XLVII

Поужинав, некоторые из «злой роты» пошли куда-то из странни; оставшиеся стали, располагаться спать. Отец Пимен убрал со столов и, заглянув к нам в каморку, сказал:

— Сидите?.. Ну, сидите, а я пойду вам поесть сгадаю… Скоро ко всенощной ударят. Пойдете?..

— Как же, — ответил дядя Юфим, — надо сходить… Я пойду…

Отец Пимен ушел. Мы остались одни, поджидая его возвращения и обсуждая свои делишки. Прошло с полчаса… Он все не шел… Ударили ко всенощной. Дядя Юфим перекрестился и сказал:

— Вот те и ужин. Что он там?.. За смертью его посылать!

— Подождем, — сказал Малинкин, — было бы чего ждать.

Подождали еще немного, и, наконец, монах пришел, неся с собой две больших чашки. В одной были щи, в другой каша и несколько штук соленых огурцов… Поставив это, он принес хлеба, которого могло бы хватить на десять человек.

— А я, рабы божьи, все насчет вас хлопочу, — сказал он, присев на кровать. — Отца Зосиму видел, говорил… насчет того намекнул… Он говорит: «ладно»… К отцу Владимиру забег. «Есть ли?» — спрашиваю. «Хоть облейся, — говорит, — приходи немного погодя»… Как бы не разобрали… Надо, коли что, поторопиться… Я бы сейчас и сбегал, а?

Дядя Юфим молча ел, делая вид, что эти слова к нему не относятся.

— А каша у вас добрая, — облизывая ложку, сказал он. — И щи хороши… Капуста-то своя?

— Своя! — резко ответил отец Пимен, точно отмахнувшись рукой от надоедливого комара. — Надо, коли уж брать, две половинки: одну, значит, отцу Зосиму, а другую нам.

— Нам не надо, — сказал дядя Юфим, — чего уж тут лизать на пятерых половинку… Пей ты, отец…

Монах радостно, не умея скрыть улыбки, потер руки одна о другую, точно грея их, и воскликнул:

— Так я, буде, сбегаю!

— Много ль тебе денег-то? — спросил Юфим.

— Полтину.

— Эва! — воскликнул дядя Юфим… — Что дорого больно?…

— Раб божий! — жалобно как-то воскликнул отец Пимен. — Сам посуди: и ему, отцу Владимиру-то, нажить надо… Из чего ж и хлопотать?

Дядя Юфим, хмурясь, достал деньги и, отдавая их отцу Пимену, сказал, обращаясь ко мне:

— Ты бы, Павлыч, записывал, куда что… А то как бы не забыть, грешным делом… Апосля спору промеж нас не было бы…

— Не бойся! — сказал Малинкин. — Не забудем.

Получив деньги, Пимен торопливо вышел из каморки. Мы опять остались одни.

— Ладно ль, ребята, делаем? — спросил Юфим. — Как бы с ним греха не нажить…

Мы молчали.

— Ох-хо-хо! — продолжал старик. — Враг-то, видно, горами качает… Индо затрясся весь, увидал деньги… О, господи-батюшка, ко всенощной звонят, а мы человека на грех наводим…

— Не махонькой, чай, смыслит, — ответил Малинкин.

Монах пришел скоро, запыхавшись, и молча, радостно улыбаясь, поставил на стол две «половинки», вынув их из кармана подрясника.

— Спосуду, как опорожнится, назад наказывал принесть, — сказал он.

— Дай-ка сюда! — сказал дядя Юфим, беря со стола одну «половинку». — Терешка, спрячь, родной, к себе в сумку… Дело-то оно вернее будет.

Он передал «половинку» Терехе-Вохе и, перекрестившись на иконы и взяв картуз, сказал:

— Ну, я пойду в божий храм.

— Погоди, пойдем вместе, — сказал Малинкин.

— А вы, ребята, спать ложитесь, — сказал дядя Юфим, обращаясь к нам. — Мы не скоро.

Они вышли. Отец Пимен запер за ними дверь. В каморке стало темнеть… Из странни доносилось храпенье… Отец Пимен зажег лампадку.

— Ложитесь, рабы божьи, — сказал он.

— И то лечь нешто, — ответил Тереха-Воха. — Павлыч, давай…

Он взял свою сумку, подложил ее под голову, перекрестился и, растянувшись на полу, почти сейчас же, по обыкновению, захрапел.

— А ты, раб божий? — спросил Пимен.

— А я погожу… Курить можно?

— Кури… кури… Ты кури, а я того, пропущу, — захихикал он, потирая руки. — А я пропущу! — повторил он, радуясь.

Он взял «половинку», сковырнул ногтем сургуч и, ударив ладонью по донышку, вышиб пробку… Пробка отлетела в угол.

— Пошла душа в рай, хвостиком завиляла! — сказал он и жадно начал пить прямо из горлышка.

— Душа меру знает, — сказал он затем, как-то ухнув и плюнув на пол, отрываясь от половинки. — Эва еще осталось, — добавил он, разглядывая ее на свет лампадки, — на заряд хватит… А ты, раб божий, потребляешь? Дайка-сь курнуть, — протянул он ко мне руку.

Он жадно, втягивая щеки, затянулся раза три и, передавая мне обратно окурок, сказал:

— Заберет складнее!..

Он присел на край кровати. Я положил свою сумку рядом с Терешкиной и лег навзничь, наблюдая за монахом.

Посидев немножко, он соскочил с койки, открыл в столе ящик, достал оттуда огурец, чайную чашку, налил в нее из половинки немного водки и, зажмуря глаза, выпил.

— Спишь, раб божий? — спросил он, оглянувшись на меня.

— Нет… так лежу…

— А я еще выпью… останное… а?

— Захмелеешь, отец.

Он ничего не ответил и молча допил из половинки последки.

— Все… вот и все! — грустно произнес он и сел на кровать. — Все! — повторил он.

Он поднес половинку ко рту и, запрокинув голову, допил несколько оставшихся капель…

— Теперь полежать не грех, — сказал он и растянулся во весь рост на своей убогой постели. — А у нас, раб божий, — заговорил он, вдруг приподнявшись, — какой тут недавно случай произошел… не слыхал, а? С отцом Кондратьем-то…

— Нет, не слыхал… А какой?..

— О-о-о, — затряс он головой, — ужасть! Прислали к нам в обитель из… (он сказал — откуда) монаха на выдержку… часто к нам присылают… Молодой монах, видный… Тамотко-то он, ишь, гулял шибко… ишь, полюбовница у него была… Место там, знаешь, раб божий, какое, — вольное, доходное… постоянно деньга. Ну, а у нас насчет этого плохо: коли своих нет, — взять негде. Опять насчет харчей: какие здесь противу тамошних харчи? Ну, и затосковал малый… А еще пуще, слышь, об полюбовнице убивался… Молчит, бывало… спросишь — молчит. Стуканый какой-то, ей-богу… Вот раз, что же, раб божий, заперся взял в келье, да себе по горлу ножом… А уж за ним поглядывали: игумен, ишь, велел… Ладно, увидали… Ну, сполох пошел… К двери, а дверь здоровая, не выломаешь… К окну опять, а в окне решетка железная… во каки пруты!.. А он… Кондратий-то… отошел в угол, пилюкает себе глотку. Ножик-то, ишь, тупой, — не перепилюкает никак. Просунули в решетку, в окно-то, кочергу, зацепить его как-нибудь норовят — не достанешь! Пилюкал, пилюкал, перепилюкал-таки, а все жив. Бросил ножик, да, понимаешь, раб божий, взял эдак пальцами сам себе глотку-то и перервал… Ну, тут и свалился… готов!.. Выломали дверь, глядят: помер!.. А крови-то, аки из барана, аки из барана!.. Ужасть!

Он замолчал и сел на кровати, спустив ноги.

— А то повесился еще один, — опять заговорил он, — в лесу нашли… висит на суку… посинел весь… А крест с себя снял, положил на землю… С крестом-то, ишь, не удавишься… Он боится креста-то… Грехи, раб божий!..

Он опять замолчал… В каморке стало совсем темно… Лампада чуть-чуть мерцала. На странне за перегородкой кто-то громко разговаривал, часто повторял: «А я ему, чорту, и говорю… А я ему, чорту, и говорю».

— Раб божий, а ты откеда?.. Какой губернии, а? — нарушил молчание монах.

— Здешний, — ответил я.

— А я тверской, из корелов я. У нас тут много из корелов. Уж я здесь второй раз, в обители-то… Да, второй! — повторил он, как-будто ожидая, что я скажу на это. И, видя, что я молчу, продолжал: — Ушел, да пришел… Куда ж мне больше итти, сам посуди, раб божий, а? Куда? Коли мне деваться некуда… Я и пришел… Сказано: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененнии, и аз успокою вы». Я и пришел… Взяли опять, ничего… игумен взял… У нас игумен х-а-а-роший, простец!.. Что ты думаешь, раб божий: допрежь, говорят, в молодых годах он пильщик продольный был… Как господь-то возвеличил… Стало быть, богу угодно… достоин… Мы вот недостойны, где нам, грешны мы… Батюшка, сколько грехов-то!.. Аки орехов на орешине… Ужасть!.. А нищих как любит игумен-то наш, — страсть!.. Умирает за них… Чтоб ежели, спаси бог, узнает, что не накормлены, — распалит!

— А ты, отец, давно здесь, на странне-то?

— Да вот уже четвертый год пошел…

— Насмотрелся, чай, на людей?

— О-о, раб божий, как насмотрелся-то!.. Все-то одно, все-то одно каждый день! Голодные, холодные, грязные, больные… Ужасть… Сам с ними обовшивел…

— Надоело?

— Терплю… терплю, раб божий… А тяжко ино… Ох-хо-хо!.. Ропщу… ругаюсь… Вот выпьешь водочки, — отляжет…

— Ну, а прежде на каком послушаньи был?

— А всякие послушания: в квасной бочки мыл… на конюшне был, дрова резал, воду качал… на прачечной белье стирал, на угольнице уголь жег… да мало ли!..

— Что ж ушел, зачем?

— Соскучился! Тоска напала… Враг, известно! Напала тоска, — места не найду… Взял да и ушел… Поболе года на воле шатался… На родине был… только там мне, вижу, делать нечего… По монастырям ходил, богу молился… Пришел опять сюда: здесь уж, видно, и помирать буду…

Он замолчал и потом, после долгого молчания, спросил вдруг:

— Раб божий, а ты женат, аль холост?

— Женат.

— А дети-то есть ли?

— Есть.

— Сыновья, что ли?

— Есть и сын.

— Махоньки?

— Да.

Он вдруг спрыгнул с койки и, сев рядом со мной на полу и наклонившись ко мне, шопотом заговорил:

— Раб божий, не сердись, по душам я тебе скажу: береги ты сынка… Учи паче всего божьему слову… Сказано: что посеешь, то и пожнешь… Паче всего бойся ругаться при нем матерно, пьяный беги прочь… не бей… все по-хорошему, делай… чтобы видел он, каков ты человек есть. Вырастет — почитать будет… Слова от него не услышишь супротивного… С ребенком что хошь сделать можно… Ангельская душка — аки воск мягкий…

— Ох, раб божий, — тяжело вздохнув, продолжал он прерывающимся голосом:- кабы ты знал, каку я маяту-муку через детей принял!.. А кто виноват? Сам, пес смердящий… Понял это вот теперича на краю могилы… Понял, раб божий, да поздно… Вот он локоть-то, а укуси-ка, попробуй… Нет, не укусишь!.. Нешто мне здесь жить-то надо? Два сына, а спроси: где? В «злой роте», вот где!.. Я из них господа изгнал, а дьявола вселил… Воры они теперича, мошенники… В те поры, когда махоньки были, что я делал?.. Господи-батюшки, ужас! Бывало, напьюсь пьяный, приду домой и давай бушевать… Жена, покойница, побелеет, словно береста… а я матерно… тьфу!.. С топором, с ножом бегал… Ну, а они-то видят, все это им в память входит… Их бил, страсть как бил… Да все по-черному… Где бы приласкать, пожалеть, а я рычу… Боялись меня пуще огня… А тут мать померла, один с ними остался… Полюбовницу себе завел, шкуреху-канарейку… А они уже понимать стали… Да что уж! Дале да боле, дале да боле… Выросли ребята… Ну, тут и пошло! Я слово — мне десять…. Я бить, — они меня! Известно, вошли в года… В солдаты одного взяли, другой остался. Пить начал, из дому тащить… Я туды, сюды, — нет, шалишь!.. Дело пропало, шабаш!.. Отслужил другой, пришел домой… пошло еще хуже! Я так, они этак. В воровство ударились… Били их мужики раз, страсть как!.. Женить хотел, — не идет никакая… Отбились совсем. А мне только и названья: «собака проклятая». Вижу — дело мое пропащее… «Уходите, говорю, с глаз моих долой, а я продам избу, тоже уйду…» «Нет, говорят, старый пес, нам долю давай»… «Кака ваша доля?» «Така», — говорят. «Нет вашей доли, все мы с матерью наживали… все мое…» «Ты, говорят, собака, ее в могилу вогнал… На кой ты нам… Давай, да и все, уйдем мы»… Я было на мир, а мир и рад: «Пущай идут. Дери их дером, и с тобой-то вместе»… Ну, и того, раб божий, пошло все прахом.

Он замолчал и долго сидел молча, тяжело дыша и сопя носом.

— Раб божий, — зашептал он опять и ощупал меня руками, — а, раб божий!.. Что я тебе скажу?

— Что?

— Дай мне на шкалик, а? Христом-богом прошу, а? Заслужу…

— Запьянеешь? — сказал я.

— Ничего… дай, а? Дашь?

— Да где ж ты добудешь теперь?

— У Владимира… уж я добуду… раб божий… родной! — он вдруг встал на коленки и, поклонившись, поцеловал меня. — Дай! Дай, Христа ради! — Он захлюпал. — За-а-а-слу-жу я тебе… пожалей… Ты добудешь… Бог те за это впятеро невидимо пошлет… Дай!..

Он ползал на коленках, хватая меня руками и хлюпая.

— Спаси Христос! Спаси Христос! — залепетал он, получив от меня пятнадцать копеек. — Родной ты мой… не пожалел, дал… Деньги — тлен… Душу спасай… душу… душу…

— Душу! — повторил он еще раз уже за дверью, и мне слышно было, как он, топая большими сапогами, шел по странне к выходной двери.

Загрузка...