Глава 15 Нет у нас театра, нет у нас и оперы…

Полночи Яков просидел в бидловской узкой ванне, поминутно погружаясь с головой в пахучую пену. Петер ходил рядом кругами, соболезновал и подливал горячую воду. Дядюшка явился ненадолго, выслушал повесть о докторских злоключениях, и лишь пожал плечами:

- Глупо сейчас говорить – «я тебя предупреждал». Но ведь предупреждал же – что твой ландрат злодей и убийца. Нет, ты поддался обаянию власти… Теперь отмокай. И не бойся – завтра он уже забудет о тебе, если ты сам не станешь лезть к нему на глаза. Он, верно, уже тебя позабыл – его голова так высоко в облаках, что сверху маленьких нас ему и не видно.

Когда дядюшка удалился, Петер подлил из кувшина в сидячую ванну – еще горяченького, и любопытно вопросил:

- А ты, Яси, и в самом деле – отравил своего де Лиона?

- Конечно же нет! – воскликнул Яков, уклоняясь от льющегося в ванну горячего потока мыльной воды, - Сам посуди, стал бы я рубить под собою сук, на котором сидел? Патрону моему подсыпали тофаны – это яд, без вкуса и без запаха, как вода. Де Лион умер, и дипломаты пустили сплетню, что я виновник, и что я сам – господин Тофана. В посольствах сидят еще большие сплетницы, нежели в монастырских пансионах. Еще прежде они выдумали нашу с де Лионом подозрительную связь, и шипели о ней у нас за спиной, как змеи. И то, и другое – ложь, но от этой лжи еще тяжелее отмыться, чем от моего новоприобретенного запаха.

- А ты и в самом деле – господин Тофана? – не отставал Петер.

- Нет, Петичка, я не Тофана. Я не умею ее делать, и мало кто умеет. Меня прозвали так послы, из своего презлобства, но увы – я умею разве что смешивать рвотные эликсиры и шпионские зелья на эфедре.

- А говорят, что оба наших Левенвольда – как раз и то самое, у них и прозвище было в Петербурге – господа Тофана, - мечтательно проговорил Петруша, - У них и перстни такие, одинаковые, с розоватым хамелеоном – совсем как должны быть у отравителей…

- Готов спорить – брешут, - оборвал его Яков почти сердито, - Готов спорить – под розовым камнем вульгарный мышьяк. Сами о себе сочиняют, а ты веришь. Левенвольды – они ведь тоже дипломаты, а значит, брехуны и вруши. Все их яды, и опасные связи – на львиную долю выдумка, для дилетантов вроде тебя.

- А Корф носит черный камень… - продолжал Петер.

- Петичка, хоть зеленый, да хоть из мочевого пузыря – нет в Москве тофаны, поверь мне и смирись. Кстати, о мочевом пузыре – ты завтра поутру ассистируешь дядюшке? Или удалось отвертеться?

- Увы, - Петер поддернул рукава халата и уселся возле ванны на табурет. Весь вид его изображал скорбь, - Если ты меня не заменишь – завтра я на операции, увы. Мне уже жаль того беднягу, что попадет к нам на стол.

- Нет, Петичка, - покачал головой Яков, - После моего сегодняшнего анабазиса назавтра я вряд ли удержу в руках инструмент. Так что придется тебе расправляться с несчастным мочевым пузырем – самому.

Яков проснулся, когда дядя и Петер уже отбыли в госпиталь. Суровая фройляйн Арбуэ принесла к нему в комнату сложенную стопочкой одежду. В глазах фройляйн читались недоумение и осуждение – вчерашнее явление Якова в монашеской рясе и в непонятного происхождения сандалетах – привело девицу Арбуэ в горячий праведный гнев. Молодой человек уходил из дома в лучшем кафтане, в кроатском галстухе, в туфлях с пряжками – и каков вернулся…

- Тати, фройляйн, - только и сказал экономке Яков, но, кажется, фройляйн так и не поверила ему до конца.

Яков успел одеться и умыться, и собрался уже идти завтракать – когда в комнату явился лакей с объявлением:

- К вам герр Пауль Гросс, ожидают в гостиной.

«А виконт молодец – как в воду глядел» - про себя подивился Яков, спускаясь к гостю.

- Петер Бидлоу оперирует в госпитале, вы его не застали, - предупредил Гросса Яков, памятуя о том, что именно Петер уделял особое внимание устройству ангельских шлеек.

- Я и не за ним, я за вами, - смущаясь и рдея, признался инженер, - Мой начальник не хочет Петера, он просил привезти ему именно вас. Наверное, оттого, что вы не рисовали на его гравюре, а Петер имел неосторожность… Мы приглашаем вас – для экспертной оценки безопасности нашего скромного представления, особенно тех херувимов на тросах. У меня и пропуск на ваше имя.

- И куда же выписан сей пропуск? – уточнил Яков.

- Во дворец, в Измайлово, - не без гордости отвечал инженер.

- Где же отыскалось местечко для оперы – в охотничьем-то доме?

- В уголочке, за печкой, - по-русски выговорил Гросс и криво улыбнулся, - Вы будете смеяться, когда увидите – где мы пытаемся ставить нашего несчастного «Нерона». Если, конечно, изволите поехать.

- Конечно, изволю – уже для того, чтобы узнать, какова бывает опера в подобном месте, - Яков расцвел своей непревзойденной милейшей улыбкой, - Только я должен переоблачиться в придворное и накрасить губы – чтобы не уронить перед обер-гофмаршалом честь семьи.

Гросс пробормотал вполголоса что-то о том, что накрашенных губ в Измайлове и без Якова хоть попой жуй. Доктор Ван Геделе не решился с ним дискутировать – побежал переодеваться.

Так уж вышло, что прежде доктор Ван Геделе никогда не бывал в опере, да и в театре – его шевалье де Лион недолюбливал театральные представления, и музыку не любил. У шевалье от природы не было музыкального слуха, и вся музыка казалась ему – просто навязчивым шумом.

Зал и в самом деле оказался крошечный, с галереей для скрипачей под самым потолком, и сценой, поднимавшейся над полом всего лишь на высоту ладони. Сцена разрисована была – золотыми звездами, словно упавшими с небес, и странными меловыми пометами и кругами, и надписями над стрелками: Nero, Niridates, Anicetis, Octavia… Занавес из белой тафты был раздернут, и на заднике декорации свисали – совсем как на той версальской гравюре – одновременные солнце и луна, матово-золоченые, обсыпанные зеркальной крошкой. Сцена была еще пуста, и лишь издали, из-за картонной фальшь-стены, слышался женский голос, выпевавший – меццо-сопрано:

- Amore, more, more, traditore…

Гросс прислушался к этому далекому пению, и сказал с теплотой:

- Лупа…- и на недоуменный Яковов взгляд пояснил, - Лукерья распевается, наша прима.

По маленькому залу расставлены были пока что – всего пять стульев, в ряд перед самой сценой, и на стульях сидели два пожилых господина. Один из господ был высок и толст, в таком парике и перстнях – аж глазам больно – и Яков тут же догадался, что перед ними тот самый знаменитый кастрат Ди Маджо, что украшал своим контртенором все дворцовые празднества еще со времен царя Петра. Второй был строен, и курнос, и накрашен, и напудрен – как поповна на выданье, он птицей взлетел со стула навстречу вошедшим и первым протянул Якову тонкую нервно трепещущую руку:

- Вы, конечно же, Быдлин Ван Геделе! Перед вами несчастный Бруно Ла Брюс, первая и пока что единственная скрипка этого покинутого богом представления.

Конечно же, то был Ла Брюс – умница, гениальный концертмейстер, первый скрипач при дворе и опаснейший интриган и содомит.

- Его сиятельство задержится, он открывает охоту, - мягко и певуче начал Ла Брюс, игривым шлепком приглашая инженера и доктора – на стулья возле себя, - Нам придется пока что поскучать тут без него. Но и это недурно – я среди вас в таком цветнике, вы двое просто Schneeweißchen und Rosenrot, Роза и Белоснежка…

Гросс и Ван Геделе одновременно скривили лица от такого сравнения, а Ла Брюс продолжил, как ни в чем ни бывало:

- Но знайте, юноши, что в этом поединке – я ваш непримиримый противник. Я ваш враг. Я первый буду настаивать на том, чтобы сохранить декорацию такою, какова она есть на оригинальной гравюре. А теперь прошу извинить меня…

Ла Брюс хлопнул в ладоши – из-за кулис выступил лакей со скрипичным футляром, и почтенный Ди Маджио слоново шагнул на усыпанную звездами сцену.

- Где мой конь? – воскликнул в пространство Ла Брюс, гневно и страстно, - Где конь, и где мой Аницетис, мой тенор-альтино?

Из-за другой кулисы несмело выступил парнишка с круглой рябой рожей, и на зрителей пахнуло живой волною крепкого перегара:

- Тута я, барин…

Явился и конь – два дюжих парня выкатили из неведомых недр на сцену – чудовищного гипсового исполина под богато расшитым настоящим седлом.

- Что стоишь, любезный – забирайся, - велел Ла Брюс растерянно переступавшему с ноги на ногу Ди Маджо, - Не стесняйся!

Сам концертмейстер поднялся, взял из рук лакея скрипичный футляр, извлек инструмент и приготовился играть. Кастрат прерывисто вздохнул и полез на коня – как взбирающийся на гору холодец. Хрупкий похмельный Аницет сострадательно подсадил его под попу. Контртенор утвердился в седле, прокашлялся.

- Лупа, заткнись! – крикнул за сцену строгий Ла Брюс, и «more, more, traditore…» затихли, - Начинаем!

Скрипка запела, запел и Ниро, голосом высоким, полным, клокочущим, как сходящая из вулкана лава:

Ihr Väter…

Euch ist wohlbekannt

Wie Claudius hat für das Vaterland

Gesorget und gewacht…

(Отче,

тебе хорошо известно,

как Клавдий об отечестве

заботился и охранял его…)

Юный Аницет переминался с ноги на ногу, и явно ощущал себя не в своей тарелке – трепал манжеты, прятал руки в карманы.

- Он русский? – кивнул на Аницета Яков.

- Прошка-то? Русский, крепостной его сиятельства. Труппа вся – русские, кроме Ди Маджо. Ждем, когда обер-гофмаршал догадается вооружиться ножницами и создать…

- Голема? Гомункула?

- Крепостного доморощенного контртенора из рядов собственной дворни. Уже есть и балерины из дворни, и этот вот альтино, и теноры, и хор. Разве что Лупа наша вольная, но тоже доморощенна, его сиятельство увез ее из-под венца из какой-то псковской деревни, то ли украл, то ли выкупил у будущего мужа.

Кастрат начал свою арию, захлебываясь голосом – словно к нему неумолимо подступала тошнота. Он держал поводья так, будто лошадь была живая и могла его сбросить. Пришло время и для Прошки-Аницета, скрипка встрепенулась, и вступил неуверенный блеющий альтино:

- So muß sich dein himmlisches Wesen entfernus…(Теперь твоя небесная сущность удаляется…)

- Entfernen, болван! – на спинку пустующего стула меж доктором и инженером легла рука, буквально золотая – от пудры. Яков скосил глаза – на тот самый перстень, с играющим зловеще розоватым камнем. И как же обер-гофмаршал подкрался к ним – столь бесшумно, да еще на таких каблуках?

- Фуй, Коко…- золотой вельможа сморщил нос, и отступил от Якова на шаг назад, - Да ты все еще пахнешь…

Сам он, даже так близко – не пах совсем ничем, разве что пудрой и чуть-чуть – сухим вином.

Аницет со сцены узрел начальство, смутился, замялся и подавился собственным козлетоном. Ла Брюс опустил скрипку и вопросительно воззрился на своего патрона.

- Я к вам – pour un moment, на секунду, пока персоны мои не отстрелялись, - провозгласил по-немецки младший Левенвольд, голосом, поставленным не хуже, чем блеющий альтино Прошки-Аницета, - И суд мой будет кратким. Но справедливым.

Яков смотрел на него – невольно взвешивая в уме золотой его кафтанчик, «клифт», по определению виконта де Тремуя. «По весу – как недурной рыцарский доспех, - оценил Яков, - Как же он таскает на себе подобную тяжесть, и с такой грацией?»

- Можно мне пока что слезать? – спросил со своей гипсовой дуры Ди Маджо и уже заблаговременно перекосился на один бок.

- Сиди, - отрезал обер-гофмаршал, и кастрат прекратил сползать, обреченно выровнялся в седле, - Итак, доктор, инженер, маэстро Ла Брюс – прошу, высказывайтесь. Но только – быстро.

Гросс извлек из-за пазухи злосчастную гравюру, развернул:

- Видите ли, ваше сиятельство – при резком спуске статисты рискуют повредить позвоночник. Доктор Ван Геделе готов подтвердить…

Доктор Ван Геделе не успел ни подтвердить, ни даже рта раскрыть – Ла Брюс фурией влетел между ним и гофмаршалом, и страстно затараторил:

- «Триумф Вакха и Ариадны» ставился в Версале дважды, и никто, никто не умер! Мой папа присутствовал на обоих представлениях, и я могу поклясться…

- Художник ошибся, - вставил-таки словечко Ван Геделе, - Неправильно зарисовал.

Обер-гофмаршал уселся на стул, закинул ногу на ногу и задумался. Остальные почтительно стояли перед ним полукругом – Ла Брюс со скрипкой, Гросс с гравюрой, Яков и Прошка – с пустыми руками, и только в отдалении Ди Маджо с дурацким видом заседал на гипсовом коне.

- Ваше сиятельство сами настаивали, чтобы было – в точности, как в Версале, - напомнил Ла Брюс со сдержанным нажимом.

- Попробуем поступить – подобно царю Соломону, - оживленно проговорил Левенвольд, хлопнул в ладоши – так весело, что пудра взлетела над его завитыми белокурыми волосами. И пудра была у него – золотая, и брови, и ресницы, и даже скулы, - Мы не станем рубить статиста надвое. Но мы его – экспериментально подвесим. Не помрет один – не помрет никто.

- А помрет один? – предположил непосредственный Гросс.

- Один – не четыре, Коко, - наставительно пояснил гофмаршал, - Итак, спускаем лонжу!

Якову стало немножко обидно – что Коко не только он сам, но еще и, оказывается, Гросс. Впрочем, еще обиднее было – то, что и младший братец оказался под стать братцу старшему, такой же легкомысленный беспечный убийца.

Гросс поднялся на сцену, сунул нос за кулисы и что-то приказал. С потолка тут же свесился – как с виселицы – длинный канат с петлей. Инженер подергал его, подтянул пониже и с кислой миной отправился за сцену – на поиски статиста.

- Ваше сиятельство, в погоне за ложно понятой аутентичностью – вы рискуете сделаться убийцей, - умоляюще и страстно зашептал Яков, усаживаясь на стул возле обер-гофмаршала и просящее заглядывая ему в глаза снизу вверх.

- Разве я приглашал тебя сесть, Коко? – золоченые брови недоуменно взлетели. Яков вскочил было, но Левенвольд двумя пальчиками удержал его и вернул обратно, - Сиди. А вы – все идите на сцену.

Ла Брюс и Прошка поднялись на сцену, Прошка с тупым, а Ла Брюс – со злым высокомерным лицом.

- А ты, Яси Ван Геделе, значит – уже и убийца, и алхимик? – спросил вполголоса младший Левенвольд, и лицо его озарилось, как у ребенка на рождество, перед носком с подарками, - Мой брат сказал мне, что ты убил прежнего своего нанимателя. Это ведь правда, Яси Ван Геделе?

- И да и нет, - наугад отвечал Яков, глядя в карие, без блеска – агат в золотой оправе – глаза обер-гофмаршала.

- Я сказал брату, что забираю тебя, - тонкие, острые пальцы пробежались по бархатному докторскому рукаву – и Яков засмотрелся, на то, как розовый перстень меняет свой цвет, из лилового в алый, - Мне нужен именно такой доктор – который умеет отравить цесарского шпиона, и шпион даже не чухнется. Хочешь, я оставлю тебя, пока при своем театре? Будешь вправлять вывихи у балерин, и лечить тенорам горло…А брат мой пускай утрется – что ты стал теперь мой…

Яков снял со своего рукава – бледную, облитую жидким золотом руку, и почтительно поднес к губам:

- Как благодарить мне вас, ваше сиятельство?

- Не вякать, - категорично повелел младший Левенвольд, - Покуда моего ангела крепят на лонжу. Мне интересно – что из этого выйдет.

Гросс тем временем просовывал в петлю добытого за сценой статиста, молодого человека в помятом лакейском. Статист стоял с поднятыми руками, пока инженер закреплял у него на талии обшитую тканью петлю.

- Убожество, суррогат, - грустно проговорил Левенвольд, кусая ногти, - Мы дикие, и мы нищие. Нет у нас театра, нет у нас и оперы…Мы варвары, мы готтентоты, мы ничего, ничего не можем и не умеем…

Гросс сделал знак невидимому закулисному помощнику – и ноги статиста оторвались от пола, с еле слышным скрипом принялся он возноситься.

- Видите – ничего, - торжествующе возвестил со сцены Ла Брюс.

Ангел парил – уже под самым потолком, и вращался вокруг собственной оси.

- А теперь – вниз! – скомандовал Ла Брюс, и трос со статистом резко рванулся к земле.

- Он так сдохнет у тебя, Рене, - послышалось от двери.

Все взоры обратились к дверному проему, оторвавшись от болтающегося под потолком ангела. И сам ангел уставился на дверь – рожа у него тут же сделалась самая верноподданническая. Впрочем, такое же глупо-преданное выражение лица стало у всех, даже у гордого Ла Брюса, и только гофмаршал искренне просиял, как солнышко.

На пороге стоял обер-камергер фон Бюрен, в тревожном искрящемся лиловом, без парика – в собственных подвитых кудрях, зловеще темных, словно у испанца. Этот царский фаворит преподносил себя, как злодей-адвокат из комедии Дель Арте и, кажется, делал это нарочно и с немалым удовольствием. Его явно боялись – и он упивался всеобщим страхом. Разве что Левенвольд рад был видеть его, подскочил со стула, подлетел к Бюрену, легко, как бабочка, и заговорил с ним на серебристом французском – Якову снова померещился звонкий шарик под его языком:

- Ты явился за мною, обер-камергер? Вы уже перестреляли всех своих жертвенных животных?

- Вот-вот перестреляем, - отвечал фон Бюрен, в дикости своей смутившись от упоминания жертвенных животных, - Тебе лучше идти со мной, если не хочешь схлопотать леща. Ты ведь должен закрыть охоту…

- Это не так называется, - рассмеялся Левенвольд и выговорил по-французски, как правильно называется закрытие охоты обер-гофмаршалом – длинно и витиевато. Ангел тем временем опять поехал вниз, сохраняя почтительное выражение на лице.

- Он у тебя сдохнет, - критически повторил фон Бюрен уже по-французски, произнося слова с немецкой лающей транскрипцией, - Ты ему так хребет сломаешь. Нужно было закрепить веревку еще и за плечи, и плавнее опускать, не дергать.

Ла Брюс потемнел лицом, а Левенвольд легкомысленно отмахнулся:

- Все будет хорошо, Эрик.

Яков почтительно поднялся со стула и теперь наблюдал за двумя царедворцами – видно было, что оба они получают несомненное удовольствие от общения. Они и час могли бы вот так говорить ни о чем, не сводя друг с друга глаз, словно гляделись в зеркало – не случись такой незадачи, как неминуемое закрытие охоты.

- А что за шелудивый одр у тебя на сцене? – спросил насмешливо Бюрен, кивая на коня под несчастным Ди Маджо.

- Конь с прошедшего тезоименитства, из чистейшего гипса, - рекомендовал скакуна обер-гофмаршал, - Их было у меня два, но один раскололся надвое при переезде.

- Это позор, Рене. Так над вами будут смеяться, - категорически произнес Бюрен.

- Но в либретто сказано – император Ниро в первой сцене на коне…

- Я одолжу для твоей постановки коня, не менее белого, - пообещал добрый камергер, и Ди Маджо с высоты коня воскликнул отчаянно:

- Но-но-но, ваша милость! Я упаду! Я не улан, я всего лишь контртенор!

- Конь будет еще спокойнее, чем твой гипсовый, - успокоил его фон Бюрен, и прибавил, - Только добрый совет – не кормите коня перед премьерой, иначе зрители будут смотреть – но не на вас.

Ангел-статист встал ногами на землю, и Гросс освободил его от лонжи.

- Ну как? Ты жив? – спросил нетерпеливо Левенвольд, уже в полуобороте, в полушаге – прочь стремясь, на закрытие неведомой охоты. Статист растерянно хлопал глазами, пошатывался, лицо у него было – как у с луны упавшего:

- Жив, ваше сиятельство. Только внутре как будто что-то оторвалось…

- Рьен, - по-французски отвечал гофмаршал, это краткое слово означало – «ничего», - Пойдем же, Эрик…

Стуча каблуками, он приблизился к фон Бюрену, нежно взял его под руку:

- Пойдем же, мой невольный меценат…

Яков провожал их глазами, и все думал, как же удается обер-гофмаршалу так легко носить свой золотой кафтан, если в действительности наряд его тяжел, как доспех. Назад откинутые плечи, готический излом в талии – словно и нет на плечах мучительной тяжести, наоборот, крылья за спиной…

Статист осел на корточки, и повторил все так же растерянно:

- Будто что-то оторвалось… там, внутре…

- На сцену – Сенека, Аницетус, хор! Пробуем начать еще раз – уже с хором, - провозгласил торжественно победитель Ла Брюс, - Посторонних попрошу за сцену!

Гросс принялся поднимать статиста с корточек на ноги, и Яков поспешил к нему на помощь. На сцену уже гуськом стремился хор – череда церковных певчих в монашеской одежде, явно взятые напрокат из дворцового молельного дома. Певчие выстраивались рядком под солнцем и луной, задевая головами все еще свисающую, как петля с виселицы, лонжу.

Доктор и инженер кое-как под белы руки увели за сцену незадачливого ангела.

- Дальше я сам, - ангел выпрямился, освободился от поддерживающих рук, - Навроде полегчало…

- Если что почувствуешь – сразу посылай за мной, - предупредил Ван Геделе, но статист не стал его слушать, убежал.

Яков, ранее не бывавший за театральной сценой, любопытно вертел головой. Задник декорации с изнанки оказался очень интересным – с рычагами и сложными противовесами. Пространство загромождали картонные деревья, гипсовый мостик и вешалки с костюмами, лишь изображавшими роскошь, а при ближайшем рассмотрении – обшитыми блестками и фольгою. На высоких стремянках подручные инженера двигали деревянные рычаги, а позади картонных скал и сосен – светился ряд зеркал, мелькали стройные девичьи силуэты и слышался приглушенный смех. Там, наверное, и пела неведомая Лупа о своем «традиторе» - обманщике, предателе.

- Спрячь уже эту чертову лонжу, - крикнул кому-то наверху сердитый инженер. Гросс злился и пунцовел – оттого, что дикость опять победила. Он повернул к Ван Геделе удрученное лицо с золотыми ресницами – такие ресницы рисовал себе гофмаршал драгоценной тушью, а скромный инженер Гросс получил их от природы:

- Вот видишь, приятель, Измайлово – это вовсе никакой не Версаль… Ничего, что я говорю «ты»? Оба мы столь ничтожные пешки, стоит ли миндальничать еще и между собою?

- Не стоит, дружище Пауль, - согласился доктор, - Можешь звать меня Яковом. Кажется, мне предстоит задержаться в вашем маленьком театре.

- В так называемом театре, - поправил его Гросс, - Как думаешь, помрет статист?

- Кто знает, - пожал плечами Яков, - но будет куда хуже, если хребты сломают все четверо, и на премьере. Сперва обгадится конь, обещанный обер-камергером, потом повиснут в воздухе четыре трупа…

- А что же делать? – убито вопросил инженер.

- А что мы можем? Только выразить мнение – и потом остаться виноватыми. Одно утешение – за нас сам фон Бюрен, а обер-гофмаршал его, похоже, слушает. Помнишь, что он сказал, когда только вошел? Он, по-моему, чуть-чуть знаком с медициной.

- Фон Бюрен знает все о лошадях и собаках, а о людях – не знает ничего, - пояснил Гросс, - Его считают злым, но он вовсе не зол, он делает гадости без удовольствия, хоть и с некоторым задором. Ему присущи чувство справедливости и честность – пусть и порою на грани глупости. Ты прав – завтра я попробую пасть ему в ноги и умолять – донести наши мысли до пустой головы Рене Левенвольда, чтобы его любимый Рене не сделался убийцей. Бюрен и Остерман – единственные, кого наше золотое чучело слушается, кроме ЕИВэ, конечно.

На сцене взвыл хор – в церковных традициях, совсем не в барочных. Проклятия Ла Брюса почти заглушили пение – концертмейстер явно не одобрял подобно стиля.

- Отойдем подальше, - предложил Гросс, увлекая доктора в гипсовый грот, - Уши закладывает…

- Как думаешь, Пауль – у Бюрена и Левенвольда особенные отношения, или мне мерещится? – шепотом спросил Яков, - Они просто говорят друг с другом, но мне видится – между ними происходит что-то не совсем пристойное.

- Эти два галанта – словно яства на праздничном столе, которые вдруг принялись поедать друг друга, - усмехнулся Гросс, - Тебе не мерещится, но это вовсе не наше дело. Пойдем, я познакомлю тебя с Лупой и с Оксаной – это две наши примы.

Молодые люди вынырнули с другой стороны грота – рядом с маленькой гримеркой, кое-как отгороженной пыльными портьерами.

Две девицы перед зеркалом шептались и хихикали, обе с высокими прическами и в якобы римском – но с перетянутыми по-европейски талиями.

- Дамы, представляю вам Якова Ван Геделе, - Гросс торжественно вытолкнул доктора вперед, - Наш новый театральный лекарь, если вдруг станет больно глотать – обращайтесь. Оксана, Лукерья, или же Поппея и Октавия – если соответствовать либретто, - представил девушек инженер. Певицы спустились с высоких, как птичьи жердочки, стульев, и грациозно присели. Оксана, черноволосая и черноглазая, с вялой нижней челюстью и высоким рахитичным лбом – была явно вчерашняя дворовая девка, приторно-вульгарная и одновременно топорно-жеманная. Лукерья, рыжая, как и сам Гросс, но более морковной светлой масти, казалась чуть лучше – не горбилась и не опускала плечи, как ее подруга, и не хихикала мерзко в кулачок. Наоборот, смотрела в глаза доктору прямо и весело, словно удивляясь чему-то в его облике, и чуть улыбалась углами губ – какой-то своей веселой тайне.

- Я слышал, как вы пели – божественно, - доктор взял Лукерьину ручку и поцеловал.

- Октавия, добродетельная супруга, заточенная в крепость своим тираном, - еще раз представилась лукавая Лукерья.

- Лупа кокетничает, - мрачно констатировала ревнивая Поппея-Оксана.

- Отчего же вы Лупа? – спросил тут же Яков, - Лупа – это же волчица?

- Ее хозяин так называет, - за Лукерью ответила злая Оксана, - А как по мне – больше на козу похожа.

У Лупы-Лукерьи и в самом деле личико было треугольным и острым, и глаза – далеко расставленные и раскосые, как у женщин на портретах живописца Кранаха. И кожа – вся в россыпи рыжих веснушек, и бледные губы – словно обведены тонким бежевым контуром. Яков вгляделся в этот контур – даже сморгнул.

- На какой день намечена ваша премьера? – спросил он девушек, и те отвечали, перебивая друг друга:

- На август, на вторую пятницу – уже вот-вот, вы обязательно приходите, хоть за сцену…Будет восхитительно…

«Уж будет вам – восхитительно, - подумал Яков, - Бог даст – успеете к августу…»

- Вы сами – как будто Лупус, волк, - сказала, смущаясь и пылая всеми веснушками, смелая Лупа, - У вас такие дивные глаза…

- Он знает, - отвечал ей Гросс, почему-то злясь, - какие у него глаза. Если у вас ничего не болит, дамы – мы почтем за честь откланяться.

И за руку повлек Ван Геделе за собою – через пыльные портьеры, мимо вешалок с нарядами, под гипсовый грот.

- Вот мерзавка, - проворчал инженер, отряхиваясь от пыли – грота и кулис, - С помойки взяли, отмыли, дали главную роль… А она махаться готова – с любым, кто посмотрит. Коза и есть…

- У тебя что, с ней… - Яков хотел сказать – особенные отношения, но Гросс его оборвал:

- Сдалась мне эта растрепа…Просто жаль ее – виснет на всех, если хозяин узнает о ее кренделях – выкинет к чертям собачьим, у него подобных Октавий – в людской еще с десяток. У гофмаршала целый гарем из таких вот певиц – и он, конечно же, хочет, чтобы ему хранили верность, а не тащили в дом триппер…

- Нет у меня триппера, - оскорбился доктор.

- А ты и не первый у нее.

- Я тебя не понимаю. Ты знакомишь меня с легкомысленной певицей, она делает мне авансы – и ты ревнуешь, или не ревнуешь, а защищаешь интересы отсутствующего обер-гофмаршала…

- Я сам себя порой не понимаю, - вздохнул потерянно Гросс, - Она вот так же кинулась пару недель назад и ко мне – только называла не волком, а львом…Мы были друзьями с нею, а потом я узнал, что такие же ее друзья – и конюх, и кучер, и оба повара…Хозяин увлечен ею – но лишь потому, что у нее волшебное меццо-сопрано, он не ревнив, но он ведь выкинет ее, если все узнает – просто из брезгливости. А мне почти жаль эту дуру…

Яков уже разгадал загадку, но спросил на всякий случай:

- А конюх, кучер и два повара – вольные люди?

- Не то слово, - удивленно отвечал инженер, - Повара – французы, выписаны из Парижа на хорошее жалованье, а кучер с конюхом – лифляндские немцы.

Яков вспомнил бледные, обведенные темным контуром губы легкомысленной волчицы, и сказал Гроссу примирительно:

- Твоя Лукерья висит в петле, как тот наш статист, и не ведает, сломают ей хребет или бог милует. Вот и ищет себе страховку, как умеет. Больше я тебе не скажу – скоро все и так все увидят.

Инженер, даром, что человек молодой, был господин светский и намеки понимать умел. Он хмыкнул, почесал переносицу и сказал только:

- Хор проорался, Ла Брюс тоже. Пойдем, я выведу тебя. Статист наш где-то бегает и вроде пока не помер. Если вдруг примется помирать – я пришлю за тобою, незачем тебе мыкаться без дела в нашей пылище.

Загрузка...