Глава 18 Лупа (Лукерья Синцова)

Большая Ящера, или же Исеро – село богатое, стоит на речке Ящерке, и тянется, в самом деле, ящерицей, вдоль широкого тракта, что пролегает из Лифляндии – в самый Петербург. Два раза в год на селе – ярмарки бывают, и с постоялого двора много народу кормится, и в церкви по воскресеньям девки поют – так поют, что из окрестных деревень народ стекается слушать.

Лукерья Синцова, поповская племянница-бесприданница, была как раз одна из церковных певчих. В хоре именно ее голос выделялся особенно, самоцветным крылом райской птицы скрывая все прочие голоса. Лукерья брала первую ноту – и будто бы солнышко озаряло и понурую сельскую церковку, и мрачные рожи деревенских слушателей – замотанных пьянством и черной работой. Лушка знала, что именно к ней приходят поутру эти помятые, побитые и погнутые жизнью люди – чтоб от радостной ее молитвы хоть ненадолго расправились у них обычно сжатые в кулачок души. Переплетая свой волшебный веселый голос с жидкими голосами других певиц, вливая водопад Ниагарский – в речку Ящерку, Лушка видела – как светлеют у слушателей их пергаментные и кирпичные лица, и расцветают робкие беззубые улыбки, и подпевают неверные и нестройные голоса их волшебной Херувимской песне. И Лушка думала – вот оно, счастье, такое и есть.

Был у Лукерьи жених, дьячок из соседней деревни, из Малой Пихоры. Свадьбу назначили на лето, и Лушка все опасалась, что муж потом не позволит ей петь. Но до лета – оставалось еще полгода, целая жизнь, и лежала февральская белая дорога, и летели по той дороге стремительные легкие экипажи – из Лифляндии в Петербург.

Он приехал в кожаном скоростном возке, узком и длинном, как лодочка или детский гробик. Так судачили в деревне, дивясь причудливым маленьким санкам. И Лушка знала уже, кто они такие, господин и слуга, когда вошли они в церковь. Граф лифляндский, бывший царицын галант, и его камердинер. Все расступились вокруг, и смотрели, как идут они в живом коридоре, медленно, будто во сне. Будто бы против воли, словно на веревке кто-то их тянет – туда, где хор поет…Вернее, смотрели на одного из них, ведь слуга был – как все слуги, темный, высокий, мордатый – ничего особенного. А второй, хорошенький нарядный господин в соболях, глядел на нее, на Лушку, изнизу вверх – только ей одной в глаза, и весь устремился к ней, так жертва движется – на зов вампира. Он даже протянул к ней руку – с дрожащими, золотом унизанными пальцами, и слезы стояли в темных его глазах. Печальных, как у застреленного помещичьего оленя.

Спутник подхватил его под руку, под пушистые соболя, и почти грубо увлек прочь из церкви, приговаривая по-немецки:

- Рене, Рене, дас райхт, - и дальше непонятно, что-то про пейзан – мол, смотрят.

Лушка взяла высокую ноту, играя Херувимской песней – словно оружием, огненным мечом, и господин в соболях на пороге обернулся, вывернулся, как ласка, внутри своей шубы – и подмигнул ей.

Рано поутру она полоскала в Ящерке простыни – в круглой маленькой проруби. Полотнища плескались, все в кристалликах льда, и Лушка пела – грустную арестантскую песенку:

- Разложила девка тряпки на полу

Раскидала карты крести по углам

Позабыла девка – радость по весне

Растеряла серьги-бусы по гостям…

- Я шел на твой голос, - он стоял на берегу, на вершине обрыва, все такой же блистательный, в прежних своих соболях. Золоченый ангел, или – блистающая саранча. Он говорил по-русски очень смешно, но с великим апломбом – наверное, высоко себя ценил.

- Давай еще спою, барин – раз нравится, - предложила Лушка, без кокетства, совершенно искренне. Она всем юным своим женским существом понимала, что соболиному красавчику нравится не она сама – только песня.

- Нет, девочка, - он начал спускаться, и не удержался, заскользил, скатился кубарем, утопив ботфорты в снегу. Лушка вытянула его из снега, помогла отряхнуться – этот барин был с ней одного роста, и такой чистенький – будто игрушечный. Он взял ее руку – мягкой перчаточкой, и Лушка тотчас застыдилась своих красных мороженых лапищ.

- Бросай твои тряпки – и едем, - он говорил полушепотом, с такой наигранной страстью – как, наверное, говорят господа у себя при дворе, и это казалось так смешно, - Завтра будем в Петерсборге, я дам тебе репетитора, еще неделя – и будешь петь в Москве, перед новой царицей. На сцене, в театре. В моем театре, - он еще и глазами страстно сверкал, - Едем, девочка!

- Смешной ты, барин, - вздохнула Лушка, - врешь ведь небось.

- Как тебя зовут? – спросил он нормальным голосом, не-страстным.

- Лукерья Синцова, - созналась Лушка.

- Вольная, раз есть фамилия, - тут же оценил барин, - Впрочем, неважно. Вольных – нет. Лукерра, едем со мною, это ведь будет свобода, слава, сцена, публика, женихи из дворян…А что у тебя здесь – тряпки эти, грабли и вилы? Здесь, наверно, и бьют тебя? Я дам тебе свободу, моя богиня, моя прима…

Русские слова явно давались ему с трудом – но бедняга так старался… И Лушка представила – на одной чаше попик из Малой Пихоры, а на другой – слава, сцена, царица. Этот вот, в соболях. Свобода…

- Фрайхайт, свобода, - повторил он нежнейше, словно прочел Лушкины мысли.

Летом уже – муж не даст ей петь. А бить – будет. Полгода осталось ей – жизни…А этот, хорошенький смешной кавалерчик, сам просит, именно петь, в непонятном его театре. И слушать Лушку станет – сама царица. Даже если и врет он – все равно, одна чаша весов взлетела, другая – упала.

- Да пропади все пропадом! – Лушка ногой столкнула простыни – в черную воду. Соболиный барин недоуменно смотрел на нее круглыми глазами – не понял последней фразы. Лушка сама взяла его за руку своей красной лапищей:

- Идем, барин, согласная я.

Она доехала в Петербург – в тех самых легких лежачих саночках, словно в колыбели. Похититель в саночки к ней не полез, мчался следом за нею, верхом на коне, благо недалеко было. Лушка слышала – как перешучиваются они на ветру, перекрикиваются через повязанные до глаз башлыки – с тем своим слугой. И погони не было за ними, даже обидно – но, верно, решили в деревне, что утонула Лушка, в проруби, вместе с простынями.

В Петербурге у него и в самом деле оказался театр. И учитель пения. И танцмейстер. И пять – других девиц, вроде Лушки, графский гарем. Четыре балетницы и одна певица.

- Ты, если с ним не хочешь – просто соври, что у тебя от этого самого голос пропадает, - учила Лушку женским премудростям певица Оксана, - Он и отлипнет. В море много рыбы, ему голос твой важнее.

Лушка была девица, и не знала, пропадает у нее голос от «этого самого» или же нет.

Она занималась с учителем – каждый день, и танцмейстер показывал ей первые нехитрые па. Портниха сшила для Лушки узкое и несуразное немецкое платье. Оксана делилась секретами – как избегать хозяйской любви, не вызывая при том подозрений. Но увы - барин-похититель больше не делал Лушке страстных авансов, и вовсе не замечал ее, словно не он шептал ей нежнейше на корявом русском – из ящерского сугроба.

Он пригласил ее в свою спальню – когда она перестала уже, и бояться, и хотеть. Камердинер проводил – в золотую шкатулку, канарейкин цвингер, и граф сидел перед зеркалом – в кудрях и в шелковом халатике. Из-под халатика выглядывали такие тонкие белые ножки – Лушка еще подумала, что ничего не стоит перекинуть его на плечо и унести. Что он совсем ничего не весит, как птичка.

- Ты готова? – спросил искуситель, похититель – церемонно и холодно.

Лушка яростно кивнула и принялась неловко распускать – шнуровку нового, неудобного немецкого платья.

- Фууу… - рассмеялся брезгливо граф, - Не это же! Петь готова – в опере, перед царицей?

Лушка зарделась, разозлилась – и со злости выдала графу столь громогласную ступенчатую фиоритуру, что у того – даже кудри отлетели назад.

- Грубовато, но сильно, - нежные ладошки трижды беззвучно хлопнули, - Вижу, что готова. Мой Ла Брюс будет плакать. А это, - он пальцами изобразил ее недавнее пиччикато на шнуровке, - это не надо. Не трать себя. Я всегда могу позвать Дункан…

Лушка подумала – что за Дункан такой, и догадалась, что это Дунька всего лишь, одна из балетниц, самая лихая. Ей сделалось обидно – так, что сами собой закипели горючие слезы:

- Что Дуньку-то? Дунька носатая. Я тоже могу… - и снова принялась терзать шнуровку.

- Тогда иди – я распутаю тебя, - ласково поманил ее граф, на свои колени, и острыми пальчиками принялся расплетать жесткие шнуры. Лушка смотрела сверху вниз – на его сосредоточенное лицо, с нахмуренными бровями и длинными-длинными младенческими ресницами. Графчик очень старался – словно от этой шнуровки зависела вся его жизнь.

- U-la-la, готово, - он поднял лицо, такое счастливое – что девица Лушка не утерпела и сама, первая, поцеловала его, больно прикусив его леденцовые крашеные губы, от неумелого своего усердия.

- О, зивольф, - прошипел он хрипло. Вот теперь-то она ему – нравилась, графчик потерял голову, и сгорел, как они, придворные, говорят – в оранжевом ее пламени, так дом изнутри мерцает и светится, в пожаре, прежде чем – рухнуть.

Он все шептал ей тогда – нежно, но и насмешливо – длинные немецкие слова, эти шипящие по-змеиному имена, но она понимала из них лишь «зивольф» – волчица. Лупа.

Загрузка...