В общем, Франц Марк, как мы видим, был и сам в курсе, что его непризнание визуального в таком визуальном медиуме, как живопись, было глубоко связано с тем, как Христос исцелял человеческие тела с целью достучаться до их сердец — хотя понимают это и редко.
Короче говоря, Марк, видимо, испытывал едва ли не извращенное наслаждение, используя такой безусловно визуальный медиум, каким является живопись, — а в ней человек прямо смотрит глазами на изображенное на холсте, — чтобы вытолкнуть нас за пределы, по ту сторону зримого вообще. На обвинение в извращенчестве Франц Марк бы, пожалуй, ответил примерно так: «А какой у меня есть выбор?» В целом такой же ответ мог бы дать и Христос, случись кому-нибудь спросить у него, зачем он творил все эти так называемые чудеса, — ведь чудеса лишь отвлекали людей от того, что он хотел показать им в действительности. В тех, кто встречался ему на пути, Христос пытался вызвать geistig перемену — и чаще всего в балаган втягивались еще и зеваки. Но зачем тогда весь этот балаган вообще устраивать?
На сей резонный вопрос Иисус, почитаемый за Христа, не мог ответить иного, кроме: «У меня не было выбора — вот зачем». «Меня, — говорит Иисус, — окружают физические тела, живые человеческие существа. Я говорю с ними — слова мои влетают им в уши. Я прикасаюсь к ним — мои руки ложатся на их тела. Как иначе прикажете мне проникать в них? — мог бы поинтересоваться Иисус. — Да и что они, по сути, такое — эти живые существа, которые нас окружают? Разве не существа они из плоти и крови, у которых есть уши, глаза, языки и руки? Разве не существа они, которые вкушают пищу и говорят, справляют нужду, ложатся друг с другом и умирают?» С этим Д. Г. Лоуренс охотно бы согласился. В этом важнейшем духовном вопросе Д. Г. Лоуренс, Франц Марк и Христос Иисус были бы в полном между собой согласии.
Но нельзя полагать физическое самоценным, сказал бы Иисус, и здесь Д. Г. Лоуренс от этого гражданина с его идеей мог бы отмежеваться (и отмежевывался). А вот Франц Марк согласился бы (и соглашался). Марк продолжал внимать. В этом иисусовом ощущении Марк расслышал то самое, что сердце говорило ему про живопись и про то, что живопись может и обязана делать. Будучи чем-то физическим — мазками красок на плоской поверхности — живопись с ее очевидной материальностью и поверхностностью (хотя это странно и контринтуитивно) есть идеальный медиум для передачи духовных истин — она уводит нас по ту сторону видимого глазами в их слепоте и приводит к тому, что видит Geist, настроенный на незримое вместо зримого.
В чем смысл, мог бы спросить у нас Марк, — в чем вообще смысл глядеть на совершенное художественное исполнение, на все эти искусные ухищрения, на создание ловких иллюзий при помощи тех или иных художнических уловок с тенью, цветом и перспективой? Зачем глядеть на картинку, где на два измерения расписывается то, что видишь, если просто смотришь своими глазами? К чему это удвоение? Зачем рисовать мир как он выглядит — как он выглядит в точности — на двухмерной поверхности и потом смотреть на него в галерее или музее? «Удивительно», — говорим мы. Круто же — видеть на стене в рамке то самое, что можно увидеть, если просто выйти из галереи или музея и посмотреть вокруг. «Ага, — изрекаем мы, впечатлившись удвоением образов, которые уже где-то видели. — Ага, оно самое. Мир именно так и выглядит. Вот он».
«А что именно в этих картинах доставляет вам удовольствие?» — спросил бы Франц Марк. Нравится ли нам, так сказать, метафизическое подтверждение? Помогает ли удвоение мира, его воссоздание на двухмерном холсте, совладать с каким-то давним сомнением, которое нас может терзать: действительно ли мир — место стабильно-самотождественное, то есть место реальных и устойчивых метафизических данностей, как мы надеемся? Глядя на картину, где мир показан именно так, как его вроде бы видим мы, ощущаем ли мы свою правоту и бóльшую укорененность в этом мире? «Да, вот он», — говорим мы. Он тут как тут во второй раз — а это должно доказывать, что он был и в первый.
Такое вот холстовое миродвоение, сказал бы нам Франц Марк, — не просто малоосмысленное занятие; это еще и мера нашего скудоумия и нашей трусости. Желание подтвердить этот мир, бездумно воспроизводя его точный облик, — это желание закопать голову в песок, сказал бы нам Марк. Это желание спрятаться, и притом на самой поверхности — ибо мы боимся того, что могут явить глубины. Мы как бы хотим сказать, что различия между существенным и несущественным нет.
Все, что Франц Марк когда-либо делал посредством живописи, как и все, что он когда-либо сочинял, — будь то до Великой войны или во время Великой войны в бытность его солдатом — было попыткой заявить, что есть различие между существенным и несущественным, и оно необъятно-громадное. «Мне удается преодолеть недостатки и несовершенства жизни, — писал 2 декабря 1915 года Марк в письме к Марии, — лишь перенося смысл жизни моей в мир духовный — мир, независимый от смертного тела, то есть я должен спасти его через абстракцию. Когда я пишу о „духовном“, то на самом деле имею в виду не будущую жизнь — здесь ты понимаешь меня неверно… Но духовная жизнь означает для меня отделение существенного от несущественного».
Смысл того, чтобы стать духовным, стать geistig (пытается сказать Франц Марк, пытается донести до Марии, своей жены, пытается донести и до нас), — смысл того, чтобы вступить на план бытия, который есть geistig, — не в том, чтобы стремиться в иные миры, пялиться в небо и чаять жизни будущего века, а в том, чтобы сущностно жить здесь и сейчас. Несомненно, среди прочего Марк держит в уме евангельские фрагменты, где Иисус заявляет людям, что Царствие Небесное — не там, вдалеке, что Царствие Божие, Царствие Небесное — прямо здесь. Вот оно. Прямо здесь, внутри вас есть.
Что потребно для того, чтобы узнать Царствие Небесное, которое внутри вас? По крайней мере готовность отбросить прочь несущественное, готовность к тому, чтобы многое несущественное отвалилось, сгорело. «Я ежедневно, — говорит Марк Марии, своей жене, в том же письме от 2 декабря 1915 года, — выкидываю на свалку несущественного что-то еще». «Что в том прекрасного, — продолжает он, — так это что существенное не уменьшается и не сужается, а, напротив, делается сильнее и больше». Потому-то Марк и может испытывать к Великой войне — при всех ее ужасах — благодарность. Великая война — в своем роде кошмарный проводник очищения, она отфильтровывает все несущественное, выжигает все, что не есть geistig в смысле предельно существенного. «Невозможная ситуация, — пишет Марии Франц Марк, имея в виду переживаемые им на войне тяготы, отчаянное напряжение и экстремальные ситуации, — в которую поместила меня война, чрезвычайно прояснила все мое существо».
Существо Франца Марка прояснили две вещи. Сперва его существо прояснил удивительный annus mirabilis, который он пережил зимой с 1910 на 1911 год как художник, а затем, начиная с 1914-го, его существо уже во второй раз прояснили те экстремальные условия, в которых он проживал жизнь, пока наконец не простился с ней — те два года, пока был солдатом на Великой войне. Из-за этой его конкретной истории сейчас уже попросту невозможно отделить Франца Марка — художника от Франца Марка — солдата в Первую мировую, которого убило осколком в злосчастном и почти что неописуемом сражении при Вердене.
Для Франца Марка занятия живописью и пребывание на войне по сути сплелись воедино. Границы между тем и другим размылись. И то и другое было порождено одними и теми же силами, историей и причинами — причинами, понять которые на их глубочайшем уровне очень трудно, причинами, говорить о которых мы вынуждены словами вроде «судьба» и словами вроде Schicksal. Предназначение, подарившее Францу Марку в зиму с 1910 на 1911 год его annus mirabilis, виделось ему тем же предназначением, что ввергло его в Первую мировую и под Верденом привело к исполнению его личной судьбы — судьбы, которую Марк принял, кажется, добровольно, хотя не особенно к ней стремился и пред лицом превосходящих его сил и предназначений не считал свою гибель чем-то значительным.
Возвращаясь к картине, нарисованной Францем Марком в 1913-м (теперь она знаменита и называется «Судьба животных»), должно быть предельно ясно, что представшая нашему взору сцена — частично незримая. Ее подлинное содержание ложится непосильным бременем на описательные возможности нашего языка. Мы в некотором смысле смотрим на картину, которая не хочет, чтобы на нее смотрели, чтобы ее видели. Или, говоря иначе, мы смотрим на картину, которая хочет, чтобы ее видели, а не видели. То есть когда мы смотрим на «Судьбу животных», то должны хорошо понимать, что ви́дение бывает двоякого рода. Бывает видение, которое просто видение — обычное видение, если угодно, — и бывает видение, которое подлинное видение, — то видение, которое geistig.
Если мы хотим всерьез отнестись к Францу Марку как к человеку и как к художнику — а попытаться всерьез отнестись к нему стоит хотя бы по той причине, что сам он отнесся к себе как к художнику так серьезно, что все остальное в своей жизни отбросил прочь, так сказать, «приял зрак раба» и жил на пути к annus mirabilis 1910–1911 годов, оттолкнув друзей и семью и устремившись к тому, что им казалось бессмысленною причудой не слишком одаренного человека — человека, который тем не менее упорно стремился вперед, стремился к тому моменту, когда (по сути, именно в annus mirabilis 1910–1911 годов) Марк таки совершил прорыв и начал творить искусство, сообщавшее эти же geistig качества, которые он взращивал и в себе, толкавшее его проживать жизнь в упорной и страшной порою гонке за тем, что понималось им как чистота и как истина, что привело в итоге Марка к тому, чтобы пойти на Первую мировую солдатом — солдатом, исполнявшим свой воинский долг превосходно и с тем достоинством, которое повязано для него было с предназначением человека, который в жизни хотел бы не просто видеть, слышать, жрать, ссать, трахаться и умирать, а делать все это — да, делать все-все из этого — но делать все это как человек, так сказать, взятый к иному бытийному измерению, дабы чувства его были открыты вечному, что проглядывает по краям, когда ссышь, жрешь и слышишь, дабы открыться «глубинной здесьности», способной поразить человека, ибо человек обитает в теле, одновременно о таком обитании зная и не зная, возвышенный и, можно сказать, брошенный вместе с тем обратно, зрящий единство всего сущего — всех живых существ, и одновременно при этом вполне погруженный в собственное конкретное и частное бытие, всецело пронзенный любовью, всецело ошеломленный неизреченной красотой того, что есть Нечто, а не ничто, и вместе с тем абсолютно, так сказать, преданный собственному бытию того конкретного сущего, которым является, и своей роли в грандиозной вселенской трагикомедии — роли конкретного сущего, каким он и обречен судьбой быть, и при этом желающий отбросить эту свою конкретность куда подальше, ибо она для него ничто и она для него всё — она всё для него именно потому, что она для него ничто (и наоборот), и каким бы то ни было, любым, даже мелким и незначительным, образом желающий показать, что эта громадная истина — действительно истинна, что истина того, чтобы дорожить своей драгоценной субъективностью, своим «я»-существом, которым являешься, и отбрасывать ее прочь — это истина, которую можно разделять с другими людьми и показывать, что глаза подобного тебе человеческого существа можно пронзить этой истиной, которая по ту сторону зрения как чего-то физического, но рябит по краям, на которую можно намекнуть и указать пальцем, которая для Франца Марка была единственной настоящей и честной причиной, чтобы вообще существовало какое-то там искусство, любое искусство какого угодно рода, — есть лишь эта одна причина, чтобы оно вообще было, и она заключается в том, что задача искусства (и нет у него другой) — пробуждать, сообщать и разделять меж человеческими существами невероятную и ошеломительно-странную необычность того, чтобы быть живым, по-настоящему, подлинно и действительно быть живым вот прямо сейчас, — и стоит обрести подобное осознание, как оно вкидывает тебя в мир, быть может, впервые — вкидывает с безотчетно-чудным ощущением, с глубинным осознанием, что человек — он и в мире, но при этом одновременно и не вполне от мира, что человек является и самим собой — отчетливо проявленной единицей наделенной индивидуальностью этости, но является также и всем, что он есть тотальность, и что каждое из мгновений чьего-либо конкретного бытия — это часть и частица от бытия всецелого, и что человек может жить в таком режиме, воспринимать в таком режиме и жизнь, и себя, проживать то, и другое, покориться этим ошеломляющим истинам и осознаниям, держать очи отверстыми — по-настоящему и подлинно отверстыми всему тому, что действительно реально, а это истина и действительность, которые не по ту сторону реального мира, не за его пределами, ибо истина эта сокрыта прямо здесь на виду — и всякий может ее увидеть, если позволит себе увидеть ее, если оставит страх и то оскудение, что просачивается во всякую жизнь и тяготит ее, затягивая в бессмысленный будто бы мир, будто бы это не престранная и самая что ни есть личностедробящая данность — попросту иметь дело с собственным же присутствием как с бытием-здесь-и-сейчас, и это вдохновляющее качество жизни как человека подлинно живого и пробужденного — подернуто, задавлено и притуплено страхом перед жизнью, естественным нежеланием прямо сейчас увидеть предельную странность конкретного и вообще любого мгновения — страхом, что неизбежно ведет к подавлению жизни, забвению жизни, ее упорядочиванию и, наконец, — к забыванию самого факта этого забывания, к убожеству, оскудению, ограниченности и расчлененности нашего повседневного опыта, так что эта громадность, чистая из-опытная громадность того, что мы реально живы и реально же можем в любое мгновение умереть, — она затуманивается, так что мы укрываем себя и других в подавляюще-приглушенном слое обыденности, который становится, так сказать, защитным покрытием, и вот с его помощью мы подавляем мощь и громадность подлинной истины нашего бытия-здесь-и-сейчас, и в этом — задача искусства, как его всеми фибрами души понимал Франц Марк, задача искусства — это защитное покрытие снять, пронзить слои забывания и вернуть нас (как бы мы ни вопили и ни брыкались) к подлинной реальности того, чтобы быть вот таким существом, которое есть не только лишь груда плоти, но и geistig присутствие — сияющий луч, рассекающий пространство и время, чтобы высветить одну точку — прямо здесь и сейчас — и обратить эту точку того, что в ином случае было бы лишь, так сказать, бытием-in-potentia — обратить эту точку бытия-in-potentia в бытие-этим, и написать это превращение в цвете, написать всецелую истину подлинного ви́дения — того, чтобы подлинно и по-настоящему были отверсты очи, — в этом был целиком весь смысл, вся задача Франца Марка в искусстве и в жизни — или, по крайней мере, ему так казалось.
Как минимум в этом можно к нему отнестись всерьез.