Кто говорит о песнях недопетых?
Мы жизнь свою, как песню, пронесли…
Пусть нам теперь завидуют поэты:
Мы всё сложили в жизни, что могли…
Эти строки я впервые не прочитал, а услышал и сразу запомнил лет тридцать тому назад. От самого автора. И с той поры в душе у меня жив его негромкий, чуть торопливый, без ораторских нажимов, буднично убежденный голос. Это была самая первая встреча с Сергеем Орловым.
В тот год, осенью, когда от белого Софийского собора мела в реку Вологду березовая поземка, он приехал в наш пединститут. Собственно, он приехал к своим товарищам, тоже фронтовикам, Сергею Викулову и Валерию Дементьеву, но поскольку они в институте «возжигали» среди студенчества первый после войны литературный костер, и состоялся тот памятный поэтический вечер.
Обстановка в институте в те годы была яркой: наполовину фронтовики, наполовину мы, ребята и девчонки, только что окончившие школу. Разница в возрасте с фронтовиками была всею в несколько лет, но эта разница) как два берега — один высокий, другой низкий, — простиралась рядом в. своей четкой и долгой неслитности. Нам со своего берега не дано было, взойти на их берег, а они всё могли: вступить в азарте жизни и на наш берег, и навести переправы в будущее. Мы на них, ходивших еще в гимнастерках, смотрели с тихим восторгом. И когда они вводили нас в свой дружеский круг, это было честью и приобщением к тому времени, грозные меты которого остались у них в походке, на руках и лицах.
Продолговатый актовый зал переполнен. Вологда, всегда чуткая и отзывчивая на имена своих земляков, уже слышала о Сергее Орлове. В Ленинграде у него только что вышли первые книги. И бот он сам. Что-то необычное, огневое мелькнуло в облике. Рыжеватая, словно опаленная, борода, пепельное буйство волос, горящий смущенный взгляд. А сам молодой, подтянутый, по-студенчески распахнутый. Стоял он па сцене, близкий и далекий этому гудящему залу.
После нескольких слов привета, сказанных смущенно, но душевно, стал читать стихи. И не все сразу поняли, что это уже стихи, потому что читал просто, словно разговаривал. Даже рифмы угадывались не всегда. Без жестов, лишь руку вскидывал, чтобы откинуть со лба волосы, читал он, как исповедовался в делах своих на войне. И эта негромкость и простота постепенно становились обжигающими — зал, до самых последних рядов, замер не дыша.
Вот тогда-то я и услышал многие, ныне ставшие знаменитыми, его стихи о солдатском подвиге на Великой Отечественной войне, запомнил и солдатский облик дважды горевшего в танке самого Сергея Орлова. Духовная озаренность, огромная мыслительная работа, цельность натуры чувствовались в нем всеми, кто только сходился с ним хотя бы однажды.
У меня же в разные годы, вплоть до самых последних ею дней, было немало встреч, но та, первая, так запала в сердце, что всегда я видел поэта таким, как в тот раз, далекой вологодской осенью.
«Кто говорит о песнях недопетых?» А мы все говорим, горестно и беспомощно сетуя на время, когда потрясают нас такие утраты. Говорим, жалеем, а надо бы молча и тревожно задуматься, насколько неожиданно коротка человеческая жизнь и как надо уметь прожить ее в полную меру для людей, Родины, будущего. Сергей Орлов это понял еще совсем юным, на войне, когда хоронил друзей, своих одногодков, и сам много раз умирал. И тогда, когда в кромешном аду торопливо записал в блокноте:
Нам не страшно умирать,
Только мало сделано,
Только жаль старушку мать
Да березку белую!..
И тогда, когда чеканил бронзовые строки: «Его зарыли в шар земной…»
Но поэзия возвращала его к жизни. И он свою жизнь, всю без остатка, вложил в поэзию.
В одно жаркое лето, в пятидесятых годах, Сергей Орлов и Михаил Дудин приехали в Вологду. Мы встретили их на вокзале и вместе поехали в гостиницу «Северная». Гостиница эта в центре города, на площади, как высокий, узорный торт на блюде. Она старая, еще купеческая, и прежде называлась «Золотой якорь». Помню, Орлов, щурясь от солнечной красоты здания, остановился на площади и сказал: «Ну, какая же она „Северная“, она точно „Золотой якорь“. Да, умели строить!..»
Раскрыв большие, желтые, в ремнях портфели, бывшие в то время новинкой и опахнувшие нас ленинградским, праздничным духом, гости отдыхали в прохладе номера и неспешно, по-свойски разговаривали с нами, тогда молодыми журналистами из комсомольской газеты. А потом, когда спала жара, мы вместе пошли гулять по городу. Любовались — уже в который раз — Софийским собором, четко и легко взметнувшимся в закатное небо, тихой гладью реки, где у берега с плота женщины полоскали белье, а по другую сторону, словно опрокинутые в воду, отражались старинные церкви. И эта милая незатейливость будничного женского дела, и вековой узор отраженных куполов овевали нас вечерней поэзией.
Затем миновали мы Каменный мост, многолюдную площадь и остановились в парке у одинокой церкви Иоанна Предтечи. С виду она обычная, зато внутри расписана такими жаркими, сочными фресками, что по окончании работ в семнадцатом веке тогдашний вологодский владыка долго не осмеливался и освятить ее, посчитав роспись кощунственной и даже срамной. Смятение владыки тем более усилилось, что на ту пору прибыл в Вологду молодой и грозный государь Петр Первый. Легенда рассказывает, что владыка в страхе всячески отводил царя от церкви, но тот пожелал ее видеть. И вот Петр, кидая в трепет местное священство своим ликом, ростом, силой и пуще того табачным дымом, встал, расставив ноги посреди церкви, зорко оглядел красочные стены и расхохотался. Роспись ему так приглянулась, что он тут же заставил владыку освятить новый храм…
Все это мы поведали нашим гостям. Помню, Сергей Орлов оживился необычайно, шел, оглядываясь на церковь, и долго улыбался, не вступая уже в другой наш разговор. А потом сказал, что надо сходить к Петровскому домику. Такой домик, каменный, узорный, в котором когда-то жила вдова голландского купца Гутмана и где, по легендам, в свои приезды в Вологду останавливался Петр, и поныне белеет на высоком речном берегу (в нем филиал краеведческого музея). И мы пошли туда. Он был открыт.
В Петровском домике немного вещей, но зато есть подлинные — камзол и кубок. Сводчатый потолок, низенькие окна на реку, тени семнадцатого века — тихий толчок для воображения. Недолю мы были здесь, всего каких-то полчаса, но на другой дель Сергей Орлов написал яркое, густое, смелое в поэтических вольностях стихотворение «Петр Великий в Вологде». Оно похоже по праздничной полнокровной манере на одну из буйных в своих красках фресок на стенах церкви Иоанна Предтечи.
Как колокольня, ростом длинен,
Сажень в плечах, глазаст, усат,
Царь прибыл в город по причине
Совсем не царской, говорят.
Б ботфортах, сшитых саморучно,
С дубиной, струганной ножом,
На складах пристанских, как крючник,
Царь околачивался днем…
Малое стихотворное пространство — всего в сорок четыре строки — вырывает из темени далекого времени, приближает, ставит перед изумленным взором в солнечной освещенности, предметности, подвижности самую ту жизнь, зримые людские лики, размашистый, будничный образ государя, которому за речкою Вологдой видятся не леса да поля, а море, флаги, корабли — российский флот! И тут же теснятся легкие, живописные, вольные очертания той далекой, минутной для Петра женщины:
Ах, либе Анна, либе Анна,
Вдова голландского купца,
Добра, вальяжна и желанна,
Хотя и девочка с лица…
И Анне в горнице не спится:
Опять на дереве в окно
Поет томительная птица
И жжет в постели полотно.
Речь тут не о летописной точности, а о поэтическом чувстве историзма и о силе талантливого слова. Всем этим Сергей Орлов был наделен щедро.
Приехал однажды я в Ленинград в ту пору, когда Сергей Орлов вел отдел поэзии в журнале «Нева». Отыскал на Невском редакцию, сдерживая волнение, вошел в большую комнату, напоминавшую старинную гостиную, в кружке незнакомых мне людей увидел земляка. Табачный дым клубился над их кудлатыми головами. Орлов не сразу заметил меня, но когда я подошел поближе, он вскочил и обнял. Все такой же, только усталый. Отвел в сторону и сразу же спросил, привез ли я стихи. Стихи, конечно, лежали в портфеле, но было таи неловко, страшновато их отдавать, что я замялся.
— Давай, давай, показывай, — торопил Орлов, — сейчас же и отберем для журнала…
И пришлось стихи показывать. Он закурил сигарету, достал из кармана сточенный — в мизинец — карандашик и стал пробегать строчки прищуренными глазами. Я отошел к высокому окну и замер. Шумел, кипел за окном Невский, но я ничего не видел.
— Вот это, это и это, — сказал Орлов, дивя меня быстротой чтения и решительностью отбора стихов в девятый номер. — А эти затянуты. — И его карандашик с резкими отметками пролетел по моим страницам. — Надо писать короче! — Он весь повернулся ко мне, осветился улыбкой и пощипал свою бороду. — Скажи, эти длинные стихи ты писал за столом, а вот эти — на ногах? Не так ли?..
Я опять про себя удивился: это было действительно так.
— Вот то-то. — Он остался доволен своей догадкой. — Знаешь, я почти всегда пишу на ногах. Не пишу, конечно, а складываю и запоминаю. Записываю лишь потом, и задерживаются на бумаге только стоящие строчки. Вот ты вернешься домой, положи эти стихи в стол, а сам уйди в лес. Поброди, а потом вслух по памяти восстанови и прочитай — половина строчек останется в лесу…
Я так и сделал. Так и вышло.
И в моих лесах с той поры много-много строчек, никому не известных, зацепились за кусты да хвойные ветки и навсегда там остались.
В другой раз, в начале шестидесятых годов, приехали мы в Ленинград с Сергеем Викуловым. И сразу же к Орлову. Он встретил, как всегда, распахнуто. Но сам внутренне был чем-то угнетен. Это замечалось и по задумчивым его паузам, и по не такому острому, как прежде, вниманию к деревенским делам, о которых мы рассказывали с жаром.
Сидели в кабинете его большой ленинградской квартиры, где много книг, особенно поэтических, и возле окна письменный стол без единого на нем листка. Потерев нервно виски, Орлов в одну из пауз неожиданно, несвязно вставил:
— А я только что из Пекина…
Не помню, как Викулов, а я, точно, ничего тревожною тогда не знал о Китае и только тут впервые услышал.
Орлов с горечью поведал о многом. Он был в Китае в составе узкой писательской делегации как раз в пору начинавшегося враждебного курса Мао Цзэдуна. Был уже закрыт свободный доступ к местам, интересовавшим писателей, стеснено общение с рядовыми китайцами, и зоркий, узкий, металлический взгляд на каждом шагу упирался в спины русских.
…Уже после кончины поэта, во втором номере за 1978 год журнала «Наш современник», читатели увидели его сильные стихи той поры:
…Пусто в городе Пекине,
Все дома темным-темны,
Только звезды в небе синем
Над Пекином зажжены.
Два китайские солдата
Повстречались нам впотьмах,
Два знакомых автомата
Дулом книзу на ремнях.
Ни машин, ни пешеходов,
Ни китайских фонарей,
Молчаливо спят у входов
Морды каменных зверей.
В магазине на витрине
Только лозунги видны.
Пусто в городе Пекине,
Но у каменной стены…
Два китайские солдата
Повстречались нам впотьмах,
Два знакомых автомата
Дулом книзу на ремнях…
Картина мрачная и холодная. Еще не зная многого из того, что узнали мы через пять — семь лет о Китае, поэт, только соприкоснувшись с «каменной стеной», сразу почувствовал людское отчуждение, и холод пробежал по его строкам. «Два знакомых автомата» — ему ли, Орлову, не узнать было отечественного оружия, по-дружески переданного нами и вдруг зловеще показанного в пекинском сумраке. Можно понять, какая суровая тревога коснулась сердца поэта, столько пережившею на недавней мировой войне, и какая горечь полыхнула в нем, когда в Мукдене увидел он в полном запустении памятник своим побратимам, советским танкистам, освобождавшим Азию от японских захватчиков и погибших там.
…Камешку в Мукдене
Двадцать пять годов.
На его ступенях
Никаких цветов.
В городе Мукдене
Камень в сто пудов.
В нашей поэзии еще не было таких стихов. Впервые продиктовало их чуткое, мужественное сердце Сергея Орлова.
…А в тот далекий ленинградский вечер, когда мы сидели и разговаривали, никаких стихов не касались. Живые детали, самые малые приметы увиденного и почувствованного Орловым волновали нас больше всего. В кабинете были уже Виолетта Степановна, его жена, мать Екатерина Яковлевна, и Сергей Сергеевич, задернув на окне штору, стал показывать нам снятую им в Китае любительскую цветную кинопленку.
— Вот все, что разрешили нам снять, — сказал он, настраивая в темноте проектор.
И на стене заколыхались дивные краски, залепестились, зафонтанились цветы, цветы, цветы. Их было много, самых разных, редких, причудливых. Но они не радовали нас. Они казались нам холодными, словно в инее на белой стене.
Занятый журналистскими делами в Ленинграде, а потом секретарскими — в Москве, в российском Союзе писателей, Сергей Орлов душой часто рвался в синеву Белозерья, но приезды его на родину были редки. Командировочные задания уводили совсем в другие места — и по нашей стране, и по многим странам Запада и Востока. В сутолоке вокзалов, в громе аэродромов он тосковал по прохладной тишине родного Севера.
…Всюду с ревом города
На земле зимой и летом
Низвергались в никуда,
Словно водопады света.
Не было ни зим, ни лет,
Были тропики и холод,
Снег и пальмы. Белый свет
Мчался, как волчок веселый.
Но однажды на краю
Взлетной полосы, на пашне
Вдруг припомнил жизнь свою
Разом всю, как день вчерашний…
Вспомнил молодость свою,
Как горящую ракету
В том бою, году, краю
И ушел и сдал билеты.
Много ныне по-туристски странствующих поэтов. Пестрота пейзажей и городов — это приставленная к глазам разноцветность игрушечного калейдоскопа. Стеклышки крутятся, выстраиваясь на миг то одним, то другим узором, и зажигают глаза — тоже на миг — усталым удивлением. Такое кочевническое видение не задевает сердца, не будит мысль, а только тешит тщеславие.
Поездки же Сергея Орлова были граждански заостренными. Его вело желание ощутить космический ветер времени, примерить правду, выстраданную им и его Родиной, к жизни иных народов и земель. И всегда в нем по-фронтовому горело чувство защитника и вестника этой правды.
Родина для человека, граждански самоустраненного, духовно не связанного с ее историей и культурой, всего лишь паспортное обозначение. Такой человек не живет, а проживает, словно очутился по воле случая на временной пристани. Дунет непогожий ветер — и уносят волны бог знает куда. Устойчивость человека покоится на чувстве Родины. Родное видится и вширь, и вдаль, и вглубь любящему сердцу.
Сергей Орлов тревожно любил Россию. Вся его огневая поэзия — признание в этом.
Россия — Родина моя,
Холмы, дубравы и долины,
Грома морей и плеск ручья,
Прими, Россия, слово сына!
Ты стала всем в моей судьбе,
А мне за жизнь свою, признаться,
Как матери, в любви к тебе
Не доводилось объясняться…
Россия — Родина моя!
Цвет знамени, цвет ржи, цвет неба
В них слава древняя твоя
Взлетает с новою на гребень…
И видел он, видел, когда складывал эти строки, синеву родного, древнего Белозерья. Точно так, как Александр Яшин, создавая многие свои книги, видел сосновые гривы и ржаные озера отеческого угла за Никольском-городком, а Николай Рубцов — болотные, клюквенные, глухие просторы за Тотьмой. В этой смотровой направленности не узость, не ограниченность взгляда, а соприкосновение к тайному огню поэзии — Родине.
Светлый Север, лес дремучий
В узорочье, в серебре…
Как медведи, в небе тучи
Черно-буры на заре.
Ели словно колокольни,
Тишина, как спирт, хмельна,
И из трав встает над полем
Рыжим филином луна.
Пенье вёсел, скрип уключин.
Рокот журавлиных стай…
Не скажу, что самый лучший,
А милей всех сердцу край!
В последний раз мы встретились с Сергеем Орловым в Вологде за два месяца до его кончины. Он приехал вместе с художниками как член Комитета по Государственным премиям для осмотра в здании драмтеатра прекрасно выполненного интерьера, выдвинутого на соискание премии. Встретились мы опять-таки в старом «Золотом якоре». В городе появились уже новые гостиницы, но Орлов всю жизнь был верен своим первым привязанностям — остановился там, где много раз останавливался прежде.
Пришли мы в номер с Леонидом Николаевичем Бурковым — другом юности Орлова по Белозерску, человеком военным, душевно любящим поэзию и поэтов. По-братски обнялись, расселись друг против друга, и так стало хорошо, тепло от взаимной близости. Никаких особых перемен в Сергее Сергеевиче мы не нашли, разве что след утомленности да то, что он отказался курить («Бросил, братцы, бросил!»). Разговор завелся разный, живой, от одного к другому, как бывает, когда давно не встречались близкие люди.
Потом Орлов, на правах уже хозяина, потащил нас в гостиничный буфет, где было в глиняных горшочках теплое, топленое, с коричневой пенкой молоко.
— Надо же, — восхищался он, — молоко-то какое! Ну, Вологда! Прямо как в детстве. А помнишь, Лёня… — И он бережно, грея руки, держал горшочек, отпивал из него и, по-молодому радуясь, переговаривался с Бурковым.
Я тут вспомнил его давние, запашистые, густые стихи «Кружка молока» и еще раз ощутил нежность, солнечность его души.
Поздно вечером мы собрались на квартире Буркова. Жена Леонида Николаевича Ангелина была очень рада такому гостю. На столе — свежие, в сметане, рыжики, разваристая картошка, пареная брусника, горячие блинчики с малиной, клубникой, черникой…
Сергей Сергеевич расспрашивал Буркова об общих знакомых, о белозерских лесах, жалея, что на этот раз самому не добраться туда, не взглянуть. Ел бруснику, собранную на родине, неторопливо, ложечками, удивляясь ее особому вкусу, хотя она была такая же, как и везде. А потом, как бы желая отблагодарить земляков, сказал, что он прочитает стихи, которые посвятил Буркову, в память об одной совместной давней — лет пятнадцать назад — вылазке в Кирики-Улиты, красивейшее местечко под Вологдой, где когда-то обвенчался Сергей Есенин с Зинаидой Райх.
— Вот только на днях закончил, — улыбнулся Орлов, — а столько лет собирался, столько лет в себе носил…
Это признание всех взволновало: вот стихотворение, писавшееся годами! Иной слушатель или читатель в такое может и не поверить, он почему-то всегда думает, что стихи, тем более короткие, создаются в один росчерк пера, но мне-то было известно, что стихи возникают по-разному, и все-таки тоже искренне изумился.
Сергей Сергеевич, как всегда, начал просто, лишь постепенно воодушевляясь, переносясь взглядом в минувшее:
Церковь Кирики-Улиты,
Рыжий красный березняк
Почему-то не забыты,
Не забудутся никак.
Вспоминаются нежданно
Без причины и тоски
Небеса, в лесу поляны.
Под ногами рыжики.
А от церкви следу нету,
Только этот березняк
Льется, льется белым светом,
Продувает, как сквозняк…
Осенней прохладой, лесом, листопадом веяло от слов, да и сами слова, что березовые листья, задумчиво и закатно плыли в застольной тишине, вызывая из глубины души грустную есенинскую строку «Отговорила роща золотая…»
Церковь Кирики-Улиты…
Все рассыпано давно,
И ищи ты, не ищи ты —
Не отыщешь… Все равно.
Почему-то не забыты,
И звучат, плывут слова:
Церковь Кирики-Улиты —
Словно в небе острова.
Стихи были сказаны в минуту — в две, а настроение наше, озарившись ими, до конца гостеванья было уже иным, как бы приподнятым над будничностью домашней обстановки. Никаких порывистых похвал, кроме искреннего спасибо (да Орлов и не любил, всегда смущался от похвал), мы не сказали, лишь я попытался выразить свое восхищение образом «только этот березняк льется, льется белым светом, продувает, как сквозняк» да начал было что-то говорить о жизнетворящей и емкой силе поэтического слова вообще, но Сергей Сергеевич, больше меня наслушавшийся таких признаний, задумчиво помолчал и очень мягко, душевно предложил тост — последний — за хозяйку дома. Расставались хорошо, тепло, и теперь горько сознавать, что это расставание оказалось навеки.
Настоящие стихи обладают двойным свечением: одним — при жизни поэта, другим — после него. То, что не замечалось в стихах при живой, ощутимой близости их автора, сразу же и по-особому значительно замечается, когда автор уходит от нас и оставляет нас навсегда только со своими строками — уже ничего он не поправит, не добавит, не переделает. Даже те стихи, которые при жизни поэта представлялись не главными его стихами, а второго, а то и третьего плана, вдруг обретают не видимую ранее глубину, и внимательный читатель как бы уже иным, обостренным зрением улавливает в них далекие и существенные связи во времени. Даже запятые и многоточия, порой даже корявость слога воспринимаются совершенно иначе — в них находится свой смысл.
Это похоже на то, когда в нору доброго, теплого лета входит человек в широкошумный лес и, обрадованный буйством жизни, воспринимает природу крупными картинами: вой сверкают березняки, вон струятся осинники, воя лохмато и. зелено дыбятся ельники. Но только дохнёт холодом осень — и каждое дерево горит наособицу. Становятся видны, выделены по-своему даже малые кустики, незаметные летом чащобные закоулки, разные полянки, бугорки и кочки… Осень сразу подчеркивает особость каждого дерева и кустика, выявляет их собственную мету в общем пламени… Так и стихи ушедшего от нас поэта сразу озаряются подсветом времени, точно и зримо выявляя заключенную в них меру пережитого, меру душевной правды.
Мера душевной правды в поэзии Сергея Орлова равна правде времени, им пережитого. Мужество как непреложное действие, как сверка своих поступков с высоким патриотическим примером всегда сурово в опенках. Для Орлова таким примером неизменно была фронтовая дружба, фронтовая молодость, заслонившая собой отечество от смертельного удара.
Приснилось мне жаркое лето,
Хлеба в человеческий рост,
И я — восемнадцатилетний,
В кубанке овсяных волос…
В окопных потемках глазами уже фронтовика, чудом оставшегося в живых, он видит в кратком забытьи самого себя, восемнадцатилетнего, красивого, идущего в довоенной тишине беспечно и мимо, все мимо радостей юности и не подозревающего, что его скоро ждет вражеский свинец. Еще можно, есть еще малый срок предостеречь этого наивного мальчика, чтобы он повнимательней оглянулся вокруг себя, порадовался жизни, открыть, что ждет его впереди, но — нет, «что положено кому, пусть каждый совершит». Идет этот мальчик, восемнадцатилетний Сережа Орлов, прямо в огонь, в смерть, и он же, уже Сергей Орлов, мужественно заключает стихотворение о самом себе такой потрясающей строкой:
…И я не окликнул его.
Молодость дается человеку для запаса духовной крепости и чистоты на всю жизнь. Не зря сказано: «Береги честь смолоду». Расслабленность нравственная и физическая в эти годы — кривые дороги в будущем. У Сергея Орлова дорога жизни была прямой. И в самом начале ее — фронтовые друзья, танкисты-побратимы, сам он лейтенант, среди черных снегов, под вражеским огнем, с пистолетом в руке… Да, ему было на кого оглянуться, было по кому сверять свой житейский путь до последнего часа. И этот путь пламенем высвечен в его поэзии для нас и для потомков.
Я люблю перечитывать книги Сергея Орлова. И на примере его убеждаюсь, что сила настоящих стихов лучше всего проверяется в обстановке, контрастной с той, какая в них дышит.
Вот я дома, в своей деревеньке, зажатой со всех сторон белыми снегами и сизыми лесами. На стене фотография отца, тоже лейтенанта, тонувшего со своим взводом в волховских болотах и пробиравшеюся, как Орлов, под сплошным огнем в сторону Мги, Ленинграда, Новгорода, трижды раненного и сложившего свою голову за Псковом. В доме тишина, мать, уже старая, седая, заботливо хлопочет в кухне — грустный, теплый, родной деревенский уют. А я читаю Сергея Орлова — и душа моя, отзываясь на каждую строку, горит, скорбит, омрачается, озаряется, возвышается, и нету для меня тишины, нет покоя.
Вот я в Крыму, в Коктебеле, где много раз бывал и Сергей Орлов. Слепит голубой волей Черное море. В распахнутую бухту, обрамленную причудливыми утесами Кара-Дага, бегут с белыми гребнями, торопят друг друга теплые волны. Неслышные вдали, они, чем ближе, тем шумней катятся к каменистому берегу и в солнечных брызгах, в мгновенных радугах, в кружевном кипенье разлетаются по выгнутому, бронзовому от загара пляжу. Чудо лета!
Над пестрым праздничным многолюдьем набережной, над курортной раздетостью зелеными фонтанами всплескиваются в небо пирамидальные тополя, плывут купы белых акаций, свечи туи, легкая и прохладная облачность. eiye каких-то незнакомых мне деревьев и растений. Чудо мира!
А в книге Сергея Орлова, которую тут же, на пляже, читаю, грохочут бои, лязгают танки, горит Россия. И дымкая гарь тех грозных дней горчит в горле, горчит на сердце даже в такой сказочной близости моря. Возникают из небытия живые лица людей, спасших этот мир, воочию встают дни, годы, дороги, пространства земли и неба, куда взлетала и поныне летит к грядущим дням вдохновенная мысль Сергея Орлова.
Лето 1978 года. Вологда, не успевавшая в редкие солнечные дни просыхать от дождей. На зеленых газонах, как весной, вода, с теплых крыш вьется туман, по бульварам в ослепительной капели цепенеют березы и рябины. Простор, вымытый дождями. Сергей Орлов любил такое состояние природы.
Как бы заново вглядываясь в город, мы с работником горисполкома неторопливо ездим по улицам. Ездим час, другой. Останавливаем машину, выходим, взыскательно осматриваем хорошо знакомые нам места. Мы ищем в Вологде улицу, которую можно бы достойно назвать именем Сергея Орлова. Улиц, конечно, много, но они уже названы давно, и найти, выбрать из множества одну для такого имени ответственно. Однако надо, обязательно надо, потому что поэт через всю свою жизнь и свое творчество нежно пронес сыновний поклон Вологде.
И вот, кажется, эта. Да, пожалуй, эта. Именно эта! На ней желтеет старое здание пединститута, где он выступал не раз, высится белая громада Софийского собора, которая его изумляла, и привольно плещется зеленью соборная горка, где он, обдуваемый ветром с реки, подолгу задумчиво стоял и смотрел в заречные дали… Так Вологда утвердила имя поэта в самом своем сердце.