб вновь пробиться к читателю!..

Тогда он был еще безбородым, и в крохотной парикмахерской около Литинститута рыжая Валя подолгу мучилась, уголком бритвы выковыривая кустики щетины, растущие из живой кожи между рубцами.

— Бороду, что ли бы отпустил!.. — сердилась она.

Не по ее ли подсказке появилась знаменитая борода? Нынче бородачей не счесть, а тогда это было в диковинку. Даже игра такая существовала, вроде пари: кто первым увидит пять бородатых, тот и выигрывает…

В ту пору мы, фронтовая братия, собирались вместе куда чаще, чем теперь (да и сколько нас на сегодня осталось?). С чего бы ни начинался разговор, он все равно сворачивал на воспоминания. Словно мы все сошлись в придорожной «обогревалке», и никакие тут не писатели, а пехотинцы, саперы, танкисты, — настолько в душах еще гремела и горела Великая Отечественная война.

Кто-то посторонний, проходя мимо нас именно в такую минуту, чуть коснулся Сережкиной бороды и нагловато хмыкнул:

— Эй ты, Добролюбов!..

Я никогда не видел Сергея в подобном гневе. Он вскочил, стукнул кулаком по столу и крикнул в упор, словно выстрелил:

— Я вам не Добролюбов! Я командир танкового взвода!

Мне бы хотелось привести небольшой отрывок из книги воспоминаний. Это было напечатано еще при жизни Орлова; прочитав, он тут же позвонил мне и удостоверил, что все сказанное — чистейшая правда.

«Для меня, как и для моих ровесников и однополчан, война слишком долго не кончалась. То есть вообще-то она закончилась, давно отгремело салютами 9 Мая, а мы всё еще вроде бы не вышли из боя. Уже вставали возрожденные города и заводы, но мы смотрели на них как бы все еще из-за бруствера окопа.

И однажды был мелкий житейский случай, почти анекдот. Нечаянная реплика в московской забегаловке, в инвалидной „деревяшке“ первых послевоенных лет.

Мы заскочили туда вдвоем — Сережа Орлов и я. Среди тех немногих моих друзей, что остаются надежными всю жизнь, я счастлив назвать поэта Сергея Орлова, красивого человека. Фашисты подбили и сожгли танк, в котором был Сергей, опалили ему лицо и руки, но и стянутым шрамами ртом он торжественно и просто провозгласил свой реквием погибшим солдатам… Я думаю, что не скомпрометирую друга упоминанием о забегаловке.

В густом от самокруток и дешевых папирос тумане к нам двинулся какой-то парень. Когда он подошел совсем близко, мы разглядели на его лице рубцы от ожога.

Вот сейчас он спросит:

— Что, браток? Тоже танкист?

Но парень хлопнул Сергея по плечу и весело заорал:

— Что, браток? Тоже сталевар?

…Так кончаются войны».

Я не успел поблагодарить Орлова за щедрое его умение мгновенно и тактично подсказать товарищу точное слово в стихотворении. Вот, к примеру, я однажды прочитал строчку: «И вдребезги стекла в окне». Сергей тихо поправил: «брызнули». Как сразу все стало зримее, слышнее, попросту лучше! Честно говоря, в моих стихах есть не одна его находка.

Он называл свою молодость победной, бесстрашной и… неблагоразумной. Как Маяковский, он надеялся и верил, что вовеки не придет к нему «позорное благоразумие»; знал, что даже старым, «как перечница медная», будет поступать, не изменив наказу собственной юности, прошедшей «на дымном гребне фронтовых ночей». Это не просто слова и строчки стихов, это — истина, подтвержденная всей его жизнью, хоть и оборвалась она задолго до старости.

Конечно, можно рассказать куда больше и подробнее, чем я это сделал. Но для этого нужно спокойствие, дистанция времени. А в моих ушах все еще гремит троекратный воинский салют в дождливый октябрьский день на заполненном народом кладбище….

Загрузка...