ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

1

Человека вернули к жизни, но он еще не чувствовал этого, потому что ожидал, когда же начнется эта, его вторая жизнь.

Врачи готовили к худшему. Седовласый медицинский бог в полковничьих погонах пообещал коротко и твердо:

— Будете жить!

Ему хотелось спросить о другом. О том, что он остался жить, он знал еще тогда, на озере, когда в последний раз мелькнула в глазах опрокинутая солнечная голубизна… Потом долго ничего не было. Потом его погрузили в водоворот страданий и болей. В него вонзали сразу несколько ножей и оставляли вонзенными в лицо, в грудь, в живот. Потом услышал это: «Будете жить»… В повязке, сжимавшей голову, появилась щель — раздвинули для одного глаза обручи бинтов — и вместо огромного сверкающего неба он увидел неподвижный белый потолок.

— Будете жить, молодой человек! — повторили ему. — Слышите?

Он улыбнулся, этим открытым глазом, их наивности. Они же, наверное, подумали, что он рад их сообщению. «Жить — это я знаю. А служить?» — хотел он их спросить. И не спросил. Они его не поняли бы, пожалуй. Ведь для него шла речь не просто о продолжении прежних занятий и прежнего положения, хотя очень многое из той жизни ему хотелось вернуть.

По вечерам, когда неподвижный потолок вдруг начинал медленно падать на него, он шептал горячими губами девичье имя: «Маша… Машенька…» И кто-то подходил к нему в белой косынке и старался ласково объяснить, что ее зовут не Маша, что она — Клава. «Маша в хирургическом, а вы теперь в сердечном. Сердце у вас задетое…»

Вечера и ночи проходили, одна боль сменяла другую, не успев к себе приучить. Зато он приучил себя к мысли, что многое уже не вернуть. Машу — не вернуть… Когда боли стали затихать, эта мысль вонзалась в его мозг сильнее ножей.

Делали перевязку, и в никелированной дужке он увидел свое лицо. Вернее — он узнал свои глаза, вернее — один глаз, подмигнувший ему с дужки… Все остальное было чужим, незнакомым ему. Все остальное он не успел разглядеть — глаз его задрожал. «Что с вами, товарищ лейтенант?» — спросила его сестра. Ему стало стыдно. Его впервые здесь назвали лейтенантом, а он-то сам разве помнил об этом каждую минуту?..

…Потом он думал: жизненный опыт заключается не в простом накоплении встреч, узнаваний, событий. Опыт — это не только и не просто обогащение памяти, это — и умение забывать, умение терять… Он уточнял для себя: забывать — не для того, чтобы успокоить совесть, терять не для того, чтобы уступать, сдаваться…

Он о многом хотел забыть, но тем отчетливей сознавал единственно возможное для себя продолжение жизни. Он написал короткое и прямое письмо в Москву, чтобы предупредить хотя бы и случайный приезд Маши. Но тем отчетливей, тем сильнее мучил его вопрос: «А служить?»

2

Если б дали ему не только вторую, но и третью жизнь, все равно он отдал бы их армии.

Характер у него не военный, это да. Частенько ему выговаривали за доброту и мягкость. Что же? Разве не сумел бы он оправдаться? Разве служил он не ради торжества самых добрых идей и дел, когда-либо живших в истории человечества?

Все, что он знал и имел, он получил от армии. И самую жизнь дали ему военные — его отец и мать. Он был сыном Героя. Получить — значит отдать. Где, как не в армии, могли взять от человека все, данное ему, все — до последней капли крови?

…И вдруг, когда навестил его Артанян, он насторожился и сам приготовился к худшему. Он даже не смог как следует улыбнуться, зачем-то ища в глазах друга предательское сочувствие. Может быть, он ощутил разницу судеб? Он лежал, а друг его заехал к нему проездом в военную академию…

Вместе с Артаняном в белые стены госпитальной палаты шумно ворвались новости из той, «второй» жизни. Не все они были радостными, но именно их разнообразие доказывало, что это вести живой жизни. Артанян и преподносил их вперемешку — хорошее и плохое без разбору, — так что Климов не сразу понимал, что хорошо и что плохо.

Батальона связи больше не существует. Расформировали. При дивизии теперь — отдельная рота, и командует ротой капитан Ермаков. Хорошо это или плохо?

— Понимаешь, началась реорганизация… Людей меньше, техники больше, — объяснил Артанян. — С нас начинают…

«С нас — значит, и с меня, — сообразил Климов. — Хорошо это или плохо? — И с горечью сказал себе: — Хорошо!»

В эту минуту он испытал чувства бойца, которому приказали оставить сражающихся товарищей, заставили первым покинуть позицию…

У него не было уверенности, что где-то в другом месте он сможет принести большую пользу.

Судьбу других людей, о которых рассказывал Артанян, он сравнивал со своею собственной, и в зависимости от того, оставались эти люди в армии или уходили, он считал их счастливее или неудачливее себя.

Уходили многие. Уходил Лобастов, уходил Борюк. У одного в запасе — ничего, кроме бычьей силы и глотки, у другого — золотые руки. Уходил Воркун, командир первой роты, работяга из работяг. Уходил Бархатов, специалист по бумагам. Артанян невзначай вспомнил его жену:

— Дезертировала! Как тэбе?..

Кажется, именно упоминание об этой женщине придало Климову злости. Он почти крикнул сидевшему в шаге от него Артаняну:

— А как там мои… солдаты?.. Мой взвод?..

И Артанян понял, что Климов спрашивает: «А как же я?» Может быть, с этого нужно было начинать. Он будто нарочно медлил, вспоминая пути-дороги ребят из взвода Климова.

— Крученых поехал в Иркутск… Гребешков уже второй месяц на целине — помощник комбайнера — и много наших там… А помкомвзводом у тебя — знаешь кто? — младший сержант Никитенко. Да. Генерал ему за учения повесил две лычки…

— Кит?.. У меня?.. Значит, меня… оставили? — неуверенно обрадовался Климов.

— А куда же тебя? Тебе — служить как медному котелку…

«Как медному? — подумал Климов. — Хорошо это или плохо?» И вслух сказал:

— Как медному?.. Д’Артаньян! Отлично!..

3

В небольшом госпитальном парке позолотели клены. Сентябрьский ветерок шевелил и перегонял опавшее золото вдоль аллеи — от скамейки к скамейке. Климову было тесно в этом уютном и спокойном мирке. Вторая жизнь все еще не начиналась.

К нему пришли письма из Москвы и Иркутска, из маленького Болотинска и с казахстанской целины. Вторая жизнь дышала где-то рядом. Вторая жизнь сообщала о себе доброй дюжиной почерков.

Не было среди этих почерков одного — девчоночьего, знакомого с детства. Не было, и не могло быть…

Решился мучивший его вопрос о службе. Артанян тогда кое-что заранее проведал у врачей. Сказали ему: «Все зависит от сердца…»

Лейтенант привык своему новому лицу. Узнавал себя в зеркалах умывальника, в отражениях оконных стекол… Осколок ржавой гранаты глубоко прорезал наискось лоб, переносицу и щеку. Лейтенант думал: «Как хорошо, что остались глаза…» А врачи думали о сердце.

— Вы опять на ногах?.. Марш в постель! — командовали дежурные сестры.

Он исполнял их приказ. Сердце в самом деле не слушалось лейтенанта: чего-то ждало оно, и это что-то было вовсе не служба.

Пошли дожди. На кленах поредело золото. Сердце не слушалось…

…Она, с голубыми, как круглые кусочки весеннего неба, глазами, пришла к нему в белоснежном халатике, чистая и непривычно, незнакомо строгая.

— Здравствуй. Как здоровье?

— Спасибо. Хорошо… Машенька…

Он не прятал от нее ни лица, ни глаз, ни голоса.

Если бы там, в парке, под кленами… Одни… А здесь, в палате, ни о чем не расспросишь, ничего не объяснишь. За стеклянной дверью — медицинские сестры. Рядом, за столом, «режутся» в домино выздоравливающие… Взял руку — не отняла. Встретил глаза — не отвела.

— Машенька…

— Что?

— Спасибо тебе…

— А…

И кто бы подумал, что строгость ей тоже к лицу! Вот, кажется, она собралась что-то сказать. Что? Он будет узнавать ее слова по движению губ, по вздрагиванию ресниц… Он весь — внимание…

— Знаешь, Вадим, я поступила на работу… В Болотинске… Не радуйся преждевременно. Дурачок, ей-богу! Вовсе не из-за тебя!.. Просто мне понравился город… Только название странное — Болотинск. Почему у города такое имя? Я бы назвала его Зеленый, или Лесной, или, например, Заозерск.

— Заозерск уже есть, Машенька, поселок!

— Или Юный…

— Какой же он юный! Машенька!..

— Все равно… А учиться буду на заочном… У меня диплом — «УКВ — антенны для лесных пространств…»

Она уехала, а лейтенант, сломя голову, бежал по коридору, по лестницам, едва не сбивая медсестер и больных, перелетая сразу через несколько ступенек.

Ворвался в кабинет седовласого медицинского бога:

— Товарищ полковник! Есть у вас совесть? Лучше бы вы меня сразу зарезали!..

— Спокойно, молодой человек. Не забывайтесь. Извините, от вас — не ожидал… Лейтенант и…

А из двери — с жалобой — сестра:

— Иннокентий Адамыч, больной Климов бежал и прыгал через ступеньки, как очумелый!..

— Ах, прыгал?.. Садитесь, молодой человек… Поднимите рубашку. Дышите. Глубже. Так. А теперь не дышите… Через сколько ступенек прыгали?..

И Климов снова не выдержал, потерял терпение:

— Товарищ полковник! Меня люди ждут!..

4

Выдался в начале октября над Болотинском погожий осенний денек. На большак, ведущий от города к старому монастырю, вышли солдаты с лопатами — сажать вдоль обочин снегозащитную рощицу. Лютые вьюги бывают здесь зимами, начисто заметают большак — ни проехать, ни пройти. Пока солнце, пока земля рыхлая, нужно успеть тонким саженцам вцепиться в землю молодыми корнями. Чтобы выстоять зиму — и не одну. Как выстояли тысячи зим на своем долгом веку болотинские леса.

Солдаты с лопатами рассыпались по обочинам. Скинули шинели. Пошла работа. Саженцы встают на глазах — словно из земли вырастают. И поблескивают на солнце мокрыми веточками…

Возле окраинного городского домика, словно вкопанное, затормозило такси. Хлопнув дверцей, выпрыгнул из машины лейтенант. Оглядываясь на обочины, ища глазами своих, зашагал по булыжнику. Неужели нету здесь своих, знакомых? И вдруг, издалека, крик:

— Товарищ лейте-на-ант!..

И громадный парень в гимнастерке с сержантскими лычками, перемахнув кювет, грохочет сапогами лейтенанту навстречу. Никитенко. Кит. Младший сержант…

Подбежал и рапортует.

Лейтенант тоже скинул шинель. «А ну, помкомвзвод, дай-ка и мне лопату!..»

Пока солнце — солдатам можно и с лопатой. Там, в казармах, смазанные, стоят карабины. Сегодня солдаты сажают деревья. Чтобы вьюги не заметали большак…

Загрузка...