ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Ермаков многое понял после ночного разговора с женой. Понял, что она вряд ли ошибается в нем, что она кое в чем знает его лучше, чем он сам себя. И все же — любит. Ермакову было приятно сознавать, что его любят таким, какой он есть. Пожалуй, он смог бы и раньше убедиться в этом, но теперь это было особенно важна: знать, что в тебя кто-то верит и ты кому-то нужен, несмотря на то, что ты, предположим, плохой ротный.

…На утро ему предстояло принять из первой роты пятерых солдат. Взамен отличников, что ушли к Лобастову. Он уже слышал об этой пятерке: трое были просто отстающие, а двое — отчаянные сорванцы, не раз повидавшие гауптвахту. «Все они плохие солдаты, это факт. Единственно, в чем нужно убедиться — какие они люди», — думал Ермаков, направляясь на службу.

В канцелярии он встретил Грачева. Усач сидел над папкой с накладными: со вчерашнего дня приступил к передаче ротного имущества новому старшине.

— Ну, как у вас? Ажур? — спросил Ермаков, кивнув на папку.

— В излишке наволочка и шаровары хэбе, в недостаче один котелок, что в лесу потеряли, — уныло ответил Грачев. — К обеду подобьем косточки и доложимся вам с новым старшиной-то…

Излишек и недостача были слишком незначительными для роты, чтобы служить причиной унылого вида старшины. Ермакову стало жаль старого солдата.

— Что, Савелий Кузьмич, неохота роту покидать?

— Ох, неохота, товарищ капитан! — признался Грачев. И Ермаков понял, что глупо утешать человека, для которого армия, рота, стали родным домом. Такой человек сам утешит кого угодно. — За новым старшиной приглядывайте, — посоветовал он капитану. — Строгость в парне есть, а хозяйственная жилка тонка. Наркомовских норм не знает…

Вот оно, его утешение: сказать толковое слово молодым, хотя бы и офицерам. И Ермаков, не перебивая, выслушал старшину. Было Савелию Кузьмичу всего тридцать семь лет, но выглядел он на много старше. Такая выпала ему жизнь, и он по-своему, по-солдатски понимал свое место, свое призвание и долг.

— Нашему брату, семнадцатого года рождения, которые живые остались, самой судьбой военная дорога указана. Нам такое образование дано. Лично я три ступени прошел: и Халхин-Гол, и линию Маннергейма, и всю Отечественную. Все — на передовой. Восемь ранений. О медалях не говорю. Разве можно от такого образования отказываться? На нас, почитай, на каждого одних бомб больше потрачено, чем на иного студента гривенников. Устояли. А теперь назначение одно: научить на чертов случай и молодых тому же…

2

Злополучные новички ждали за дверью. Пришел Борюк, и новичков по-одному стали вызывать в канцелярию. Первым на пороге появился стройный, подтянутый солдат. Четко представился:

— Товарищ капитан! Рядовой Гуськов прибыл по вашему приказанию!

Красивые, с тенью под ресницами глаза и нежное лицо не дрогнули, встретив изучающий, молчаливый взгляд офицеров.

Разговор был недолгим. Анкета Гуськова — бывшего студента и бывшего комсомольца — лежала на столе перед капитаном.

— За что последний раз попали в комендатуру? — спросил капитан.

— За опоздание из городского отпуска.

— А точнее?

— …И за недостойное поведение в нетрезвом виде.

На вопрос Борюка Гуськов подробно ответил, что «военнослужащий в пьяном виде… позорит честь мундира; может выдать военную тайну, потерять документы… Кроме того, в пьяном виде он небоеспособен…»

— Ясно? — спросил Ермаков, обращаясь к Борюку. И сказал Гуськову: — Будем считать, товарищ Гуськов, что взысканий у вас не было. Начинаете службу снова… Но… если повторится что-либо подобное — отдадим под суд.

Гуськов выпалил:

— Даю слово, товарищ капитан!

— Слова я с вас не требую, товарищ Гуськов. Слово вами давно дано: я имею в виду присягу.

Гуськов воодушевился, поднял голову:

— Присяга — Родине, а слово — это вам лично. Потому что хороший вы командир, товарищ капитан! Это я от многих солдат слышал!

Грубая лесть прозвучала с наивной искренностью. Гуськов сам смутился после своих слов: дескать, вырвалось само собой. Капитан поежился. Борюк усмехнулся.

— Договорились, значит? — уже с холодком спросил Ермаков.

— Так точно!

Солдат лихо повернулся, на каблуках и вышел из канцелярии.

— Ну как? — спросил Ермаков у молчаливого, насупленного лейтенанта. Борюк подвинулся на стуле ближе к столу.

— Сейчас этот Гуськов на этапе раскаяния, — заговорил ротный парторг рассудительно и деловито. — Вот слово дал — по собственной инициативе. Но слабохарактерный он, пореже в город отпускать надо, а то снова напьется… В общем, во взвод к себе я его возьму. Использую момент раскаяния и поднажму…

Ермаков ухмыльнулся, словно купец на торге:

— Разгильдяи в нашей роте товар дорогой. Их всего два, а взводов — три. Тебе отдам — Артанян и Климов в обиде будут… Нет, посмотрю, кому их отдать… Так ты считаешь, что Гуськов раскаялся?

— Несомненно.

— Сомненно. А вернее — ни капли он не раскаялся. Редкостный это человек, с гнильцой изрядной. Удивляешься? А я вот после разговора с ним прекрасно представил даже то, как он девчатам зубы заговаривает.

— Польстил он неуместно, это верно…

— Думаешь, лесть меня разозлила? Лесть — это как дурной запах, когда дрянцо внутри.

— Зачем же так резко, с первого взгляда?

— Резко? Может быть, — признался Ермаков и стал говорить спокойнее. — Лицемерия в этом красавчике хоть отбавляй. Громкие словечки он знает: даже на тебя подействовал. А мне знаешь что больше всего в нем не понравилось?

— Что?

— Как он стоял, не понравилось.

— Руки по швам? Обыкновенная стойка «смирно»…

— Нет, не обыкновенная. Ты заметил, как он шею выгнул? Словно половой в уездном трактире…

— Не заметил. Да ведь это тонкость. Мы ведь не на плацу.

— Тонкость? Нет. Это дело принципа. Стойка «смирно» не может унизить человека, ибо в сущности своей она выражает напряженную готовность к выполнению долга. По-солдатски «смирно» я бы встал даже перед врагом. Это гордая стойка…

Борюк ответил раздумчиво:

— Если у этого Гуськова столько недостатков, нужно было прямо сказать ему о них. Поговорить пообстоятельней, предупредить…

— Э, дорогой, была и у меня такая мысль. Только сразу я от нее отказался, как его увидел. Хитрит, — думаю, — ну-ну, хитри! Посмотрим на тебя в твоем репертуаре. Вот и предстал он, весь как на ладони. Я его сквозь три оболочки увидел, а внутри у него знаешь что? Обыкновенная трусость. Да-да, не удивляйся: у хорошего труса всегда три оболочки: сверху — хитрость, затем — наглость, а внутри — малодушие. Наглость, между прочим, помогает иногда, особенно при женщинах, сойти за храбреца.

— Так уж, при женщинах! Это, право, ни к чему! — возразил Борюк. — Парню двадцать три года. Из культурной семьи. Два курса техникума. Нужно поговорить с ним, втолковать!

— Поговорим, — сказал Ермаков. — Только лучше для него, если он поймет, что разговоров больше не будет… Я его к Климову определю: пусть и Вадим наш на нем зубки наточит!..

3

Рядовой Бубин, о котором его прежний взводный Лобастов говорил, что он «в общем, неисправимый», выглядел нескладно: широкие плечи поданы вперед, длинные, с большими ладонями руки казались вывернутыми к груди. Он был низкоросл и крепок. Он стоял перед офицерами, и Ермаков, учитывая недавнюю оппозицию Борюка, делал солдату замечания:

— Поправьте пилотку: звездочку на два пальца от бровей. Подтяните ремень. Ладони полусогнуты. Вот так. Пятки вместе, вплотную…

Солдат с мрачным выражением на темном, с оспинками лице медленно, с неохотой выполнял указания офицера.

— Все равно ничего не выйдет, — хмуро произнес Бубин. — Со мной полтора года мучаются!

— Выйдет, все выйдет! — ободрил солдата Ермаков.

— Уж вышло! — сказал Борюк. — На солдата еще не похож, а новобранцем считать можно.

— Только взысканий у него — на взвод старослужащих хватит, — заметил капитан. — Неужели так полюбилась гауптвахта?

— А что мне гауптвахта? — исподлобья блеснув колючими глазами, сказал Бубин. — Я и в тюрьме сидел.

На этот раз не новичок, а офицеры с трудом выдержали его упрямый, пронизывающий взгляд.

— За что сидели? — спросил Ермаков.

— За кражу.

— А на гауптвахте?

— За попытку невыполнения приказания.

— Да-да… — процедил Борюк. — А скажите, Бубин, вы не скрыли судимость, когда вас в армию призывали?

Солдат неуклюже пожал плечами: пустое, мол, спрашиваете. Потом испытующе посмотрел на офицеров и ответил медленно, растягивая слова, будто отвечал в сотый раз и в последний:

— Я ничего не скрывал… я… военкома упросил. Стоящий человек, этот военком…

4

С Бубиным говорили долго. И уже с первых слов оба офицера поняли, что новичка нужно определить только в первый взвод — к Борюку.

Солдат неуклюже мялся на стуле, невнятно и неохотно отвечал офицерам и слушал их равнодушно, с видом человека, привыкшего терпеливо переносить пустые речи. Когда солдат ушел, Борюк невесело усмехнулся.

— Все-таки, этого Бубина я понимаю… С двенадцати лет — глава семьи: кормилец… Счастье, что от Лобастова его взяли…

— Да, счастье, — тоже усмехнулся Ермаков.

— А вот Гуськов мне непонятен, — признался Борюк. — Откуда в нем дрянцо это?..

— Откуда, спрашиваешь? А мне вот Воркун одну подробность сообщил: этот Гуськов ежемесячно получает из дому по пятьсот-шестьсот рублей. Хороший довесок к солдатским червонцам. И заметь: оклад у его папаши — девятьсот с небольшим. Папаша — завмаг. Мать — домохозяйка. Вот и спрашивай: откуда у таких добрых родителей такое негодное дитя?

Борюк посмотрел на капитана застывшим, соображающим взглядом.

— Что вы имеете в виду? Родители жертвуют для него всем? Или… — парторг покривил рот, выбирая выражения. — Или имеете в виду… дурной пример?

— Не знаю. Не следователь, — ответил Ермаков. — Ясно одно: кашку, сваренную добрыми родственниками, расхлебывать нам… И между прочим, делать отличную роту…

Загрузка...