Трудно начинался 1954 год в Болотинском гарнизоне. Уже второго января, на вторую новогоднюю ночь, два полка — механизированный и артиллерийский — были подняты по учебной тревоге. А там пошло — поднимать всех по очереди, а то и всех вместе. Полки выходили в поле, и всегда штабу дивизии требовалась связь с ними, и поэтому солдаты майора Бархатова поднимались чаще других.
Было в эту зиму единственное спокойное местечко в батальоне связи — батальонная канцелярия — и единственный человек, не знавший треволнений, — батальонный писарь Крынкин. Впрочем, спокойствие канцелярской службы было относительным, и все зависело от того, как наладить работу. Крынкин, осенью получивший ефрейторские лычки на погоны, имел свои заслуги перед батальоном и лично перед майором Бархатовым.
С легкой руки писаря исчезла из обихода приставка «и. о.», и майора все в батальоне стали называть просто комбат, хотя в должности его пока не утвердили. И странно — почему не утвердили? Прежний комбат подполковник Докшин был куда проще майора — а утвержден. Старик любил одно — быстроту. Бывало у некоторых он спрашивал: «И как это можно двигаться медленно? Ведь это удовольствие — двигаться быстро». Докшина и любили, и побаивались, но раскусили старика: на его глазах двигались только бегом, но зато, к примеру, документация в ротах была подзапущена.
Бархатов быстро навел порядок. В штабе дивизии его похвалили. «Ай да Бархатов! — говорили штабисты. — Переплел батальон связи в новую обложку!» И в этом тоже была неоспоримая заслуга Крынкина: почерку него редкий, и на машинке может, а если надо — чертежником…
Не часто приходилось майору журить Крынкина за опоздание с нужными бумагами, но и тут писарь навострился держать про запас готовые оправдания: «Дисциплинарный отчет? — спрашивал писарь, и лукавое веснушчатое лицо становилось зеркалом неподдельной искренности. — Откровенно говоря, товарищ майор, с отчетом я повременил: чтоб не получилось, что у нас больше взысканий, чем в саперном батальоне. Я разведал: у саперов за январь один арест, три наряда и два выговора…» Майор осуждающе качал головой: «Ох, Крынкин, достукаетесь вы!» Но — почти всегда — прощал.
Фактически писарь тащил на своих плечах всю огромную работу штаба. И справлялся понемногу. Там, где не хватало образования, выручало врожденное любопытство и фотографическая память — качества, очень часто соседствующие… Запоминал он многое: и обрывки фраз, и интонации. Запоминал, а потом думал: «Что бы это могло означать?» И почти всегда доискивался до корня…
Временами груз познаний тяготил его, но он никогда и никому не выкладывал его полностью. Не спешил. И только в мыслях иногда задавал самому себе вопрос от имени очень важного лица — генерала или повыше: «А скажите, товарищ ефрейтор, какой факт в жизни батальона вы считаете наиболее вредным?..» И тогда Крынкину легчало. Он отвечал, сразу хватая быка за рога и ни словом не тратясь на международное положение (которое, между прочим, он тоже знал прекрасно): «Самый вредный? Самый вредный у нас капитан Ермаков… Не ожидали? А я вам точно говорю. Майор к нему, как к человеку. А он?.. И молодого лейтенанта Климова туда же за собой тянет. Только это еще посмотрим!..»
Одним из способов «самообразования» были беседы с «жертвами». Так Крынкин называл провинившихся солдат, которых присылали мыть полы в штабе батальона. Большинство бедолаг легко распахивали душу, и Крынкин чувствовал себя водолазом, ныряющим в глубины казарменного бытия.
Одна из таких «жертв» явилась к писарю вскоре после того, как батальон связи очень неудачно поднялся по тревоге: на сильном морозе не завелось несколько моторов и вдобавок произошла неразбериха с лыжами, которые по приказу комбата держали в отдаленном от казармы сарайчике.
«Жертва», с ведром и шваброй ступившая на порог канцелярии, была огромного роста, широченная в плечах, с круглым, будто вспухшим лицом. «Не иначе, в лыжном сарайчике кому-нибудь по личности съездил!» — определил Крынкин. «Жертва» растерянно моргнула глазами и доложила:
— Рядовой Никитенко… прибыл… помыть…
— За что? — весело и строго спросил Крынкин, догадавшийся, что перед ним туповатый, еще, не отесанный первогодок.
— За тревогу… — протянул штрафник.
— Ну, валяй, приступай! От окна валяй, — по-простому сказал Крынкин и тут же с важным видом углубился в бумаги.
Никитенко, не торопясь и не двигаясь, глубокомысленно озирал коричневатые канцелярские половицы. В общем, они были довольно чистыми: немного пепла и окурок возле плевательницы да сырой след возле стола. Вопрос, вызвавший раздумье, заключался в том, стоит ли опускать, на этот в общем-то не грязный пол, очень грязную и вонючую тряпку, что мокла в ведре. «Не стоит», — решил Никитенко. Но все еще думал. Сержант Крученых велел вымыть тряпку, а зачем ее мыть? Отмоется сама: от половиц, если нажимать пошибче. А грязь на коричневом не очень заметна…
Не раздумывая больше и зажмурив глаза, он запустил в холодное ведро растопыренные пальцы… Открыл глаза — и увидел широкую черную лужу, очень отличавшуюся цветом от коричневых половиц.
«Разнообразие получилось», — удрученно подумал Никитенко.
— Кто тебя наказал-то? — услышал он за спиной голос писаря. Спокойный голос — значит, лужу еще не увидел.
— Лейтенант…
— Климов, что ли?
— Так точно, — с пыхтением вымолвил Никитенко, стараясь поскорее размазать злосчастное озеро и пятясь могучим задом на дубовый стол писаря. Ефрейтор предусмотрел столкновение:
— Осторожно, мебель не повреди!
Никитенко, не разгибаясь, тоскующим взором оценил предварительные результаты: вместо компактной лужи на половицах темнели косые полосы жидкой грязи.
— О чем задумался? — опять спросил ефрейтор, обращаясь к обтянутому штанами заду.
«Что значит писарь! — подумал Никитенко. — Два дела успевает: и бумаги листать и за мной следить! А ну, как увидит?..»
«Воды! — решил Никитенко. — Воды прибавить!» И, протянув руку, опрокинул ведро. Мутный поток, негромко всхлипнув, предательски ринулся прямо к столу писаря. «Стоп! Не пройдешь!» Снова, на четвереньках, наступая к окну, Никитенко нечаянно заглянул между ног и увидел другую половину комнаты, которая оставалась чистой, как в сказке, и даже знакомый окурок лежал беленький-беленький, словно подснежник.
«Вот бы где служить!» — подумал Никитенко. В канцелярии было светло и тихо, как у мамки в хате. И сама фамилия писаря будто нарочно напоминала о сливках, о парном молоке, о домашнем твороге. Только не было у мамки в хате такой красивой таблички, какая висела за спиной писаря — «Экономьте энергию!» И для чего здесь такая табличка? Разве можно здесь растратить много энергии? Полы вот, и те моет дядя…
…Коварная вода, остановленная с фронта, скопилась на флангах и, двигаясь вдоль стены, подползла, словно трехголовая черная змея, к ефрейторским подошвам.
— Эй, парень! — вскрикнул писарь. — Ты что же это? Палубным способом? Очумел, что ли?
Но сразу затих, когда, поднявшись из-за стола, узрел остальную картину: половину канцелярии, залитую грязной водой, а посреди — здоровенного детину, упавшего на колени, и похожего на мальчика, пускающего кораблики.
— А я думаю: чтой-то воняет? — сказал Крынкин. — Парень ты вроде интеллигентный. На тебя не подумал… Ты откуда такую воду достал?
— Из ведра, — доверчиво сообщил интеллигентный парень.
— Ну, братец, теперь понимаю, почему твой взводный раздробился. Сколько он тебе влепил?
— Два наряда…
— Ей-богу, мало! Ну, это он по неопытности, по первому разу!.. За тревогу, говоришь? А конкретно? За что, спрашиваю?
— За карабин.
— Ржавчина, что ли?
— Не. Я его потерял.
— Что-о? — писарь даже присел от неожиданности.
— Потерял. Когда лыжи брали. Лыжи взял, а карабин оставил…
— Боевой карабин? — все еще не верил писарь.
— Боевой, — подтвердил Никитенко, довольный, что его поняли. Он все еще сидел на корточках, снизу глядя на писаря. Тот лишь почесал рыжий затылок и косо усмехнулся:
— Беда с тобой! Пацифист ты или лодырь? Ты что? И полов мыть не можешь? Ты что же вообще можешь?
— Натирать, — ответил Никитенко. — В казарме паркет…
— Да ты встань, — сказал Крынкин. — Рубаху сними. Вспотел! Швабра-то у тебя для чего? Эх, тюря!.. Сейчас снизу прибегут: небось весь штаб промочил!..
Никитенко поспешно, как мог, выполнял разумные советы ефрейтора. Тот смягчился, увидев оголенного по пояс и такого послушного ему богатыря.
— Однако, сала на тебе!.. Ну валяй, теперь к окну…
Но и к окну, как и от окна, как и без швабры, ничего не получалось. Писарь, словно спортивный фоторепортер, заходил то справа, то слева, то забегал спереди.
— Да не так! Нажимай, тюря! Выжимай! Отжимай!
А потом опустился на стул, расстегнул ворот гимнастерки, и тихо проговорил:
— Иди-ка ты, братец, к черту!.. Принеси-ка мне водички… Да не в стакане, тю-уря! Ведро возьми: сам вымою!..
Благородные дела не остаются без награды. Так и в этот вечер. Никитенко еще не ушел из канцелярии, а за стеной, в кабинете комбата, вдруг зашумел разговор. Крынкин, оставив швабру, сказал Никитенке:
— Выдь, покури.
— Я не курю.
— Все равно, выдь…
Никитенко вышел. Писарь затаил дыхание и услышал голоса: начальственный, спокойный — майора Бархатова и недовольный, неуважительный и какой-то резковатый — капитана Ермакова. Оба офицера говорили громко. Сначала Крынкин подумал: «Схлестнулись!» Немного погодя: «Согласуются». А потом все стало ясно и поэтому не очень интересно.
Роту Ермакова снимали с учебы и направляли в лес на заготовку телеграфных столбов. «Туда его, к медведям!» — одобрил Крынкин. Оставляли только молодых солдат. «Значит, Климова. Новобранцы у него». И тут Крынкин решил, что с государственной точки зрения это не так плохо, если Ермаков уедет, а Климов останется. Столбы — надолго, до самой весны. Майор Бархатов успеет сделать из Климова человека…
Довольный собственным рассуждением, писарь отворил дверь и крикнул в коридор:
— Эй, парень, покурил?.. Вытаскивай грязь!
Наутро солдаты капитана Ермакова толпились в широком коридоре возле ротной каптерки. Стоял веселый говорок. Старшина Грачев выдавал солдатам рабочее обмундирование.
— Степанов! Получите. Телогрейка. Валенки. Штаны ватные. Распишитесь. Козлов! Телогрейка. Валенки, — и так без перерыва.
Солдаты тут же натягивали на себя рабочую обнову и спешили заглянуть, отталкивая друг друга, в тусклое казарменное трюмо.
— А что, братцы? Впрямь гражданскими стали!
— Без погон! А ремень обязательно?
— А ты, жених, видать, никогда такого не нашивал?
— Я часовой мастер. Мне ватное ни к чему.
— А-а! И видно! Ничего, не натрешь!
— Мне, парень, эти ватные штаны страсть как о доме напоминают: плотник я, строитель…
Под вечер солдаты, назначенные на заготовку столбов, во главе с капитаном Ермаковым покинули казарму. Лейтенант Климов, оставшийся главным на этаже, молча обошел обезлюдевшее помещение, заглянул в ленкомнату, в классы, в ружпарк. Комнаты и вся казарма казались очень большими и Климов невольно думал о том просторе действий, который открылся для него после отъезда капитана.
Лейтенанта сопровождал дневальный — рядовой Никитенко, приступивший в этой должности к исполнению второго наряда вне очереди. Служба на целые сутки соединила парня с веником, щеткой и жесткой табуреткой у входа в казарму…
Табуретке невелика цена, если со всех сторон к тебе вплотную подступают койки, в том числе и твоя, пустая, с самым толстым в роте ватным тюфяком!
Ночью дневального некому беспокоить. Никитенко, пожалуй, смог бы уснуть и на табуретке, но дневальному даже сидя спать не дозволяется.
От дверей заметно тянет холодом. Тело почему-то начинает зябнуть от колен: верно, потому, что они слишком выставлены и с них сползают полы шинели. Пройтись, что ли? Но оторваться от табуретки невозможно. Пускай себе зябнут колени! От них по всему телу распространяется легкий, приятный такой озноб. И если зажмурить глаза, то сразу увидишь большую печь в мамкиной хате, а с печи, наружу рыжей овчиной, свисает старый нагревшийся тулуп. Вот бы его сюда — хотя бы и в ненагретом виде!..
Однако такие видения до добра не доведут: в лучшем случае — наделаешь, грохоту, свалившись с табуретки, в худшем — тебя разбудит дежурный по батальону. Не то что о мамкиной печи, но даже и о нарах военкоматского пересыльного пункта опасно думать дневальному. Уснешь, в миг уснешь! О чем же думать?
Лейтенант Климов, уходя из казармы, сказал:
— Напоминаю: главное — распорядок дня. Секунда в секунду.
Что ж! Распорядок — это служебная тема. На эту тему можно думать. Если вздремнешь случайно — не так совестно… Итак — распорядок, то есть режим…
Режим — такая штука, от которой толстый народ худеет, а тощий прибавляет в весе. Хотя бы и без домашнего питания!.. За четыре месяца службы улетело девять кило. По два с лишком в месяц. Да что там «в месяц»! При желании можно сосчитать, в какие именно часы исчезают из человека живые килограммы! Что касается Никитенко, то он был уверен, что все девять кило потерял в первой половине дня, то есть до обеда. Каких только мук ни приходилось натерпеться, прежде чем настанет эта долгожданная обеденная пора!..
Во-первых, утренний подъем. По будням — в шесть, по воскресеньям часом позже. Сколько хороших снов снилось новобранцу, и ни одного не удалось досмотреть до конца! Это похуже, чем обрыв киноленты в районном клубе. Там ты кричишь механику: «Сапожник!» А здесь кричат на тебя же: «Шевелись! Не задерживай! Бегом марш!..» Спросонья с трудом угадываешь в сапоги, штаны застегиваешь на ходу. «Бегом, Никитенко!» — и ты силишься быстрей переставлять ноги, торопишься принимать новую муку — утреннюю зарядку… Полусонного, в одной рубахе тебя гонят на мороз, на двор, где снова заставляют бегать и вытворять ногами и руками различные жесты…
После зарядки — умывание, заправка коек и утренний осмотр. Здесь, если и потерял в весе, то немного: граммов по сто на каждое мероприятие. Умываться сержант заставляет до пояса, но ему не всегда уследить: иногда почешешь для виду сухими пальцами возле пупа — и достаточно.
На утреннем осмотре все построено на нервах. Сержант оглядит тебя с ног до головы. Из-за пуговицы, которая плохо блестит, можно слопать «рябчика», то есть наряд вне очереди.
…Нет, не все ему не нравилось. Даже в той тяжелой дообеденной половине бывали часы светлые. Что плохого скажешь, например, о политических занятиях или информациях? В теплой комнате расскажут тебе о целом белом свете и твоих важных солдатских задачах. Послушаешь — и такое вдруг желание возникнет выйти в отличники!..
Потом он вспомнил телефонный класс. Ох, этот класс! Табуретки там мягче, что ли?.. На столе перед лейтенантом Климовым черный блестящий каркас телефонного аппарата, будто маленькое анатомированное животное. «Как вспоротый кролик», — думает Никитенко. Обнаженные внутренности: разноцветные жилки проводников, белая чашечка звонка, пластинки, винтики… Хорошо рассказывает лейтенант! И даже половицы не скрипят, когда он ходит по классу…
Дневальный улыбается. Он все еще уверен, что ему удалось обмануть сон. Он бдителен даже спящий: если б он увидел что-нибудь необычайное — мамкину хату, родное село, себя в штатской одежде — он проснулся бы. Он понял бы, что это сон. Но ему снилась служба — ничего необычайного: все, что происходило совсем недавно — сегодня, вчера, неделю назад…
Вот и писарь Крынкин повторяет обидную фразу:
— Мало он тебе влепил, твой взводный!..
Никитенко ничего не ответил писарю — только усмехнулся. Этот рыжий ефрейтор из штаба еще услышит, как выполняет службу дневальный Никитенко.
«Рота! На вечернюю поверку!» — командует бравый дневальный, и Крынкин только выпучивает глаза, удивляясь громкому, уверенному голосу.
Солдаты быстро становятся в строй. На несколько мгновений наступает такая тишина, что слышен голос с нижнего этажа — это в первой роте начали поверку.
«Герой Советского Союза Андрей Павлюк!» — торжественно вычитывает старшина первой роты. И не менее торжественно ему отвечают? «Герой Советского Союза Андрей Павлюк пал смертью храбрых в боях за освобождение нашей Родины пятого ноября 1943 года…»
Павлюк — земляк Никитенко, почти сосед… Слыхал, товарищ писарь, какие мои земляки? Солдата Павлюка навечно зачислили в списки батальона…
В третьем взводе первым выкликают Абдурахманова — не потому, что он герой, а потому, что фамилия на «А».
«Вот, Никитенко, с кого пример брать! — говорит дневальному старшина Грачев. Его усатое лицо выплыло откуда-то, загородив плутоватую физиономию батальонного писаря. — Абдурахманов и Гребешков — наша гордость! Впрочем, для вас тоже достижение, что не спите на посту. Молодец!..»
Страшно увидеть старшину даже во сне. Хоть и похвалил, да Никитенко чувствует, что такое — может лишь присниться… Присниться? А откуда в казарме объявился старшина? Ведь он уехал — с теми, двумя взводами!..
«Врешь, не сплю! — думает Никитенко. — И никакого старшины нету!»
Спящий, он мужественно освобождается от шинели. Сквозь гимнастерку ощущает всей спиной холод стены. Этот холод дает ему силы подняться с табуретки. Он делает шаг, другой — все еще не открывая глаз. «Врешь, не сплю!» — Еще шаг…
И его опухшее, полное сонного усердия лицо врезается, словно таран, в дверной косяк…
Вспышка в глазах была такой яркой, что в первый момент он не подумал о боли. «Пожар. Проспал», — только два слова мелькнули в потрясенном сознании.
Но когда с ближайших коек на него посыпались ожесточенные ругательства, он успокоился и стал ощупывать череп…
На лице лейтенанта отразилось неподдельное страдание, когда утром, придя в казарму, он увидел разбитый и вспухший подбородок дневального.
Никитенко на минуту забыл о своей боли: так жалко стало ему лейтенанта. И хотя челюсть работала плохо, он громко выкрикнул рапорт:
— Никаких происшествий не случилось!..
Лейтенант только усмехнулся и вздохнул тяжело. А потом размышлял: «Удивительно! Говорят, что из украинцев получаются прекрасные солдаты… Но почему этот?..»
И на память перечислял анкетные данные: «Восемь классов. Холост. Беспартийный. С Полтавщины, из богатого колхоза… Неужели там не могли приучить его к труду?..» Крученых говорил лейтенанту, что спрашивал у Никитенко, много ли трудодней выработал тот в колхозе, и передавал ответ солдата:
— Ни. Трошки. У меня мама на буряках богато выробляла. А я тильки учився.
Можно было объяснить этим ответом все нынешние неудачи солдата: дескать, с детства не приучен к труду. Но одних только объяснений было недостаточно, и к тому же Климов мог рассуждать по-иному. Мама отдала в армию своего послушного, грамотного и здорового сына, а научить его попадать в черное яблоко мишени, научить разматывать связь и крутиться на турнике — это уже дело командиров.
Сержант Крученых, всегда знавший что и как делать, в этом случае тоже разводил руками:
— Медведь, да и только! Старательный вроде, а толку никакого. С турником прямо смех: лезет, кряхтит, а сапог от пола не отрывает — только живот колыхается!.. Подведет он нас на инспекторской — как пить дать!..