Февраль в Болотинске — не последний зимний месяц, но в начале марта дня четыре стояла ростепель, и люди хорошо почувствовали, что весна не за горами.
Вместе с весной приближалась инспекторская. Климов все чаще возвращался на квартиру в поздние часы. Стучал хозяйке в окно, и она, громыхая в темноте засовом, отворяла дверь. Он молча проходил в свою комнату, провожаемый долгим взглядом хозяйки. Старуха тревожилась. Молоденький постоялец был строгого поведения, и она верила, что служба у него тоже строгая и важная. А какой же, если не строгой, быть военной службе?
У нее в горнице, на комоде (чтобы поближе к слеповатым глазам), стояли три портрета. Вместо живых сыновей.
Когда Вадим рассказывал старухе, что на свете все поворачивается к лучшему, что войны может и не быть, она верила образованному постояльцу, как всегда верила добрым слухам. Верила и болела: а вдруг все не так? Кажется, она больше боялась за своих сыновей: словно их могли убить во второй раз.
— Если война, так их опять бы взяли, — сказала она однажды. — Только у Феди срок вышел, а Гриша и Саня молодые…
Старуха верила хорошим словам Вадима и только одного не могла взять в толк: как это сам он, такой молоденький, собрался долго служить — всю жизнь!
…Портрет девушки — школьницы с золотистыми косичками — уже четвертый месяц был в полированной рамке. Стертые углы коричневатой фотографии спрятались за овальным вырезом. Четыре месяца! Они казались Климову и долгими, и быстрыми сразу, потому что многое успели в себя вместить. В ряду этого многого — два обстоятельства: отъезд капитана Ермакова и молчание Маши. С мыслями о ней было связано первое ощущение тех изменений, которые коснулись его самого…
Склонившись над столом, Климов задумчиво всматривался в улыбчивое девчоночье лицо. Хотел рассказать, поделиться чем-то важным и словно впервые увидел, что перед ним школьница, девочка.
Вспомнилось ее последнее письмо. В нем были стихи о рыцаре, ускакавшем в дальние страны, и об испытании разлукой. «Милый Вадик, из-за тебя я стала получать пятерки по военному делу!» Месяц назад это признание развеселило его и он удивился: «Разве девушек тоже учат?..» Месяц назад в его юном мозгу странно уживались научные, в общем, представления о современной, массовой, атомной войне и романтика самопожертвования избранных героев.
Теперь он вдруг подумал о том, что последнее ее письмо написано с усмешкой — холодной усмешкой отчуждения. Не отступаясь от своих мыслей, он вглядывался в ее лицо: «Вот и на губах у нее тоже усмешка… Раньше я не замечал ее. Раньше я замечал, что они очень выпуклые, ее губы… Эту фотокарточку хочется целовать…»
Мгновенно нахлынули воспоминания, от которых он удерживался, которых не хотел… Пылающее лицо Маши… Рассыпанное на подушке золото коротких подрезанных волос. И голубые, как круглые кусочки весеннего неба, глаза — широкие от боли и счастья…
Усилием воли он остановил этот мучительный поток. Надо было, потому что это легче, думать о другой Маше — о школьнице, о девчонке.
Ту, которая в Москве, он сильнее любил; эту, школьницу с косичками, он знал лучше. В его жизни оказалось больше будничной прозы, чем он ожидал, и, наверное, больше, чем ожидала та Маша, которая в Москве…
Он был далек от разочарования. Пожилой, умудренный опытом службы майор Бархатов лично и с большим умением опекал молодого лейтенанта. Узнав о случае с боевым карабином, позабытом в сарае для лыж, майор поговорил с лейтенантом по-деловому и очень мирно.
— В ваших личных качествах я не сомневаюсь. И в старании тоже… Чувствуется, что вы очень много рассказываете солдатам, а с них нужно спрашивать…
Майор в шутку даже пофилософствовал, угадав больное место Климова… Позабыть, оставить в сарае боевое оружие! Анекдот! Жаль, что не присутствует замполит Железин, а то он ввернул бы что-нибудь насчет того, что это тема для пацифистской повести. Врожденное миролюбие! Заманчивый сюжетик! Но… знаете, даже мирные охотники спят, положив под голову ружья… (Климов вспомнил незадачливого «дитыну»: «Ни. У нас дичи нема».) И потом, если судить о миролюбии человечества по вашему увальню Никитенко…
И под конец — снова деловой совет: провести собрание взвода. Обсудить. Мобилизовать. Поговорить толком.
И вот — собрание. Телефонный класс. Черные доски макетов на стенах. Выступают комсомольцы. Присутствуют батальонный замполит майор Железин. Все поглядывают на него и чего-то недоговаривают. Он добрый — все знают, но все равно ждут, когда он уйдет: он предупредил, что побудет на собрании недолго, его вызывают в политотдел.
Солдаты говорят о Никитенко: «Лодырь», «балласт», «тюфяк» — от этих слов толстый парень неуклюже ерзает на табуретке.
— Товарищи! Зачем же оскорбительные выражения? — спрашивает майор Железин. И на его взволнованном, бледном лице смешно подпрыгивают густые брови.
Но ему пора, замполит поглядывает на часы.
— Товарищ Климов, попрошу вас на минуту со мной…
Климов вышел в коридор. Замполит улыбнулся:
— Почему критикуют одного Никитенко? Поговорите шире. На повестке — инспекторская… А народ у вас золотой. И вас любят. Представьте, критикуют Никитенко, а сами на меня поглядывают: мол, во всем виноват этот лодырь, а лейтенант у нас хороший. Советую подумать: за что вас любят солдаты? Сдается мне, что у вас много мягкости. Если любят только за мягкость — это плохо…
«Сам он мягкий, этот майор! — подумал Климов, оставшись один. — Железного в нем — только звездочки на погонах. Мирный человек. Добряк, интеллигент…»
С такими мыслями вернулся на собрание и еще в дверях услышал голос Гребешкова:
— Лейтенант у нас мягкий, а мы этим пользуемся…
«Так вот чего недоговаривали!.. Щадили меня при замполите…» — сообразил Климов много позднее. А тогда, войдя в класс, он думал лишь о том, чтобы не залиться до ушей краской стыда.
«Мягкий»! Словцо-то какое! Он всегда казался себе мужественным и суровым военачальником. И теперь он не мог не покраснеть — глупо покраснеть всем своим мальчишечьим лицом. На глазах всего взвода.
Кто-то пробовал возражать Гребешкову:
— По лыжам мы на первом месте — так? Отстрелялись тоже не хуже других — верно? Так чего же панику разводить?
Взводного больше не упоминали (на это осмелился лишь Гребешков), но Климов чувствовал, что его, лейтенанта, имеет в виду каждый.
— Нам, по первому году, армию как объясняли? Не умеешь — научим, не хочешь — заставим…
— …Самосознание… А если которые в тумбочке его позабыли?
…Взвод учил своего лейтенанта. Чему? Чтоб он построже был!.. А он ведь и до этого не скупился: влепил выговор отличнику Абдурахманову, сунул пару «рябчиков» рядовому Никитенко. Любовь подчиненных никогда не была для него самоцелью…
Комбат сказал: «Вы много рассказываете, а с них нужно спрашивать…» Вот где корень. Комбат проницателен. Климов счастлив, когда рассказывает… Чувствует на себе десятки внимательных взглядов, а спроси кого-нибудь: «Какова скорость атомной ударной волны?» — и солдат неловко мнется. Зачем ставить человека в неудобное положение?..
…Лицо горело все сильнее, его словно покалывало горячими иголками. Климов вспомнил с завистью капитана Ермакова. Вот настоящий командир! Его никогда не упрекнут ни в мягкости, ни в жесткости. Он — командир… Как бы он повел себя на таком собрании? Что сказал?
«У вас, Климов, больное самолюбие…»
«Никто и не задел вашей лейтенантской чести…»
«Такому собранию радоваться надо. Редкий энтузиазм! Какие горячие лица!.. Вы, Климов, даже несколько бледны на их фоне…»
Едва закончилось собрание, раздался веселый возглас Гребешкова:
— А ну, Кит, айда на турник! — И Никитенко послушно пошел на зов.
Климов с трудом сдерживал радость.
…Майор Бархатов помог лейтенанту составить особый «уплотненный» график подготовки к инспекторской.
— Комсомольское собрание впишите первым пунктом, — посоветовал майор. — Прямо, как в сказке, у вас поручилось: плана еще нет, а собрание — нате вам — готово!..
Батальонный писарь Крынкин вклеил копию графика в красивую штабную папку и тоже выразил свое восхищение:
— Планчик вовремя составили, товарищ лейтенант. Значит, понимаете службу… Во-во! Дополнительные занятия тут указаны — комиссия это любит!.. Ну, а теперь, как говорится… что намечено пером, то не выполнишь топором!..
Климов принял в шутку недобрый намек писаря.
Энтузиазм солдат, красивый планчик, надежды лейтенанта — все пошло насмарку лишь на третий день.
Майор Бархатов поручил взводу Климова отремонтировать забор в автопарке. Климов удивился:
— А занятия, товарищ майор? Ведь план… И забор почти новый. Не хуже, чем у других…
Майор только вздохнул:
— Эх, Климов! Нет у вас этого, право, стремления к лучшему. «Почти новый!», «Не хуже!» А зачем нам равняться на середнячков? Занятия наверстаете по вечерам. Ясно?
Писарь Крынкин объяснил лейтенанту:
— Планчик вы хороший составили, только другие вам функции выпадают… Вы теперь с вашим взводом вроде резерва: кажись (только это пока секрет), ваши солдатики поверке не подлежат. Рота ведь в лесу считается! Так что радуйтесь, товарищ лейтенант!..
Вот она, сплошная проза, о которой Климов и Маша никогда не думали в Москве. Если бы он задумал рассказать ей свою жизнь, то это выглядело бы так:
«20 марта ремонтировали забор. 22-го потратили день, чтобы выписать у интендантов краску. Интенданты смеялись: «Что, майор Бархатов опять батальон перекрашивает? В какой цвет?» Но краску все же дали…»
Он сказал комбату:
— Согласитесь, товарищ майор: государство не за то платит мне, что я меняю в заборах старые доски… И солдат не для этого держат…
Майор ответил, что платят потому («похвально, что вспомнили о денежном содержании»), что он, лейтенант, обязан выполнить любой приказ. Не считаясь с личными интересами. Не раздумывая, достаточно это почетно или приятно.
Умный майор. И по-своему красив, солиден. Тут не сразу разберешься: обжаловать по уставу действия комбата или учиться у него мудрости руководства!
…По приказанию комбата Климов передал в первую роту новенькие противохимические костюмы. «Вам они не пригодятся, — сказал комбат, — А первой роте на инспекторскую лучше выйти в новом…»
Костюмы принимал Лобастов и отчаянно ругался:
— Черт знает, что придумали! Лучше околеть, чем залезать в эту резину!.. А тебе везет: эта инспекторская вымотает хуже лучевой болезни. До кишок проникнут — проникающая радиация!..