Л. АННИНСКИЙ Две паузы

Мне и б голову не приходило ни записывать за ним, ни запоминать наши разговоры, ни думать, что в этих разговорах должно быть что-то личное. На личное общение я не хотел претендовать. Мы — четверо — составляли «писательскую делегацию» на Стружских вечерах поэзии. Орлов делегацию возглавлял, он был, что называется, начальство. Я, по традиции, обязательной для «русского интеллигента», считал хорошим тоном держаться от начальства «подальше» и делал соответствующие попытки, к счастью, неудачные. Были и другие психологические барьеры: и возраст (лет десять разницы), и — главное — опыт, война. Я не мог и не хотел быть с ним «на равных».

И потом, эти две недели стараниями наших македонских хозяев были настолько заполнены мероприятиями, причем интереснейшими, что члены нашей делегации между собой почти и не успевали общаться. А когда общались, в центре как-то само собой оказывался Ваншенкин, артистичный, полный юмора рассказчик, который и втягивал Орлова в диалоги, — мы же с Молдонисом больше молчали: он, возможно, в силу своего уравновешенного прибалтийского характера, я же просто потому, что слушал и мотал на ус.

За две недели мы с Сергеем Сергеевичем с глазу на глаз, может, и говорили-то раза три-четыре, не больше. От этих разговоров у меня не осталось в памяти «слов», а только ощущение собеседника, сложное и яркое. Орлов решительно не походил на «начальника» — не то, что был слишком мягок, нет, в глубине в нем твердость угадывалась, — но твердо отводил от себя все, что составляло антураж начальствования. Он мало походил и на типичного «старого фронтовика»: никакого «свинца», вроде бы и не углублен в воспоминания, слишком подвижен, любопытен, легок, что ли… Идет рядом, шаг быстрый, глаза горят, облако светлых волос летит над круглым лбом — что-то воздушное в облике, доверчивое, мальчишеское. Даже и голос, неожиданно низкий для этой «летящей» внешности, и дикторски правильный тембр речи, пожалуй, слишком, безукоризненной для таких любопытных глаз, — все это впрямую не вязалось одно с другим, все это смыкалось где-то в ином возрасте, он напоминал мне мальчика с ломающимся голосом — из тех, что живут мировыми проблемами. И поскольку мне самому этот тип мил и близок, то и ходили мы с ним по Охриду, как два вечных российских студента или гимназиста, и говорили — о правде-истине и правде-справедливости, об иных мирах, о неопознанных летающих объектах и вообще о «Причине Космоса».

О поэзии ни слова. О злободневностях — тоже. За исключением двух моментов, о которых расскажу.

Один раз натолкнулись в разговоре на стихи Твардовского. Сергей Сергеевич сказал:

— «Теркин» — лучшая поэтическая книга о войне.

— Но не последняя, — уклончиво ответил я. В его голосе мгновенно вспыхнул азарт:

— Последняя! Назовите мне поэта, который сумел поколебать для вас «Теркина»!

— Вы, — ответил я. — Вы все. Ваше поколение.

Он замолчал. Пауза длилась долго. Шагали молча по ночной улочке между шеренгами пустых магазинов, словно по неведомой планете, на которую невесть как залетели.

Другой раз подвернулась нам в разговоре какая-то злободневность. Не помню уж, что тогда, осенью 1973 года, было злобой дня, но это касалось каких-то «недостатков», «трудностей». И тут я не удержался, не упустил случая подколоть начальство и ввернул что-то вроде того, что это, мол, вы, старшие, напортачили — вон какое мы от вас неисправное наследство получаем!

Он сказал:

— Мы это наследство отстояли, а исправлять будете вы.

И опять наступила пауза: на этот раз я прикусил язык. Солнце, помню, было яркое, скалистый склон из-под ног, прямо от горной дороги обрывался в синюю глубину, а там, дальше, за бездной, за синевой, за слепящим простором озера, стояли горы горизонта — древняя Иллирия…

Я осторожно посмотрел на Орлова: не обидел ли его своей глупостью? Он моего взгляда не заметил. Он вообще был далеко. Мне показалось, что он сейчас спросит что-нибудь об Альфе Центавра. Или о том, не бегал ли я в Америку к индейцам в пятнадцать лет.

Загрузка...