ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В ту самую ночь, когда усталые офицеры вели разговор в палатке, за сотни верст от батальонного ночлега, на балу в одном из московских институтов танцевал очень молодой, почти мальчишка, лейтенант в погонах связиста. Вадим Климов — так звали лейтенанта — приехал в Москву, чтобы получить назначение и отгулять отпуск; несколько дней назад он окончил военное училище; октябрь 1953 года стал самым счастливым месяцем в его жизни.

Теперь, на студенческом балу, ничто не сверкало так ярко, как его золотые погоны. Он немножко стыдился своего блеска, словно этот блеск слишком выдавал сокровенное, внутреннее счастье… Ему и в самом деле очень повезло: в девятнадцать лет — золотые погоны! Он боялся выглядеть чересчур молодым для своих погон; наверное, поэтому во всей его стройной, собранной фигуре, в ровных, обдуманных движениях виднелась преувеличенная сдержанность.

Машенька Карелина, с которой он танцевал, знала его давно, по в этот вечер у них никак не клеился разговор.

Когда они стали кружиться медленней, она сказала:

— Тебя, Вадик, наверно, оставят в Москве…

— Почему ты так решила? Повторяешь в третий раз.

— У тебя папины знакомые… Ну, а где бы ты согласился служить?

Она неумело придумала этот вопрос. Вадим почему-то сердился. Обиженно выпятил губы, а серые глаза стали взволнованно большими:

— «Согласился»! Тоже ведь понятие. Я поеду, куда пошлют. И давай не будем…

Она долго — целый вечер! — сносила его не очень-то вежливые ответы. Вежливые! Разве одной только вежливости хотелось ей? Вот уже третьи сутки, с тех пор как он приехал в Москву, она знала, что любит. Она и раньше любила его, но не знала об этом. Такое пришло к ней впервые, и она не могла и не хотела ошибиться в своем чувстве.

Вальс, а потом танго они танцевали молча. Музыка их помирила — ведь они и не желали ссоры. И когда окончились танцы, им долго не хотелось расставаться…

…Ночью на светофорах долгие зеленые огни. Маша всю дорогу видела зеленые. Она жила у тетки; путь к ее дому лежал вдоль широкой Садовой улицы, а потом вился переулками.

Накрапывал дождик. На перекрестках налетал резкий осенний ветер. Маша каждый раз пряталась за плечо Вадима.

— Какой противный этот сырой ветер, — говорила она. — Пора уже и снегу быть. Снег — лучше, правда?

Ее маленькие блестящие ботики скользили на мокром, слегка подмерзшем тротуаре, но сесть в такси она отказалась.

— Не надо. Или ты торопишься домой?

Прижимаясь к плечу Вадима, она пряталась от холода и теперь его же укоряла в изнеженности. Она не лукавила. Она помнила Вадима, каким он был в суворовском училище, в ее родном городе, где они познакомились детьми. И тогда он казался ей мягким, мечтательным, робким. В глубине души она считала, что грубая военная служба — не для него; она вообще не могла понять, как это люди выбирают военную профессию. Вадим объяснял ей много раз — она так и не поняла. Теперь у него праздник — он стал лейтенантом. Может быть, теперь легче понять?..

Они шли медленно, часто молчали. Маша ждала каких-то важных, необыкновенных слов. И попросила:

— Вадик, почитай стихи…

Она была первой и единственной, кто узнал о его поэтических опытах. Все в его стихах принадлежало ей: и «задумчивых глаз синева», и «волнистое золото локонов», и «походка, живая и легкая». В стихах он давно признался в любви «смешливой девушке с негромким русским именем». Теперь он медлил.

Они остановились возле тускло освещенного парадного. Маленькую лампочку плотно окутал светящийся туман измороси, но даже и света этой лампочки хватило, чтобы видеть смущение друг друга.

Они стояли возле дома тетки. И опять напряженное молчание. Впереди много дорог, но сегодня, сейчас, надо спрашивать о самой главной. И может быть — не просить стихов.

— Вадик! А войны не будет? — Маша почти вскрикнула.

Он удивился. В темноте пытался рассмотреть: смеется она или всерьез. Разве так спрашивают об этом? Ответил неуверенно, и мальчишество, наконец, прорвалось в недовольном тоне:

— Не будет, наверное…

— Вадик! Я тебя поцелую за это! — И обхватила теплыми ладонями его щеки. Он покорно наклонил голову, как виноватый…

2

В светлом коридоре суворовского училища стояло большое — в рост человека — зеркало. Офицер-воспитатель, фронтовик, кавалер многих боевых орденов, весело приказывал мальчикам в погонах: «На вас смотрит Европа! Так удосужьтесь посмотреть сами на себя, товарищи будущие офицеры!» Мальчики подходили к зеркалу, туже затягивали кожаные пояса, отряхивали с алых погон невидимые пылинки.

Там, в светлом коридоре суворовского училища, Вадим Климов впервые увидел сына Героя, похожего, как две капли воды, на самого Вадима.

Это случилось давно.

Ночью в спальне маленьких суворовцев девятилетний мальчик Климов плакал из-за внезапной тоски по дому. Утром его назвали плаксой и генеральским сынком. В следующую ночь он плакал, зарывшись в подушку, — никто не слышал, а подушка промокла.

Невыносимая обида надолго лишила покоя: его назвали генеральским сынком, а сам он никогда не видел отца в форме генерала; до войны его отец был просто майор.:.

«Генеральский сынок!» — в течение месяца он чувствовал за собой это обидное прозвище. А через месяц он узнал, что погиб отец. В ту ночь он снова плакал — в третий и в последний раз. Наутро его обступили товарищи — он был самым младшим из них — и никто не назвал его больше «генеральским сынком». И тогда он впервые услышал — гордое и скорбное: «…Сын генерала Климова, Героя Советского Союза…»

…Вадиму казалось, что он прошел самое трудное в жизни: два училища, а вместе с ними — детство и юность, В неполные двадцать лет из училища выходил отличник, признанный гимнаст и лыжник и не последний плясун курсантского ансамбля. Дорога жизни казалась прямой, как шелковый просвет лейтенантского погона, на котором ничему не пристало быть, кроме новых звездочек.

Письмо от матери, полученное в самый разгар выпускных экзаменов, мало потревожило Климова. До него сначала будто и не дошел смысл короткой строчки: «Хлопочу… чтобы ты оказался ближе к дому…»

Москва была родиной Вадима, но в общей сложности, он прожил в ней четыре года. Он не мог не любить этого города, но его отец был военным и возил семью по всему Союзу. Вадим считал естественным повторить жизнь отца. Может быть, он хотел пройти по его следам, чтобы лучше понять этого человека, которого видел так мало и который погиб, когда сыну было девять лет…

Забытое, унизительное, позорящее память отца имя — «генеральский сынок» — напомнило о себе, едва молодой лейтенант переступил порог родительской квартиры.

Мама хлопотала…

Началось с мягких уговоров и вежливых отказов. Потом послышались жалобы, и упреки, и слезы. Вадим упорствовал. Сестре Майе, пришедшей на помощь матери, он отвечал, не скрывая насмешки:

— Брось, Майка! Я уеду — тебе же лучше будет: квартира твоя, замуж скорее выйдешь.

— Ну, и уезжай, мальчишка! — отвечала сестра.

Майю он и жалел, и недолюбливал. Она всегда была строга к нему, а сама искала в жизни путей полегче. И знакомые у нее были такие, что Вадим, обращаясь к сестре, без особого труда копировал их немудреный жаргон. Кроме всего, Вадим подозревал, что Майя оказывает вредное влияние на маму…

С мамой было труднее.

Из заветного семейного ларца были извлечены реликвии — фронтовые письма генерала Климова; среди пожелтевших, с запахом времени конвертов был и тот, самый дорогой, на котором можно было различить плохо стертую надпись: «Отослать после смерти».

Мать просила о послушании во имя памяти отца. Вадим был уверен, что во имя памяти отца он не должен исполнять материнской просьбы.

Надолго запомнилось утро, когда в квартире ждали полковника Малинина, довоенного друга семьи. Поседевшая, тяжелая, с растерянным и полным надежды лицом, мать суетилась возле стола с таким видом, словно от потертых фарфоровых чашечек, ложечек, рюмочек и графинчика водки зависело счастье ее семьи.

Полковник Михаил Николаевич Малинин приехал в двенадцать, как и обещал. Разговор с ним мало походил на разговор двух мужчин. Вадиму казалось, что рассудительному, отягощенному опытом полковнику он смог противопоставить разве лишь упрямство.

— Значит, не хочешь оставаться в Москве? — спросил полковник. — А почему?

— Потому, что наш выпуск назначен в другие места.

— А если тебя оставят?

— По блату? Не хочу.

— Зачем же — по блату? И в Москве требуются лейтенанты.

— У нас особая специальность…

Полковник усмехнулся.

— Послушай, Вадим, — сказал он, подумав. — Я узнал, куда тебя направляют: это Болотинск, захудалый районный городишко. Текстильная фабрика и лесопильный завод. Женский монастырь. Впрочем, можешь сам заглянуть в Брокгауза — Эфрона…

— Почему в Брокгауза? У мамы есть новая…

— Неважно. Этот городок и сейчас не на всякой карте найдешь.

— Комсомольска когда-то…

— Комсомольска! Ты не перебивай, когда тебе говорит полковник, — шутливо заметил Михаил Николаевич. — В этом Болотинске никакого строительства нет. И не будет. Болота, песок, клюква, торф. И в военном отношении это самый настоящий заурядный тыл. Это даже не граница, не Курилы, не Кушка, не Чукотка — там хоть и скука изрядная, но для вас, лейтенантов, какая-то романтика есть: оч-чень, мол, далеко забрались!.. Если тебя привлекают трудности, то поверь мне, старому служаке, что труднее, чем в столице, службы не найдешь. Между нами будь сказано, служится труднее там, где больше начальства. Тут тебе и министерство, и генштаб, и округ, и корреспонденты всякие, не говоря уже о своем, полковом начальстве, которое в столице тоже в три раза злее. Одним словом, не служба, а удовольствие!.. А парады? Красота! Я, старик, ко всему привык, а и то екнет сердечко, когда идет гвардия…

Мать, довольная красноречием полковника, поспешила внести свою, житейскую лепту:

— Вадик, помнишь Алика Туманского? Он тоже в Москве. А Жора Сайкин академию заканчивает, при академии и останется…

— Помню, — нахмурившись, ответил Вадим. И подумал: «Алик, Жора, Бобка — имена-то какие! Как, должно быть, отвратительно звучит и мое уменьшительное имя — «Вадик!» — шалун этакий!»

Полковник уловил, что Екатерина Ивановна чем-то повредила его проповеди. Решил поправить дело:

— Матушку свою, между прочим, слушайся. Ты ведь, Катюша, капитан медслужбы? Так что и сам устав велел!.. Мы ведь с твоей мамашей, дорогой мой Вадим, вместе службу начинали. В Тюмени. Помнишь, Катя?

— Вот видите, в Тюмени, в заурядном тылу, — обрадовался Вадим. У матери опустились руки.

Старый полковник впервые замялся:

— Так это ж мы вам, детям, своим… дорогу… — ответил он с заминкой.

— Это я ему уже говорила! — с отчаянием вмешалась мать. — Разве его этим проймешь? Человек совершенно не хочет понять, что ради его счастья родители переносили лишения. Отец погиб. Этого ему мало…

— Мама! — возмутился Вадим.

— Слушай! — приказала мать, потеряв терпение. Она потребовала, чтобы он вспомнил — да, да, вспомнил — о том, что и она, его мать, прошла с дивизионным медсанбатом от Днепра до Одера…

А ему не требовалось вспоминать. Поэтому он сказал:

— В Москве я не буду служить. Не хочу. Не интересно. Если меня оставят здесь — подам жалобу министру.

Все кончилось проще, чем ожидал Вадим. Мать вздохнула, как вздыхают все матери, прощая бестолковых сыновей.

А когда уходил из дома, слышал рассудительный голос полковника:

— …Надо бы пораньше… Приказу он подчинился бы…

3

Судьба счастливчика, отвергнувшего выбор, стала обыкновенной, общей судьбой. Климов сразу почувствовал, какой короткий у него отпуск.

Ему еще пришлось услышать последний упрек, неожиданно оказавшийся самым чувствительным — упрек Маши:

— Ты, наверное, не любишь Москву, если решил уехать…

— Я? Не люблю? — Он вспыхнул. — Я здесь родился, понимаешь?

Маша задумчиво улыбнулась. Двумя днями раньше он сам говорил, что право называться москвичом принадлежит в первую очередь тем, кто отдал за Москву жизнь, а не тем, кто в ней родился и прописан. Теперь же он отстаивал и свое право всегда быть москвичом.

Москва — это Родина. «Ты удивишься, но я все-таки скажу. Для меня образ Родины — это Москва-река, кремлевские башни и звезды… Громко сказано? Ты завидуешь? А мы до войны жили на Софийской набережной, напротив Кремля…

Ты не знаешь, что значили для меня эти рубиновые звезды. Мать укладывала меня спать, а я в темноте возвращался к окну и снова глядел на них. Это было вместо сказок, которых мне никогда не рассказывали. Звезды были как живые, они плыли в ночном небе навстречу неподвижным облакам и покачивались в Москве-реке… Я начинал понимать их мигание, я мог разговаривать с ними…

Из-за них я увлекся сразу электротехникой и стихами».

…Маша поверила ему. В эти дни он повсюду был с нею. Они торопились заново исходить Москву, словно договорились, чтобы не осталось такого уголка, где б они не побывали вместе. Маша взяла в институте отпуск, но времени не прибавилось, потому что время полетело с новой скоростью.

Какая-то последняя грань, незаметно разделявшая их еще недавно, стерлась в эти дни. Маша узнала нового Вадима, ей помогло пристальное, настороженное внимание ее любви. Она увидела, что застенчивый и строгий юноша, каким она всегда знала Вадима, жадно и нетерпеливо жил в эти дни. Он мог увлекаться без разбору, одинаково восхищаясь половецкими плясками из «Князя Игоря» и похождениями Тарзана. Он всюду искал впечатлений и находил их неожиданно во всем. Маше было весело с ним и тревожно. И даже его любовь к мороженому казалась ей признаком опасной жажды скорых наслаждений.

Свое утешение, как ни странно, она находила в самом характере Вадима. Именно в тех его чертах, которые раньше казались ей непонятными и чуждыми. Она чувствовала ту борьбу, в которой мужественный, волевой Вадим одолевает нежного, податливого Вадика. Она чувствовала это, когда поздним вечером, под окнами ее дома, он первым вырывал свои губы из долгого прощального поцелуя. Такое — трудно простить, но она прощала. Все, что было в нем военного, что раньше удивляло ее, теперь казалось необходимым; она с нежностью смотрела на его погоны, словно в них был залог верности и любви. Теперь она не просила стихов, и говорила:

— Знаешь, Вадим, по-моему, военный связист — это ужасно ответственно. Подумай, своевременный сигнал — и люди успеют спастись от атомных бомб!

В потоке впечатлений он почти не заметил этого, ее наивного интереса. Но Маша стала дороже, ближе.

Любимый город нигде не оставлял их наедине друг с другом, будто знал уже, раньше их самих, об этом не высказанном еще желании…

За полночь они расставались в тихом переулке, возле дома, где жила ее тетка. Вадим с тоской поглядывал на тусклое оконце третьего этажа и знал, что туда, на третий этаж, нельзя зайти: комнатка там тесная, а тетка старая, неразговорчивая и глядит косо…

Маша убегала от него все позднее с каждым вечером.

Все позднее он возвращался домой. И мать, встречая его, все настойчивей просила:

— Побудь напоследок дома. Отдохни. Почитал бы… У Майи хорошие пластинки…

Он спохватился едва ли не в последний день: ему и в голову не приходило, что мать не знакома с его девушкой. Когда-то, давно, этому знакомству помешала его мальчишеская стеснительность. А теперь? Теперь он не видел помех. Две по-разному близкие ему женщины могли вместе лишь увеличить, удвоить его счастье. Он не ошибся. Мать и девушка в эти дни жили для него.

Время ненадолго сбавило ход. Замерло. Словно лыжник перед прыжком…

…Вот вместе с Машей он поднимается по лестнице. Нажимает кнопку звонка. Вот мама открывает дверь.

— Здравствуйте… Так это вы похитили моего сына?! — мать смеется. — Вадим! Ухаживай! Ну, сними же с девушки пальто! Ах, лейтенант!..

Маша тоже смеется. Она держится смело, пока не сели за стол. Ну кому нужен этот чай!

— Вот пирожки, Маня. Возьмите вот этот. Вадим сказал, что вы его коллега. Вы связист? По радио?

Ну кому нужны эти расспросы! Маша, оттого что ее назвали «Маней», сразу растерялась. Ее щеки полыхают. Она с трудом объясняет:

— Я электротехник. Это несколько шире… Несколько… Или… уже… Не знаю…

Кажется, это единственные долгие минуты за целый месяц отпуска. Мучительное чаепитие!..

Мать куда-то торопится. Извиняется: ей необходимо по пенсионному делу. Маша еще больше краснеет:

— Это она из-за меня?

Вадим успокаивает:

— Ну, что ты в самом деле?

Ей так хочется верить ему! Она зовет его.

— Иди же, иди. Здесь можно? Да?

4

Прощальный гудок паровоза разорвал время на две неравные доли: одна — пролетевшие, как мгновение, последние дни отпуска, другая — месяцы и месяцы разлуки. Но воспоминания еще не начались. Еще шла вдоль перрона, медленно отставая от поезда, тонкая девушка, и вдали, прижавшись друг к другу, стояли мать и сестра.

Поезд набирал скорость. Словно выносил Климова из замкнутого круга радости. Замкнутый круг — это была лишь остановка, лишь отдых в начале пути. Мир гораздо шире. И радость — это не круг, а дорога — вроде той, стальной, по которой несется поезд.

…Офицерский вагон. Из открытой двери купе — разговор — как странный припев к человеческим судьбам под стук колес:

— Собачья жизнь, а люблю. В двадцатый раз с Востока на Запад, с Юга на Север…

— А я с сорок третьего, десять лет, в сопках…

Климов молчал и глядел в окно. Его позвали:

— Лейтенант! В шахматишки!

Он проиграл четыре партии подряд. Партнер сжалился:

— Не до шахмат, а?

Кто-то шутит:

— У него, видал, королева в Москве осталась!..

— Принцесса…

За окном проносится зима. Все больше снега, все белее… Вот они, уже начались воспоминания, они как бы движутся вспять, начинаясь с вокзала и заплаканных голубых глаз. В прозрачных дождинках…

Поезд стремительно идет среди заснеженных полей.

Загрузка...