Выйдя в коридор, Бакланов опрометью бросился в раздевалку, на ходу стащил с себя шинель, торопливо передал ее гардеробщице, получил номерок и почти бегом помчался в клуб. Он знал, что директор долго не задержится в комнате и может снова повстречаться. Сейчас разговор как будто закончился благополучно. Бакланов был рад такому исходу и теперь боялся, как бы при новой встрече Иван Захарович опять не заговорил о ключе. И, лишь потянув на себя ручку клубной двери, Егор успокоился.
«Клуб», по существу, был только зрительным залом человек на пятьсот, небольшую часть которого занимала сцена.
Бакланов приоткрыл дверь и с трудом втиснулся в зал — так он был переполнен. Егор решил пробраться чуть-чуть в сторону и встать позади всех, чтобы никто из товарищей не заметил его.
Прислонившись к задней стене, Бакланов неподвижно стоял и делал вид, что очень внимательно слушает лектора.
На первый взгляд могло показаться, что он весь захвачен этим и больше ничто его не интересует, но глаза Егора говорили о другом: они были какие-то бессмысленные, ничего не выражающие, словно подернутые дымкой и оттого будто незрячие.
В такое состояние обычно впадает человек, который, и сам того не замечая, ушел мыслями в прошлое, задумался так глубоко, что не обращает уже внимания ни на события, происходящие рядом, ни на людей, окружающих его
Стоит он с открытыми глазами, а ничего не видит, кроме знакомых и дорогих картин из далекого прошлого. В таком состоянии находился и Бакланов.
Не посылка, конечно, а письмо матери, ее слова о том, что соскучилась, вызвали у Егора воспоминание о доме. Ему, как никогда, захотелось увидеть мать, услышать ее голос, поговорить с ней. Слова Ивана Захаровича о ласковом обращении с родителями глубоко взволновали Егора. Он почувствовал себя виноватым перед матерью и теперь думал о том, что, если бы вот сейчас попал домой, обязательно взял бы ее за руку, вышел бы на середину улицы и прошел бы через всю Платовку, не выпуская материнской руки из своей. А если бы увидели ребята и начали смеяться: мол, ты бы еще за мамкину юбку уцепился, он нашел бы, что им сказать, и они бы поняли, что смеяться здесь не над чем.
Думая так, Егор почти ощущал в своей руке шершавую, всю в узловатых мозолях, но всегда теплую и ласковую руку матери.
Картины прошлой жизни, когда Егор жил еще в селе, одна другой ярче вставали в его воображении. То ему виделось, как вместе со своими сельскими друзьями Максимом Ивкиным да Сережкой Тюпакиным он мчится па лыжах с крутого Лысого холма к речке Самарке и прыгает с ее обрывистого берега прямо па лед. А берег у Сам арки высокий: прыгнешь, полетишь вниз — дух захватывает и сердце холодеет, от страха глаза сами закрываются…
И хочется закричать, но внизу — прыгнувшие раньше Максим и Сережка; они хохочут, стряхивая друг с друга снег…
То вдруг Егор видел себя в бригадной конюшне возле дедушки Кузьмы
Дедушка Кузьма много лет работал в колхозе старшим конюхом, и Егор привык по нескольку раз в день проведывать его. У деда научился он отличать хорошую лошадь от плохой, узнавать по малозаметным признакам нрав любого коня…
…Душный июльский день окончился. Жара схлынула. Вечереет. Егор играет с вороным баловнем-стригунком. Жеребенок то подпустит к себе Егора, то вдруг взвизгнет, взбрыкнет, вильнет пушистым хвостом и припустится по двору, да все в галоп. Хохоча, Егор гоняется за ним, хочет поймать озорника. Из конюшни выходит дедушка Кузьма:
— Егорка, а ну, хватит тебе гонять за жеребчиком!
— Я вот только поймаю… носится как угорелый.
— И совсем ни к чему это. На то он и жеребенок, чтоб носиться. Пускай бегает — резвей будет.
— Он играть хочет.
— Ну и пускай играет себе на доброе здоровье. А ты давай отгони коней на луг. Погонишь?
— Погоню. Только скричу Максима и Сережку.
— Иди, да поскорее. Подседлать?
— Нет, так поедем. Без седла удобнее.
— Ну, ну. Было бы сказано. Ступай.
Егор возвращается с Максимом и Сережкой, и дедушка Кузьма спрашивает:
— Кто на каком коне поедет?
— Я на Прибое! — кричит Егор.
— А мне Дикарку дайте. Дадите? — горячится Максим.
— Дам. Молодец ты, Максим: самую характерную лошадь выбрал. Не трус. А вот ты, Егорка, все за хвост Прибоя хватаешься, как за мамкину юбку.
— Прибой — он тоже резвый, — вступается за приятеля Максим. — Знаете, как он бегает? Как ветер. Не верите? Он может даже Дикарку обогнать. Не верите, да?
— Знаю, какая лошадь как бегает, нечего мне доказывать. На Прибое сидеть спокойно — покачивает, как в люльке. Это верно. Ну, а тебе, Сергей, какую? Опять «какую дадите»?
— Ага.
— Не любишь ты, Сережка, коней. Нет у тебя к ним душевного желания.
— Вот и неправда, дедушка Кузьма! Люблю.
— Ну ладно. Не будем спорить. Слыхали, как говорят: полюбил волк кобылу — оставил хвост да гриву. Всяк по-своему любит. Езжайте. Там костерик разведите. Я попозже подъеду, — картошку печь будем.
Ворота открыты. Небольшой табун коней мчится по колхозной улице, поднимая густые облака желтоватой пыли.
Вот табун свертывает на луг, и лошади, пощипывая сочную траву, идут тише.
— Запевай! — командует Максим.
Егор, вдохнув побольше воздуха, поет звонким голосом:
В степи под Херсоном высокие травы,
В степи под Херсоном курган…
И слаженно, втроем, заканчивают куплет:
Лежит под курганом, заросшим бурьяном,
Матрос Железняк — партизан…
…Виделась Егору и гармонь, его гармонь, хотя и не новая, не совсем исправная, но очень послушная. Много раз доводилось ему играть на ней то для своих товарищей в школе, то в сельском клубе для молодежи и даже на свадьбах, куда приглашали его с большим почетом, как взрослого. И он никогда не подводил — играл все песни и танцы, которые то и дело заказывали ему приглашенные на свадьбу.