Сергей Орлов начал войну в самом ее разгаре и в самых таких видных, напористых войсках — в войсках броневого щита и тарана. Весь, можно сказать, в железе и весь на виду. Ведь танк, хоть он и пластун по сути — ползком движется, — а вещь, что ни говори, очень заметная, удобная для прицела. Особенно, когда ровно — ни бугорка, ни тени под огнем, — как это было когда-то подо Мгой, невдалеке от Ленинграда. Страшно как ровно… И смертельно жарко! Особенно, когда броневые махины сходились в рукопашной. Да, да, именно в рукопашной. Как сходилась когда-то пехота — штык в штык, как схлестывалась кавалерия — клинок в клинок… А тут — танки! Лоб в лоб, огонь в огонь.
И где-то там, у станции Мга, в сорок третьем — а теперь на расстоянии памяти! — шел тяжелый «KB» лейтенанта Орлова. Еще не Сергея, нет, а просто Сережки с Белого озера, что под Вологдой, белобрысого паренька, который к тому времени, может, и поцеловаться-то как следует робел, а тут — на тебе! — уже лейтенант, командир самоходного боевого железа. И вот она, смотровая щель, вровень с раскаленным от стрельбы орудийным дулом… Вот она — огневая точка зрения воина-танкиста. Взгляд, так сказать, через всю Европу — от той самой станции Мга до Новгорода, от Новгорода до Вислы и далее, за Вислу, туда, в направлении Победы.
Жизнь прошла с тех пор,
Не просто годы.
А за ней, там, где огни встают,
В сполохах январской непогоды,
Возле самой смерти на краю,
Скинув молча полушубок в стужу,
Лейтенант в неполных двадцать лет,
Я ремень затягиваю туже
И сую под ватник пистолет.
Больше ничего со мною нету.
Только вся Россия за спиной
В свете догорающей ракеты
Над железной башней ледяной…
……………………………………..
А земля огромна, фронт безмерен.
Лейтенант — песчинка средь огня.
Как он там в огне ревущем верит
В мирного, далекого меня?
Тут как бы два Орлова. Орлов — лейтенант, почти мальчишка, тогдашний Орлов, каждодневно стоящий на краю смерти, и Орлов — нынешний, жженый-пережженый и все же уцелевший в огне, Орлов пожилой и много переживший, такой привычно мирный, добрый человек. Он вглядывается в свое лицо, как в колодец пережитого, и такое чувство: видит не столько себя, свое лицо в глубине, сколько лицо своего давнего товарища-однополчанина, возможно уже погибшего давно. И это не литературный прием, желание сблизить в слове далекое вчера с сегодня, это — свойство памяти, свойство души. У хороших людей всегда так: говорят вроде бы о себе, а на самом деле о других. Такая отстраненность и придает образу наибольший масштаб обобщенности.
Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград.
Ему как мавзолей земля —
На миллион веков.
И Млечные Пути пылят
Вокруг него с боков.
Как видите, вроде бы об одном только, о частном, а на самом деле — о многих и об общем. И опять: сказано высоко, объемно сказано и в то же время предельно индивидуально, лично. Для себя лично и для других. Всенародно сказано.
А вот другое стихотворение — про лесную кукушку. Простенькое оно какое-то, тихое, а вот щемит почему-то, больно щемит, как та былинка на осеннем ветру у каменного обелиска, выше которого, кроме звезды над ним, ничего уже нет… А может, в душе у нас щемит?
А было это в прифронтовом лесу, может, за две-три минуты до атаки, когда каждый нерв, как шильце, — вперед! Вдруг закуковала кукушка. И тот, кто ее услышал, на какое-то мгновение стал тогда до невероятности невоенным, доверчивым… Как тогда — у себя дома, у себя в лесу, у себя в детстве, в юности… И каждый про себя считал: сколько же она ему накукует? Вот она — наивность железных людей!
Накуковала кукушка много, а в живых после боя остался лишь один.
Но думал каждый: «Доживу, возможно,
Не всех людей хоронят на войне».
И эти двадцать лет в лесу тревожном
Накуковала птица только мне.
Заметьте: уже всего лишь птица, а не чародейка-кукушка.
Весь строй этого орловского стихотворения отличен от стихотворения Твардовского «Я убит подо Ржевом…». И все-таки нервный корешок правды у них один.
И былинка все та же — вот щемит, щемит она на ветру то ли в строке, то ли за строкой где-то… Тридцать лет, как отгромыхала, война, а вот — щемит. Щемит и, как на каком-то знобком оселочке пережитого, вострит нашу память, покою не дает…
И так — через все богатое, многомерное творчество Сергея Сергеевича Орлова, через все его книги от первого сборника до избранного. И тут каждый раздел — раздел не просто, а раздел-перекат, как на северной ключевой черемуховой реке. И вся эта река, звонкоструйная, чистая, полнит собой глубокое Белое озеро — озеро рождества поэта, озеро его юности.
Я знал, что Сергей Орлов работает над новой книгой, знал и даже поторапливал его при встречах: хотелось, чтобы она у него поскорей вышла.
Но Орлов, как всегда, умел не торопиться — так он любил свою работу — и, как всегда, оставался верен своему рабочему шагу: шел, как и шел — ровно, уверенно, без суетных рывков и досадных срывов.
И это не только в творчестве.
Это у Орлова было во всем.
Это — и в слове, и в деле.
Это — и в службе, и в дружбе.
Это — в самом характере Орлова, в его, я бы сказал, северянской первооснове, в уставе души: уж если делать, так добротно, уж если баять, так красно.
И — совестливо!
Вот первопункт его жизненной и творческой заповеди. И поэтому все, к чему так или иначе имел касательство Орлов: Орлов — руководитель семинара, Орлов-секретарь Орлов-докладчик — все, все говорило нам, что это его — личностно орловское. Его — обстоятельное, талантливое, яркое.
А ярче и талантливее всего это проявлялось в стихах.
И мы ждали от него новых стихов.
Ждали новую книгу…
И вдруг — во что до сих пор никак не хочется верить — Орлов? не стало.
Для нас, близких друзей поэта, весть о его кончине сперва показалась какой-то чудовищной нелепостью, граничащей с обманом: как так?! Вроде бы особенно ни на что не жаловался, не докучал врачам, и вдруг!..
Но в том-то все и дело, что это не совсем так, «вдруг».
Была война. Была та самая Великая, изо дня в день четыре года смертно полыхавшая война, на которой Орлов, дважды горевший в танке, чудом, можно сказать, уцелел. Она, та война, была не только тысячеверстой линией огня и крови, линией поминутной смерти и мучительной каждодневной боли, но и многолетней, обращенной сюда, в сторону нашего сегодня, полосой чудовищных разрушений, пожарищ, пустырей, полосой ноющих к непогоде ран, полосой безутешных материнских и вдовьих слез, полем перенапряженных нервов, полем памяти, полем пережитого.
Более тридцати лет прошло с того дня, когда война отошла от Орлова, а вот он, Орлов, все эти тридцать с чем-то лет так и не смог отойти от войны. Все эти тридцать с чем-то лет он, сугубо мирный человек, безвыходно находился в поле того самого перенапряжения, которое денно и нощно, как электрическое облако, ходило в его сознании, толкалось в нем и требовало, требовало, как высверка грозы, памяти и памяти, слова и слова.
И Орлов писал.
Писал о войне, о своих друзьях-товарищах, незабвенных фронтовых побратимах. Писал правдиво и выстрадано, без всяких там велеречивых суесловий и претенциозных изысков. Писал так, чтобы хоть на мгновение, хоть на самое малое чуть-чуть высветить и продолжить в своем слове жизнь тех, кто навсегда остался там, на поле боя. Писал так, как когда-то в своих фронтовых тетрадях:
Он ничьих не называл имен
Перед смертью, в душном медсанбате,
И не звал в атаку батальон,
Тщетно поднимаясь на кровати.
Адресов в планшете не нашли,
Слез никто не обронил под вечер,
Холмик рыжей, глинистой земли
Не спеша насыпали на плечи.
И ушли, а в небе тучка шла
И неслышно, будто мать над сыном,
Словно слезы, скорбна и светла,
Уронила крупные дождины.
Писал с той же сердечной достоверностью, но с еще большей взыскательностью и мастерством.
Писал, как любил.
Писал, как помнил, как благодарил.
Писал и был счастлив хотя бы тем одним, что все, о чем бы он ни писал — о войне, о Родине, о любви, о космосе, — было необходимо людям.
И вот перед нами его «Костры» — книга, которую во многом собрал и составил сам поэт. Все же остальное после его смерти завершила вдова поэта, Виолетта Степановна Орлова. И надо сердечно поблагодарить ее за то, что она очень бережно, с чувством сложившейся уже композиции новой книги, включила в нее уникальные, можно сказать, стихи из записных тетрадей поэта, написанные им в основном там, на передовой линии огня. И эти стихи придали новым стихам поэта какую-то особую глубину и дополнительную даль. Большой талант, правда и мастерство — вот что во всей многогранности явлено в этой, удивительной книге.
Всегда он сторонился шума и держался глубины. Не любил быть значительным и «поэтичным» с виду. В суждениях был всегда обстоятелен, строг, но не категоричен. Это выдавало в нем очень доброго человека. Мог радоваться радости других. Рядом с ним было всегда надежно. Он любил театр в театре, на сцене, но не в жизни. Поэзии на «публику» не доверял. И — уж в каком железе был! — сердцем не ожелезился: был очень похож на сельского учителя истории — за холмами, за шеломами Россию видел. И вдаль. И вширь. И в глубину. Таким я его знал, таким я его буду помнить.