Чан Аньло не ожидал увидеть кровь. Не здесь. Не сейчас.
Наедине со своими мыслями, он наслаждался поездкой через покрытые джунглями горы Цзинган. Его лошадь, маленькая умная кобыла, осторожно шла по грубым горным тропам в сторону города Чжаньду. Тяжелый и влажный воздух здесь буквально звенел от насекомых и порхающих вокруг птиц. С каждой милей к югу становилось жарче. Чан раздвигал густые заросли подлеска, издававшего гнилостный запах, и не спеша продвигался вперед со скоростью, которая устраивала и его лошадь, и его самого. Они не торопились: Тропа, по которой они шли, была ненадежной, мокрой и скользкой, как зад обезьяны, поэтому время от времени ноги лошади разъезжались.
— Тише, малышка, спокойнее, — негромко сказал он лошади.
Он положил руку на ее мускулистую шею и поцокал языком. За все время поездки ему всего один раз пришлось спешиться и увести ее с дороги в густые заросли накрытой туманным саваном низины. Пока по тропе проезжала группа всадников, он стоял рядом с лошадью, крепко держа ее за гриву, но та стояла молча и не шевелилась, только уши прижала к голове. Это могли быть бойцы Красной армии, но Чан не хотел рисковать. В этих местах было полно бандитов.
В следующий раз он остановился, уже перевалив через горы, точно крепостной стеной окружившие Чжаньду. Рядом с раскисшей дорогой из земли торчал деревянный остов в форме вилки, к которому кожаными ремнями был привязан человек. Он был по пояс голым, голова его свесилась на грудь, а глаза были закрыты, как будто он уснул от вынужденного безделья под немилосердно палящим солнцем. Но Чан знал, что этот человек не спал. Мухи облепили его грудь черной переливчатой коркой, которая расползалась, точно нефтяное пятно.
Несчастный был оставлен здесь в назидание дезертирам из Красной армии. Сколько он провисел до того, как умер, трудно сказать, но три раны на груди, там, где его плоть пронзил острый су-бйо [7], должно быть, положили конец его агонии.
Чан глубоко вдохнул, чтобы успокоить нарастающий гнев, и вверил презренную душу солдата его предкам. Здесь, наверху, в горах, боги были совсем рядом. Иногда их почти можно было увидеть в клубах тумана, голоса их разносились эхом по зарослям бамбука. Здесь хорошо умирать, когда приходит твое время. Чан склонил голову перед останками солдата, взялся за поводья и отправился в город.
На главной улице Чжаньду было оживленно. По мостовой катилась телега, груженная большими валунами. Вонь, идущая от двух тащивших ее быков, привлекала к их мокрым мордам тучи мух. Грохот деревянных колес телеги чуть не оглушил Чана — он слишком привык к тишине.
Этот небольшой город был высечен на склонах каменной горы, и его жители вели каждодневную борьбу с наступающими джунглями, грозившими поглотить окружающие земли. Рядом раскинулись террасы, засеянные драгоценным рисом и папайей, они выделялись ярким зеленым пятном среди окружающих их темных лесов, которые своим горячим дыханием жгли молодые ростки.
Одноэтажные дома из древесины и бамбука с покрытыми серой глиняной черепицей крышами беспорядочно лепились к краям мостовых. Мимо Чана прошли несколько обливающихся потом рикш в широких шляпах, они с интересом поглядывали на едущего верхом чужака. Чан не обратил на них внимания. Когда он попадал в новый город или пробовал незнакомое ему блюдо, всегда повторялось одно и то же — эта острая тянущая боль под ребрами, как будто кто- то пытался вытащить наружу его печень. Чан знал, что это.
Это ты, моя любимая, моя девушка-лиса. Ты. Твой маленький кулачок внутри меня не дает мне покоя.
Все новое, что он видел, ему хотелось показать и ей. Ему хотелось показать ей тот Китай, которого она не знала. Хотелось увидеть, как от восхищения широко раскрылись бы ее коричневые глаза, как сморщился бы ее нос при виде замысловатых изгибов линий крыш, при виде ликов богов, искусно вырезанных на балках и раскрашенных в яркий багрянец и золото. Все на юге Китая было более яркое, утонченное, броское, чем где бы то ни было, и ему очень хотелось смотреть на все это ее глазами.
Вдруг он выпрямился, расправил плечи и ударил пяткой в бок лошади. Его свободная черная рубаха прилипла к взмокшей спине. Чан отогнал мысли о Лидии. Заставил себя не вспоминать ее полные теплые губы. Это видение ослабляло его. И все же он так и не смог заглушить в мыслях ее смех, подобный пению реки, которая вливалась в его разум, заставляя трепетать его сердце.
Чан спешился у каменного стока для воды. Он бросил монетку одному из уличных мальчишек с торчащими ежиком волосами, чтобы тот принял поводья и присмотрел за лошадью. Сунув голову под холодную струю, Чан забросил седельную сумку на плечо и отправился дальше пешком.
На улице он заметил цирюльника. Тот с довольной улыбкой точил бритву, погладывая на заросший подбородок клиента. Тот сидел на стуле у входа в заведение. Из стоявшей рядом будки доносился голос рассказчика, который развлекал обоих сказками о короле-крысе.
Чану понравился городок. Главным ощущением была… умиротворенность. Он подумал, что мог бы остаться здесь. Его опасения, что Чжаньду представится шумным и суматошным, оказались напрасными, жизнь здесь явно шла медленно, устоявшимся чередом. Чан Аньло отправился дальше легким, расслабленным шагом, не нарушая привычного уличного шума. Он давно понял, что походка может сделать тебя либо заметным, либо невидимым.
Сегодня он был невидимым.
— Твои пальцы сделались неловкими, как у старухи, мой друг.
Городской башмачник был мужчиной средних лет. Он сидел на бамбуковом стульчике в тени рядом со своей мастерской и был занят тем, что покрывал длинную кожаную полоску затейливыми стежками. Его пальцы уже вышили на одном конце ленты змею, обвившуюся вокруг обезьяны, а на другом — льва, терпеливо дожидающегося с разинутой пастью. Башмачник зыркнул из-под своей широкой шляпы, сплетенной из листьев бамбука, и на какой-то миг в его зорких черных глазах появилось удивление. Потом они заблестели от радости, когда он рассмотрел человека, стоявшего перед ним против солнца, но почти сразу его вытянутое лицо снова посерьезнело, и он нахмурился.
— Чан Аньло, ты, кусок собачьего мяса, где тебя носило все это время? И чем этот жалкий городишко удостоился чести принимать у себя одного из самых верных слуг нашего вождя?
— Я приехал не для того, чтобы любоваться этой кучей навоза, которую ты называешь городом. Я приехал к тебе, Ху Тай-вай. Мне нужно поговорить с тобой.
Ступая по-кошачьи мягко и неслышно, Чан подошел по грязной дорожке к башмачнику, поднял свободный конец кожаной полоски и протянул ее между пальцами.
— Надеюсь, мой друг в добром здравии?
Игла снова замелькала.
— Я здоров.
— А семья? Уважаемая И-лин и прекрасная Си-ци?
Лицо башмачника просветлело.
— Моя жена будет рада принять тебя в нашем скромном доме. Она не видела тебя два года и бранит меня за то, что ты так долго не появлялся. Она думает, это я виноват.
Чан негромко рассмеялся.
— Жена бранит мужа за все, и за нашествие крыс на рисовое поле, и за то, что ломает накрашенный ноготь, когда готовит ему еду.
Ху Тай-вай усмехнулся и окинул гостя долгим пронзительным взглядом, отметив про себя и состояние его одежды, и неподвижность глаз.
— И что же тебе известно о женах, мой друг?
— Ничего, слава Богу.
Однако голос, наверное, выдал его, потому что башмачник не засмеялся, а вновь принялся за работу. Какое-то время мужчины молчали, но молчание это не было неловким. Глаза товарищей следили за движением иглы, которая то впивалась в кожу, то снова показывалась, как будто жила собственной жизнью. Мимо них по улице прошла женщина с испещренным оспинами лицом. На сутулых плечах она несла коромысло, которое глубоко впивалось в ее плоть. В ведрах, болтавшихся на его концах, сидело по черному поросенку. Животные визжали так оглушительно, будто кто-то наступил богу на палец. Жара и шум утомили Чана, он прислонился спиной к стене.
— Город уже пришел в себя?
Ху Тай-вай повернулся и внимательно посмотрел на друга.
— Ты имеешь в виду, после визита Мао Цзэдуна? Ты видел мертвого солдата?
Чан кивнул.
Ху Тай-вай вздохнул, и Чан почувствовал, каким тяжелым был этот вздох.
— Их было больше. — Башмачник посмотрел в направлении деревянного остова, который был скрыт от них ярко раскрашенной чайной. — Мы их сняли, но один должен был остаться.
— Как предупреждение другим, которые вздумают дезертировать из Красной армии. Да. Мао Цзэдун настаивает на этом. Но армия состоит из крестьян, которые верят, что Мао перераспределит землю по всему Китаю. Именно поэтому они сражаются за него. Им хочется, чтобы поля, на которых они работают, принадлежали им, чтобы они могли передать их своим детям и детям своих детей. Когда крестьяне поймут, что нашего великого и мудрого вождя больше интересует власть, чем народ, они попытаются вернуться на поля, чтобы заниматься своим делом, но… — Чан прикусил язык. Не нужно показывать другим, что его сердце обливается кровью. — Он долго здесь пробыл?
Башмачник, хоть и сидел, не выпуская из рук иглы и кожаной полоски, низко поклонился.
— Да, Мао здесь пробыл долго.
Чан взглянул на настороженное лицо и вполголоса произнес:
— Расскажи, мой друг.
Башмачник снова принялся за дергающийся хвост умирающей обезьяны.
— Он задержался здесь на месяц, — глухим голосом произнес он. — Отряд его армии расположился лагерем за городом, прямо на террасах. Они вытоптали целое рисовое поле. Но солдатам было нечем заняться, пока их вождь отдыхал в лучшем в городе доме, поэтому они пили маотай [8]и шатались по улицам. Они пугали девушек и из магазинов брали все, что хотели.
Чан зашипел сквозь стиснутые зубы:
— Мао Цзэдун был школьным учителем. Он не военный и не знает, как управлять армией.
— Да. Когда армией командовал Чжу, в ней знали, что такое дисциплина.
— Но Мао украл у Чжу его армию. Он унизил Чжу и обманул штаб Коммунистической партии в Шанхае. Ты должен признать, старый башмачник, что наш вождь умен. Его жажда власти столь велика, а повадки так хитры, что он все еще может завоевать весь Китай.
Ху Тай-вай что-то проворчал.
— А его последняя жена, Гуй-юань, была с ним? — спросил Чан.
— Да, была. Нежная, как утренний цветок. Они вместе заняли лучший и самый большой дом в Чжаньду и все дни проводили, не вставая с постели. Ели тушеную говядину и пили молоко. — Ху Тай-вай с отвращением дернул рукой с иголкой.
— Разве человек в здравом уме станет пить молоко? Молоко для младенцев!
Чан улыбнулся.
— А на Западе все пьют молоко.
— Значит, они еще большие безумцы, чем я думал.
Чан тихо засмеялся.
— Они говорят, это полезно для здоровья.
На миг ему представилась чашка у его губ, неприятный жирный вкус молока во рту. Мягкий, звучащий непривычно для его китайских ушей голос, произнесший: «Пей». Ради нее он выпил.
— Лучше, — сказал он старому башмачнику, — когда Мао путешествует с женой. Лучше для тех городов, в которых он останавливается.
— Чем лучше? Знал бы ты, во что она нам обошлась. Она ведь требовала все самое лучшее.
— И даже так все равно лучше. — Он посмотрел на молодую женщину, подметавшую ступеньки крыльца торговца веревками на противоположной стороне дороги. Ее длинные волосы были сплетены в красивую косу. — Лучше для девушек в этих городах, — сказал он.
— До меня долетали такие слухи. — Ху Тай-вай нахмурился, его густые брови сложились в черную линию. — Поэтому все время продержал Си-ци дома под замком.
— Мудрое решение.
— Итак. — Ху Тай-вай воткнул иглу в кусок кожи, намотанный у него на запястье. — Скажи-ка мне, сын ветра, зачем Китайская коммунистическая партия прислала одного из Лучших своих бойцов в наш сонный Чжаньду?
— Никто не знает, что я здесь.
— Да?
— Я приехал, чтобы поговорить с тобой с глазу на глаз.
— О чем?
— О русских.
Ху Тай-вай удивленно улыбнулся.
— О русских? Значит, ты дурак. Опоздал ты, мой юный друг. Те дни, когда я знался с русскими, с теми, что носили бороды, давно позади. Ты же знаешь, что я бросил это дело. Сейчас я всего лишь бедный деревенский башмачник. — Его черные глаза заблестели, складки у рта прорезались глубже. — Я слишком ценю свою жизнь и свою семью. С Мао, как и с Иосифом Сталиным (такой же безумец, помешанный на власти), никогда не знаешь, когда ты ему надоешь. Моргнуть не успеешь, а твоя голова уже на шесте болтается.
— Но ведь ты бывал в советской России.
— Много раз.
— Я боюсь, что сейчас у нас все решают их рубли. Расскажи мне о них, Ху Тай-вай. Расскажи, к чему я должен быть готов.
Дом Ху Тай-вая был скромным. Он совершенно не походил на то большое и красивое здание в Гуанчжоу, где когда-то бывал Чан. Там были внутренние дворики, в комнатах стояла резная мебель и множество нефритовых статуэток, которые когда-то принадлежали его отцу и отцу его отца. Здесь же обстановка была простой, грубоватой, но все было прочно и основательно, как и подобает в обиталище семьи башмачника. Только в передней алтарь предков напоминал о былом благополучии. Здесь стояли украшенные жемчугом и золотом портреты отца и матери Тай-вая и их родителей. На широких серебряных подносах лежал и тщательно приготовленные и нарезанные куски телятины, мяса дельфина, разноцветные фрукты и цукаты. На мраморном постаменте стоял стеклянный, изумительно тонкой работы кубок, полный густого красного вина.
Чан почувствовал укол зависти, когда увидел алтарь, а потом его охватило чувство вины за то, что для своих предков он не создал ничего подобного. Он окунул руку в блюдо из оникса, в котором плавали листья азалии, потом стряхнул с них капли над чашей с гранатами и манго, шепотом произнося слова, которые соединяли его с духом отца. Он зажег горелку с фимиамом и какое-то время смотрел, как душистый дым поднимается вверх тонким облачком веры.
Коммунизм осуждал веру. Точно так же, как осуждал индивидуализм. Коммунистическая идея родилась для того, чтобы создать новую, улучшенную модель человека. Это была отдаленная цель коммунизма, и это была та задача, которой был предан Чан. Он любил Китай всем сердцем и был убежден, что коммунизм был единственным путем развития для его страны. Он верил, что его идеалы способны принести мир и равенство в несправедливое общество, в котором отцам приходилось выбирать, кого из детей продавать, чтобы накормить остальных, в то время как лоснящиеся от жира помещики купались в козьем молоке и налагали на крестьян непомерную плату за землю, которая сгибала спины бедняков и укорачивала жизни.
Чан смотрел на огонь в горелке. В его глазах отражался робкий отблеск. И в этот миг он почувствовал, как внутри него, где-то в животе, разгорается огонь ярости. Это чувство ему было давно знакомо, и он научился справляться с ним, но иногда пламя вспыхивало с такой силой, что он не мог с ним совладать. Оно сжигало изнутри.
— Чан Аньло, ты приносишь свет в наш скромный дом и радость в мое недостойное сердце.
Чан поклонился И-лин, жене башмачника.
— Видеть вас снова — большая честь и удовольствие. Я приехал издалека, но ваш дом всегда точно постель из лепестков роз для моих усталых костей.
Он еще раз поклонился, чтобы подчеркнуть свое уважение к ней. Оказываясь рядом с ней, он всегда чувствовал себя неуверенно и немного терялся оттого, что не знал, как выразить свою признательность этой женщине. У нее были широкие бедра, угловатые скулы и высокий лоб, но тепло в глазах делало ее прекрасной. Он бы никогда не осмелился гадать, сколько ей лет, но знал, что она годится ему в матери. Когда-то, в те страшные времена, когда его родители были обезглавлены в Пекине, она приютила его в своем доме.
И все же не она, а ее муж, Ху Тай-вай, наполнил его жизнь смыслом. Это он представил его, молодого сына придворного советника, императрице Китая, это он приобщил его к идеалам и целям коммунизма, которые были так не похожи на все, что он знал до того. Но Чан оставался с ними недолго. Не желая подвергать их опасности своим соседством, он двинулся дальше, и с тех пор это движение стало его жизнью. Однако какая-то часть его сердца навсегда осталась с этой женщиной.
Она разлила чай в пиалки.
— Боги сохранили тебя. Я благодарна им за это. Надо будет оставить им дар в храме.
— Они и к вам были добры. Я никогда еще не видел Ху Тай-вая таким толстым и спокойным. Он сидит там и занимается делом, довольный, как кот на солнышке.
Она улыбнулась.
— Мне бы очень хотелось сказать то же самое и о тебе, Чан Аньло.
— А я выгляжу так плохо?
— Да. Тебя как будто собака пожевала и выплюнула.
— В таком случае я приму у вас ванну, если позволите.
— Конечно. Но я не это имела в виду. Я смотрела в твои глаза, и то, что увидела там, разрывает мне сердце.
Чан опустил взгляд и отхлебнул чаю. В маленькой, наполненной жарким влажным воздухом комнате на какое-то время стало тихо. Наконец Чан поднял глаза, и стало ясно — эта часть разговора закончена.
— Как поживает Си-ци? — спросил он.
— С дочерью все хорошо. — Лицо И-лин просветлело, как будто на него упали лучи солнца.
Их взгляды встретились, и Чан, заметив, как внимательно и с какой надеждой она на него смотрит, понял, какие планы зрели в ее душе. Си-ци было шестнадцать, в этом возрасте девушки уже выходят замуж.
— Иди, — сказала она и махнула маленькой рукой, словно прогоняя его. — Иди, поговори с ней. Она во дворе.
Он встал и с уважением поклонился. Она довольно хмыкнула.
— Прежде чем я уйду, И-лин, я хочу сделать вам подарок.
Тонкие прямые брови ее поднялись, она в нерешительности потерла руки о черную юбку.
— В этом нет никакой необходимости, Чан Аньло.
— Думаю, что есть.
Он раскрыл кожаную седельную сумку и вынул из нее нечто, замотанное в старую [рубашку. Этот сверток он протянул ей. И-лин встала, приняла сверток, почувствовав его вес, улыбнулась и с любопытством развернула подарок.
— Чан Аньло, — дрогнувшим голосом пролепетала она.
В ее руке лежал пистолет.
— И-лин, я знаю, что ваш муж теперь отказывается иметь оружие, говорит, что с него хватит насилия. Но я боюсь, что насилие само придет к его порогу, да и. в Китай, и поэтому хочу, чтобы у вас…
И-лин бросила быстрый взгляд на дверь, но Ху Тай-вай все еще возился с кожей и иглами. Она проворно замотала пистолет и сунула его в шкатулку, где хранились ее инструменты для рукоделия.
Чан подошел к ней ближе.
— Кроме нас, об этом больше никто не будет знать, — сказал он. — Это ради вас.
Она кивнула и первый раз в жизни поцеловала его в щеку. Он почувствовал крепкое прикосновение ее сухих губ и запах сандалового дерева.
— И ради Си-ци, — выдохнула она.
Си-ци была высокой девушкой с тощими ногами, одна из которых заканчивалась деревянной ступней. Но на протез почти никто не обращал внимания из-за лица, которое притягивало к себе мужчин, как горшок с медом притягивает медведей. Она не походила на свою широкоскулую мать. Ее лицо было узким, с тонкими чертами, с кожей цвета свежих сливок и теплыми терпеливыми глазами. В бледно-голубом платье Си-ци сидела под фиговым деревом, склонив черноволосую голову над какими-то бумагами.
Увидев Чана, она заплакала.
Юноша поклонился в знак приветствия.
— Не плачь, прекрасная Си-ци. Смотри, что я тебе привез. — Рассмеявшись, он достал из сумки книгу. — Вот. С этим ты быстро подтянешь английский.
За годы, проведенные в Гуанчжоу, каждый раз, бывая у Ху Тай-вая, Чан старательно учил Си-ци английскому. Без одной ноги (ее она потеряла еще в детстве, после укуса змеи) работу девушке было найти не так-то просто, а ни ему, ни ее отцу не хотелось, чтобы она полностью зависела от мужа. Поэтому они решили, что она будет переводчиком. Училась она быстро и с охотой, к тому же у нее была прекрасная память. Но иногда Чан задумывался о том, для кого она это делает, — для себя или… для него.
— Спасибо, — скромно сказала Си-ци. — Редьярд Киплинг, «The Jungle Book» [9]— прочитала она, и глаза ее засияли от радости.
Чан пожалел, что привез всего одну книгу.
— Это о мальчике, которого в джунглях вырастили волки.
Она быстро покосилась на него из-под длинных черных ресниц.
— Вам кажется, что и с вами случилось что-то похожее? Коммунистические волки вырастили вас в своем доме? — Она рассмеялась, и от ее смеха у него вдруг перехватило дыхание.
— Если дом твоих родителей был джунглями, то ты была в них золотым цветком, который очаровывал всех нас своим благоуханием.
Си-ци снова весело рассмеялась, качнув волной длинных роскошных бархатных волос, и раскрыла книгу. Чан сел рядом, и вместе они начали читать, слово за словом, страница за страницей, и все это время он чувствовал ее близость, ее мягкость, думал о том, какой хорошей женой была бы она ему.
Всего раз она повернулась к нему и спросила шепотом:
— О моем брате, о Бяо, вы ничего не узнали?
— Нет. Ничего.
Глаза ее разочарованно погасли, и она вернулась к чтению.
Каким-то уголком мозга он почувствовал движение. На какую-то долю секунды. Потом ощущение исчезло. Как будто питон Каа скользнул со страниц книги, незаметно и неслышно. Чан поднял голову и прислушался.
— Что? — негромко спросила Си-ци.
Он покачал головой и настороженно осмотрелся. Небо разливало разноцветные краски на серые крыши зданий: красную, желтую, загадочную туманно-пурпурную. День менялся, готовился к вечеру. В воздухе носились тучи насекомых, странные звуки, похожие на душераздирающие стоны призраков, доносились из джунглей.
Может быть, именно это он и услышал? Этот переход дня в ночь?
Си-ци прикоснулась к его руке, невесомыми пальцами тронула его кожу.
— Что случи…
Но Чан вскочил, забрасывая на плечо седельную сумку, и быстро зашагал в дальний конец двора, в сторону черной деревянной двери, ведущей в переулок. Он дернул ручку. Дверь была заперта. Когда он, собираясь запрыгнуть на выложенную сверху черепицей стену, отступил на два шага для разгона, дверь в дом распахнулась. Группа из пяти вооруженных солдат вывела во двор Ху Тай-вая и И-лин. На рукавах солдат алели нашивки армии Мао.
— Чан Аньло, — твердо, но с безошибочно узнаваемой вежливостью произнес их командир. — Прошу прощения за беспокойство, но вас вызывают в Гуйтань.
— Кто вызывает?
— Наш великий вождь Мао Цзэдун.