Иван поставил на аналой икону, окружил загадочно разновысокими свечными огарками, отошел, полюбовался – ну вот, красота. Публика будет в несомненном восторге. Жизнь научила Трисмегиста здоровому цинизму, в бога он, конечно же, веровал, но то, чем предстояло ему заниматься – считал представлением, в некотором роде театром. Попы вон тоже веруют, а деньги за свечки и за отпевание – дерут, а чем мы не рысаки? Идея с тайным храмом черной богородицы принадлежала графу Остерману, еще большему цинику, чем сам Трисмегист (и ведь тоже – в бога верующему), а идея написать богородицу с царицы Авдотьи – выдумщице и озорнице Нати Лопухиной, которой жгло самолюбие ее столь близкое родство с порфироносной вдовой. Хотелось ей – чтобы и весь свет узнал.
Остерман был тот самый человек, что когда-то извлек Лопухиных, а заодно и Трисмегиста, невольно, - из охотской ссылки. За Лопухиных просил Остермана некто Рене Левенвольд, давний амант прекрасной княгини. Зря говорят, что нет при дворе привязанностей долгих и прочных…Могущественный граф сделал другу одолжение – вернул из ссылки и князей, и, за компанию – слугу их, Ивашку Трисмегиста.
Иван от усердия даже подмел в часовне, и на полу проступили каменные плиты, некоторые – с неразборчивыми греческими надписями, как будто надгробные. Нужно выспросить у Виконта, кто здесь лежит. Сам Трисмегист по-гречески читать, конечно, не умел. Вдруг окажется – что под плитой – мученик режима очередной, вроде регентши Софьи. Тогда и могилку можно будет как-нибудь применить в его предприятии…
Икона смотрела на Трисмегиста с аналоя – прекрасными газельими очами, выписанными по греческому канону. Черна и прекрасна…Говорят, сама Авдотья давно уже не так хороша – состарилась, согнулась почти вдвое, старушка совсем. Трисмегист все собирался навестить прежнюю хозяйку, и все не решался – страшно было. Страшно, что она его не узнает, и страшно, что сам он не узнает свою царицу – постаревшую и поблекшую, и окажется она ничуть не похожей на прельстительную черную богиню.
В последний раз Иван – тогда еще Борька – видел хозяйку на площади, во время казни поручика Глебова. Сам Глебов пребывал, как и положено ему, на колу, Борьку со товарищи – лупили батогами, а хозяйка – смотрела на них. Солдат держал ее голову, не давал отвернуться, а у нее уж и глаза закатывались. Вот тогда она была – в точности такая, как на иконе, и даже лицо было черным – от пыли вперемешку со слезами, и от горя. Борька все глядел на нее и глядел, сквозь кровавый туман бесконечных своих батогов, а она – все глядела и глядела, но на другого…
В остроге не потому он забыл свое имя, что хотел оставить позади прошлую жизнь. Прошлое дорого ему было, он желал помнить – и царицу свою, и беднягу Глебова, и невезучих товарищей. Забыл – не от страха, растерянности и горя – хотя многие именно из-за перемены участи, утраты земли из-под ног, полной смены декораций – теряли себя, в испуге и ошеломлении, откликались – бог знает на что. Трисмегист был не из таких, он, как только спина поджила – и сам зажил дальше. Просто как-то враз приклеилось к нему это новое погоняло – Трисмегист, еще в первом пересыльном остроге. Один чахоточный шулер в шутку назвал его так – и все, как прилипло. Трисмегист – потому что ловко наладил «дороги», острожную почту. Когда-то он письма сердечные передавал, от Глебова к царице, а потом, точно так же, в остроге, по воздуху, «из решки в решку», то бишь из окна в окно – перебрасывал на ниточках тюремные «малявы». Писемщик-Трисмегист. Шулер-крестный помер скоро, а прозвище – осталось.
А Иван – так все они там были Иваны…
Трисмегист полюбовался на убранство часовни – в последний раз, задул свечи, и с последней оставшейся свечой – пошел наверх. Вот кто ты был, казненный бунтовщик Дрыкин? Софьин сподвижник, или царевича Алексея, или битого батогами Шафирова? Или сам по себе такой дурак? Вот бог весть…
Иван затопил в задних комнатах печку – чтобы дым не виден был над парадным входом, придвинул матрас поближе к огню, устроился поудобнее и размечтался. Завтра проводит он в гости к «тетушке» прекрасную княгиню Наталью, а та уж раззвонит среди подружек и кавалеров – про черную икону, исполняющую любые желания. Пойдет к богородице народ, Иван станет собирать толику малую – на храм, да и сам внакладе не останется…Понять бы еще, зачем понадобился сей спектакль – графу Остерману, но господин сей столь заумен и сложен, и не Ивашкиному уму его постичь…Трисмегист надвинул капюшон на глаза и задремал, и снилось ему, что он пастырь, пасущий тучные безмозглые стада…