Глава 29 О, банши!

- Прежде я в хоре пела, в церкви. Народ слушал, кто-то плакал даже – мне казалось, лучше жизни и быть не может…Потом этот явился, мой граф-искуситель. Тоже слушал, глаза платком вытирал. И давай мне петь – сам, как сирена – поехали, Лукерьюшка, со мною, на театре у меня будешь выступать, будешь прима, царица станет тебя слушать…И весь свет узнает…Дуре много ли надо – поверила, прыгнула к нему в сани – и ага…А теперь вспоминаю, как в церкви пела, и народ меня слушал, и плакал – и опять мне кажется, что лучшей доли и быть не может…

Все уснули – младенцы, пьяницы-няньки, два лифляндца-охранника. Только Лупе одной не спалось – дрожала в постели, все казалось ей, что не будет им дальше дороги, и вот-вот случится что-нибудь дурное. Яков обнимал ее, гладил по волосам и шептал:

- В Польше тоже девушки поют в церкви. Приедем – и снова станешь ты петь, и все будут слушать тебя и плакать.

- Так поют-то – девушки, - горько засмеялась Лупа.

- Капеллан услышит, как ты поешь – и все ему равно станет, девка ты или нет. Такой голос послушать – со всей Польши паны съедутся.

- Где мы, Яшенька, и где – та Польша, - вздохнула Лупа, и горькие слезы полились у нее от глаз – к ушам, - Не видать нам Польши, я чую…

- Морозы ударят, снег пойдет, дорога белая ляжет – и поедем, - пообещал доктор, сам себе не веря. Мороз давно ударил, подморозив осеннюю грязь, а они все сидели – в подмосковной глухой деревеньке, на отшибе, в крестьянской избе. Левенвольд то ли забыл про них, то ли получил приказ пока их попридержать – ведь он был не политик, просто дворецкий, и сам не решал почти ничего. «Я постараюсь сохранить тебя живым» - вспоминал Яков его осторожное обещание. Под ковром боролись и боролись хищники, а обер-гофмаршал стоял на краешке этого шевелящегося ковра, со своим игрушечным гофмаршальским жезлом, которым мог он разве что поприветствовать победителя.

В деревне выли собаки – словно к покойнику, и ледяной, совсем зимний ветер трепыхал тяжелые деревянные ставни. На крыльце послышались то ли шаги, то ли что-то ударило – доктор сел на постели. Лупа наконец-то уснула, и Яков осторожно, чтобы не разбудить ее, выбрался из-под одеяла. На печи спали няньки, и рядом – уютно примостились две плетеные детские колыбельки. Возле самой двери, на двух сундуках, храпели их сторожа-лифляндцы, налитые водкой – шум на крыльце ничуть их не потревожил.

Яков выбрался в сени, сошел с крыльца – на последней, присыпанной снежной крупкой ступеньке, что-то чернело. Что-то маленькое и круглое. Яков наклонился, поднял – то был мандарин, замерзший и высохший. На твердом ледяном боку вырезана была улыбающаяся рожица – привет от подземных обитателей. Знать бы еще, хорошо это или плохо? Кто они, враги ли, друзья – московские подземные тати? И спросить не у кого – тот, кто оставил весточку, давно за околицей, и кого теперь спрашивать, кто ответит…Разве что Мавра Зайцева – вспомнил Яков давнюю свою игру, мальчишескую проделку с гри-гри. И ведь верилось – в такую-то глупость…Мавра-Мавра…

- Хорошо, что ты позвал меня, доктор.

От черной стены отступил черный же силуэт, отчетливый чернильный абрис – на белом снегу. Все, как и рассказывала в сказках своих ведьма Модеста – длинные, со снегом перевитые волосы, темные одежды, лунный фосфоресцирующий лик. Восставшая покойница. Яков прикусил язык, чтоб вслух не воскликнуть: «Merde!»

- Что, Мавра, плохи наши дела – раз ты явилась? – спросил он у ведьмы.

- Да уж не хороши, - фосфорное белое лицо дернулось, подобием улыбки, - Смерть идет за вами. К утру здесь будет. Уходи, доктор…

Яков сделал шаг к ней – расспросить, да и рассмотреть поближе. Но поземка взметнулась, и взметнулись волосы, перевитые, или с сединою, или со снегом – и как только упала снеговая завеса, никого уж не стало. Собачий вой вдали превратился в лай – захлебывающийся, давящийся сам собою, словно ария кастрата Ди Маджо. Смерть шла за ними – уже близко-близко, уже по самой деревне.

Из-за дальних домов, на снегу, черные на белом – показались два всадника. Вернее, один всадник и бегущая рядом с ним лошадь. Конские копыта стучали по заледеневшей грязи, пробивая тонкий лед на подмерзших лужах. Яков подбросил в ладони холодный, сухой мандарин, и вгляделся сощуренными глазами в ночного гостя – кто же это? Но луна спряталась, рваные тучи застили последние звезды, и не разобрать было, что за тень все ближе и ближе, такая черная – на будто бы светящемся изнутри снегу. Яков оглянулся – в доме было тихо, странно тихо. Почему никто не проснулся, заслышав голоса во дворе? Лупа спала так чутко, и дети, чуть что, сразу принимались орать – но отчего-то сейчас дом молчал.

Всадник влетел во двор, и вторая лошадь бежала следом за ним – как собака, словно боялась потеряться. Человек соскользнул с коня – не так чтобы очень ловко, тут же самозабвенно чихнул, прикрывая лицо рукой в перчатке, и бросил Якову повод от собственной лошади:

- Привяжи их куда-нибудь, Коко, эту и вторую. Я весь чешусь из-за проклятых животных, будь они неладны.

Яков слушал – этот поставленный тихий голос, и смотрел, не веря глазам своим – на обещанную ведьмой смерть. Стоит отметить, весьма грациозную и изысканную – даже под колючим ноябрьским снегом. Обер-гофмаршал отнял перчатку от лица, очень бледного в ночи, лица без краски и без маски – ему все равно было, что его здесь узнают.

- Черт бы побрал – и тебя, Яси Ван Геделе, и меня, и мое проклятое дворянское слово, - он совсем по-птичьи склонил голову к плечу, и улыбнулся невинно, - Я ведь прислан сюда – чтобы тебя убить…

Яков подумал – такого убийцу ничего не стоит придушить, он переломится и от собственного чихания. Левенвольд прочел его мысли и змеино улыбнулся – в точности как его брат:

- Мой Десэ уже в доме…- Яков дернулся было к дому, и вслед услышал, - Погоди, Яси. Его цель – только сторожа и няньки…

Левенвольд прокричал это ему в спину, и Яков, уже на крыльце, обернулся невольно – на этого негодяя, на этого дурака, состоявшего в особенных отношениях – не только с мужчинами, но и со смертью.

В доме было темно и тихо, но Яков вошел – и зажглась свеча. Лупа, одетая, сидела на постели, у ног ее стояли две люльки – и дети в них молчали.

- Не дергайся, я дал им пустышки, с водкой, само собою, - Десэ отошел от печи, с почтительной нежностью пряча в рукав гарроту. Свеча его, прилепленная на выступ печки, светила ярко и ровно. Тела он прикрыл, зипунами и покрывалами – эстет…- Собирайся, доктор, хватай бебехи – и на выход. Через час он будет здесь.

- Кто? – не понял Яков. Смерть их была вот она, тут – кто же еще?

- Мой брат, - Левенвольд вошел в комнату, и Яков невольно обратил внимание – как держит он спину, словно ангел, которому только что срезали крылья, - И ты, и ребенок – для него досадная помеха. Ребенок может пошатнуть его положение, первого галанта. А я сейчас – всего лишь его наемный убийца, и весьма бездарный, стоит сказать. Уходите же, Яси. А я останусь здесь – и расплачусь сполна, за свою бездарность.

- Ваш брат вернулся? – переспросил Яков.

- Helas…И он успел поймать нас до отъезда – а я не хозяин себе, он мой хозяин. Но я хозяин пока что собственному слову, так что иди, иди уже – черт бы тебя брал! Только – еще одно…

Левенвольд склонился над люльками, поморщившись – от этого своего движения:

- Которая из них?

Лупа глянула на него, кокетливо, исподлобья, из-под ресниц:

- Ваша – вот, - и пальчиком указала. Левенвольд взял ребенка – из другой люльки, прижал к груди, совершенно неправильно и неумело, и заглянул под покрывальце:

- Вот и он, превосходный римский нос! Смотри, не заморозь его, Яси.

У Лупы сделалось лицо – злое и какое-то перевернутое, Яков же смотрел на гофмаршала, стоявшего с ребенком на руках – с жалостью. Что предстояло ему потом, через час, в этом доме с четырьмя трупами? Какую цену придется платить ему – за свою беспечность, за верность дворянскому слову, за свою неуместную привязанность?

- Там, за сараями, за деревней, ждут тебя – провожатые, - посулил безразличный Десэ, - Поторопись, как бы не заждались. Рене, верни им младенца – пусть уже уходят.

Левенвольд положил ребенка – обратно в люльку, и видно было, что каждый жест причиняет ему боль, и одна лишь многолетняя привычка, дрессировка позволяет – хоть как-то держать лицо. Кто зашьет ему эти раны, и следующие, и следующие за следующими… Увы, доля такого ангела – поистине незавидная доля…

- Может, оставить вам мой лауданум? – предложил Левенвольду доктор, и тот рассмеялся, несколько истерически:

- А оставляй! – и глаза у него сделались совсем уж пропащие, последние, как у хворой собаки.

И жаль его – и ничего не поделаешь…«Мавра! – позвал про себя, в голове своей, Яков, - Ты что-нибудь с этим – можешь?» Доктор раскрыл саквояж и наощупь искал лауданум, и рука его уже вынырнула из недр с бутылью, когда Левенвольд за его спиной воскликнул, неожиданно весело:

- О, банши! – и прибавил остзейское простецкое, - U-la-la…

Посреди избы появилась ведьма – проявилась, как кровь из раны проступает на рубашке. Как встает из костра узкий язык черного пламени, увенчанный – белым глазастым лицом. Десэ, сам веселый и спокойный, поддержал Лупу, у которой тут же закатились глаза, а Левенвольд весьма непочтительно, но восторженно обошел ведьму кругом:

- Бааанши…У вас они тоже бывают?

Мавра не удостоила его вниманием – что с дурака возьмешь? – и указала Якову на что-то, за его спиною:

- Вот, смотри. Можно – вот так…

Яков обернулся и посмотрел – сам он, Яков, лежал, собственной мертвой персоной, между столом и печкой, с черным лицом и бороздой от удавки – от уха до уха.

- Потрогай, коли хочешь, - предложила ведьма. Яков не решился, но подошел и потрогал – пастор Десэ, и остался доволен:

- Публика аплодирует вам, маэстро. А остальные?

Тут же Лупа с визгом сорвалась с постели и повисла у Якова на шее. На кровати лежали три трупа – женский и два совсем крошечных, и у Якова не хватило храбрости вглядываться в их лица.

- Браво, малышка, - похвалил ведьму Десэ, и завистливо глянул на Якова, - Сыграла твоя ставка. А я не верил, думал – поэзия. Что ж, идем, пока не поздно, - он подхватил молчащие люльки, кивнул Лупе и Якову, - На выход, на выход! Живее давайте! – и Рене своего позвал, таращившего завороженно глазищи на ведьму, - И ты иди, счастлива сегодня твоя звезда…

На улице Десэ передал люльки Якову:

- Ступайте огородами, там, за деревней – трое вас ждут. От Виконта – думаю, знаешь, кто это. Прощай, Яси – бог даст, больше не свидимся, надоел ты мне – хуже редьки горькой.

Лупа уже бежала, за дом, по тропке между сараями, и Яков пошел за ней, держа под мышками обе люльки. Перед тем, как завернуть за угол, он оглянулся – Десэ осторожно подсаживал на коня своего – властелина ли? суверена? – стараясь так прикасаться к нему, чтобы ни в коем случае не задеть его спину.

Два брата, старший и младший, разминулись на въезде в деревню. Превосходный полковник и ландрат посмотрел, недоуменно подняв брови, на пронесшуюся мимо гневную тень. Младший Левенвольд, со злым лицом, сведенным судорогой, бледный и трагический, без единого слова пролетел на коне – мимо брата, и мимо его охраны. Только крылатый плащ мелькнул – за деревьями.

- Что это с ним? – с добродушным недоумением вопросил Левенвольд старший и первый – у подъехавшего следом Десэ.

- Не любит убивать… - философски пожал плечами пастор.

- Выходит, ты плохой учитель, - змеино усмехнулся ландрат.

- Примите экзамен – и потом уж судите, - таким же насмешливым тоном возразил ему пастор.

Всадники приблизились к дому, въехали во двор. Ландрат спешился, спутники его удивленно переглядывались – то были конногвардейцы, в новой форме, все молодые, с похожими лицами, мужественными и одновременно глуповатыми. Полковник поднялся по ступеням, вошел в дом. Слышно было, как в доме стучат его шпоры, и потом – раздались характерные звуки подступающей тошноты. Не такой, как у Ди Маджо – настоящей.

- Экзамен принят, - полковник сошел с крыльца, вытирая рот платком, - Теперь – l'immolation par le feu, покажите мальчикам, как это делается правильно, падре.

Через полчаса дом пылал, и пламя пожара наслаивалось на столь же красную, и розовую, и лиловую – тревожную утреннюю зарницу.

- Вашему сиятельству стоит уехать, пока не проснулись пейзане, - напомнил полковнику пастор, взбираясь на коня.

- Мне нравится смотреть, - признался ландрат, почти смущенно. Пламя плясало в его глазах, он так и подался вперед – словно готов был войти в пожар, как в бурную воду. Платок он комкал в руках, и рвал его, от волнения и возбуждения, почти экстатического.

- Все любят смотреть на огонь, - с учительской интонацией отвечал ему Десэ, - Особенно если в этом огне кто-нибудь зажарен. Я отправил ваших мальчиков обратно, в их лагерь. Поедем и мы, чтобы лишний раз не светить лицом – как-никак солнышко встало.

Конногвардейцы и в самом деле уже картинно гарцевали вдоль покосившихся домишек, перебрасываясь шутками и заливаясь гортанным смехом. В избах не спал никто, но и не выходил, и не зажигал света. Никому не хотелось связываться – помнили еще и первого, и второго Петра, и не было желающих испытывать судьбу. Легче зарыться в землю, накрыться с головою – и переждать.

- Так бы и шагнул – туда, в пламя, - превосходный ландрат с трудом отвел взгляд от гудящего пожара и взлетел в седло – легко, как будто огромная хищная птица.

- Вы давно уже там, ваше прекрасное сиятельство, - вкрадчиво прошептал Десэ, следуя верхом, в полукорпусе от полковника. Тот лишь прикусил губу, бросил на землю изорванный платок и пришпорил коня – столь жестоко, что тот взвился, и понесся галопом. Вот догнал он своих гвардейцев, и вся кавалькада – понеслась быстрее.

Десэ так направил коня, чтоб копыта его наверняка затоптали в грязи платок, с монограммой – переплетенными «К» и «Г».

- Идиот, истерик! – пастор презрительно сплюнул сквозь зубы в грязь. Он оглянулся в последний раз, на пожар, и показалось ему, что один из языков пламени – все-таки черный, узкий, и увенчан белым глазастым лицом. Пастор сморгнул – нет, примерещилось – проворчал:

- Поэзия… - и стрелой полетел, догонять своих.

- К огню близенько садитесь, с морозу-то, - радушно пригласил разбойничек, и Лупа с Яковом придвинулись к печке поближе. Люльки уже стояли подле печки, в самом тепле – у младенцев отняты были наконец-то их пустышки с водкой, и вовсю раздавался скрипучий капризный крик.

- Перехмур, - развеселился разбойник, склонясь над люльками, - Трубы горят.

- Отворотись – я покормлю, - Лупа взяла на руки скрипящую Аню, - Не смотрите, мне стыдно.

- Так пойду, корму коням задам, - разбойничек пристроил на голову шапку, - Мотька вернется вот-вот, а скотина не кормлена.

Мотька был тот самый, кунцевский обходительный тать, что когда-то сопровождал Якова с Трисмегистом от станции до самой Москвы. Яков аж рот разинул, узрев за сараями знакомую щербатую физиономию. Оказалось, Кунцево от пропащей их деревеньки – в трех верстах, и вся округа пребывает давным-давно под Мотькиным высоким патронатом. Разбойники со всем почтением проводили гостей в лесную потайную избушку – по секретным тропам, среди бурелома и топких болот. Любезный атаман усадил добычу возле печки – и был таков, по лихим своим делам.

Яков смотрел, как волчица его кормит уже вторую девочку. Левенвольд, отдавая, назвал младенца Кетхен, и так и осталось при ней это имя – Катька. Так, наверное, назвала ее мать, прежде, чем отдать навсегда, бог знает в чьи руки. Впрочем, она-то думала, что отдает – своему Гасси, человеку, которому верила она бесконечно.

Ударила дверь, явился Мотька – потопал, сбивая снег, красивыми армейскими сапогами, явно добытыми с гвардейца, и тут же стыдливо закрылся от Лупы ладошкой:

- Ой, срамота!

- Так выйдем в сени, - предложил ему доктор, - Чтоб не мешать.

- Пойдем, пошепчемся, - легко согласился Мотька.

В сенях Мотька просиял всей своей узкой землистой личностью и выкатил из рукава засохшую развеселую мандаринку – которую Яков отдал ему при встрече, как пароль:

- Знаешь, что это? Их едят!

- Ну съешь, попробуй. Я бы не советовал, - предостерег Яков.

- Признайся, чем таким ты Виконта пленил? – Мотька приобнял доктора за плечи и заглянул в глаза ему – крапчатыми серыми глазами, - За что он возлюбил тебя? Так, что нас отправил – тебя, фраера, спасать?

- Я Виконту его мечту подарил, - объяснил Яков загадочно, не очень рассчитывая, что Мотька поймет. Но тот все сразу понял.

- Так это ты клифт добыл?

И Яков тут же догадался, что слух о Виконтовой мечте давно бродил в преступном сообществе. Мотька теперь смотрел на него с уважением и восторгом, как на героя:

- Как же ты так исхитрился?

- Я колдун, - соврал Яков, чтоб тот отстал, - Видишь, какие у меня глаза? Посмотрел разок – и кафтан стал мой.

- А-а, - протянул недоверчиво Мотька, - ну, тогда и дальше ты не пропадешь. Сейчас от Москвы карета выехала. В ней барыня богатая. Чистый сахар, даже, не побоюсь слова – шоколад. Вы на дорожку выйдете, перед ее каретой – мол, хлопнули вас тати. Попроситесь до станции – а дальше – как карта у тебя ляжет. Зачаруешь барыню? Колдовщик…

С улицы, в облаке морозного пара, вбежал мальчишка, в шапке, поминутно спадающей на нос:

- Едут, Мотя!

- Ну, с богом, - степенно перекрестил Якова Мотька, и обнял, прощаясь, - Иди, собирай свой табор.

Карета показалась вдали, на самом краю горбатого снежного поля. Непростая карета – господский длинный дормез, под охраной двух всадников. Лупа с детьми остались на обочине, а Яков выбежал на белую, в свежем снегу, дорогу, и принялся махать – и руками, и варежками, и шапкой. Карета встала, не доезжая, и конный гайдук в одиночку прогарцевал к доктору, спросил на ломаном русском:

- Кто будешь? Тат?

- Сам ты тать, - огрызнулся Яков, - Путник я, лекарь. Лихие люди ограбили нас рано утром, и коня свели, и санки. Вон жена моя, - кивнул он назад, - И две дочки. Замерзли, идти не можем.

Гайдук развернул коня – он был черно-желтый, этот лакей, курляндец или лифляндец – подскакал к дормезу и заговорил по-немецки, в приоткрытое окошко. Потом махнул Якову – мол, подойди. Яков подбежал – из крошечного, как бойница, окошка дормеза смотрело на него любопытное розовое личико с наивными, как будто бы фаянсовыми глазами:

- Доктор Ван Геделе?

- Ваша милость… - доктор узнал баронессу фон Корф. Эти небесные фаянсовые глаза – одинаковые были у них, и у жены, и у мужа.

- Как же вы так… - даже растерялась баронесса, и тут же проговорила решительно, - Забирайтесь немедленно в карету, здесь печка. Ганс, Михель, - гайдукам, - давайте сюда сейчас же, и детей, и фрау Ван Геделе.

Яков скользнул в приоткрывшуюся дверцу – в дормезе было не на шутку натоплено, да еще впридачу, что называется, надышали. Доктор присел на краешек сиденья и ждал, когда управятся гайдуки – доставят в карету его фрау Ван Геделе. По бокам от баронессы сидели две няньки, и одна держала бесценный сверток – с наследником Корфов, несомненным Карлом Густавом.

- Я и не знала, что вы женились, - кокетливо произнесла баронесса, накручивая на пальчик извлеченный из чепца белокурый локон, - В Москве и вовсе говорят, что вы умерли. Утонули…

Ганс и Михель приоткрыли пошире дверь – пар повалил так, что, кажется, даже сделался снегом – и одну за другой загрузили в дормез колыбельки, а потом и фрау Ван Геделе – почтительно подсадив под попу.

- Какие милые крошки, - любопытная баронесса тут же сунула в люльки нос, - Девицы? Я угадала? Как же их зовут?

- Анхен и Кетхен, - опустив очи долу, скромно ответила Лупа, - Близнецы, ваша милость.

Она сидела в баронских подушках, сжав колени и смиренно сложивши ручки – сама невинность. Карета дернулась, кучер свистнул – и полозья заскрипели по снегу. Баронесса уставилась круглыми глазами на красивого доктора – право, жаль, что он оказался женат…Но прекрасно и то, что он хотя бы не умер.

- По Москве гуляют чудовищные слухи, - с притворным ужасом поведала баронесса, - Говорят, что вы утонули, что патрон ваш отравил вас ядом и бросил в реку, как Чезаре Борджиа – тот ведь тоже бросал когда-то своих наложников в Тибр…А он и не отказывается – только смеется.

- А что делать ему еще – в ответ на глупые сплетни, - Яков поднял на баронессу бриллиантовые глаза и улыбнулся – той своей улыбкой, про которую знал, что она неотразима, - Подобные истории раз в жизни рассказывают обо всех – особенно в Москве. Видите, ваша милость – я жив, и даже, оказывается, счастливо женат. На станции я поцелую ваши руки, и найму для нас с женой карету до Варшавы – там ожидает нас новый дом, и супругу мою капеллан пригласил петь в местной церкви, - тут Лупа выпучила глаза и закашлялась, - Будете в Варшаве, ваша милость – приезжайте послушать.

Доктор расстегнул на себе тулуп – в дормезе было жарко натоплено – и заодно проверил за пазухой тугой кошелек, гонорары или, как говорил один господин – роялти – за все его московские газарты. И в бриллиантовых дивных глазах, как в бухгалтерской книге виконта де Тремуя, поплыли строки дебета и кредита, прибылей и убытков, и жирным шрифтом высветился – несомненный выигрыш.

Загрузка...