Я закрыл глаза и мысленно отодвинул мерцающие строчки в сторону.
Не сейчас. Десять очков из двенадцати за кусок чужой памяти или горсть фактов о мире, который я знаю хуже, чем дворовый кот знает свою помойку. Нужно и то, и другое. но не сейчас. Сейчас надо встать, дойти до барака, поесть и не сдохнуть до утра. Приоритеты.
Марево Системы мигнуло и убралось, будто поняло.
Подъём дался через зубы. Ноги ещё тряслись, но уже держали. Камень уступа был мокрый, и холод от него поднимался по ступням вверх. Хороший холод, настоящий — после Мглы всё настоящее ощущалось подарком.
Обратный путь наверх я помню кусками. Тропа, камни, чьи-то спины впереди, хриплое дыхание справа. Шило шёл рядом, бледный, с красными пятнами на скулах, и молчал. Глаза ещё бегали, но уже не так дико, как там, внизу. Тихоня шла чуть впереди, прямая, как шест, будто ей на голову поставили кувшин и сказали не уронить. Хвост плёлся в самом конце, его тащили за локти двое старожилов, и он переставлял ноги, как пьяный, и что-то бормотал, слюна тянулась из уголка рта.
Мы поднялись к баракам уже в сумерках. Небо над хребтом сделалось тёмно-серым, облака лежали низко, рваные, и между ними кое-где проглядывали звёзды, колючие и яркие, как я привык видеть только высоко в горах — вот только совсем незнакомые. Ветер стих, но воздух не потеплел.
Барак встретил запахом пота, мокрого дерева и дыма. Длинное, низкое строение из серых досок, щели забиты тряпьём и мхом, крыша просевшая, подпёртая столбами. Внутри горели три масляные лампы в нишах, и свет от них был жёлтый, тусклый, едва дотягивался до стен. Два ряда коек, по двадцать с каждой стороны, деревянные каркасы с набитыми чем-то тюфяками. Проход между ними узкий, шага полтора. В дальнем конце дверь, за дверью, судя по запаху, отхожее место.
Еду принесли в барак — деревянное ведро, два черпака, стопка глиняных мисок у входа. Очередь выстроилась сама, без команды — старожилы первые, новички последние. Порядок понятный, объяснений не требующий.
Похлёбка. Мутная, жидкая, с ошмётками чего-то волокнистого, то ли корень, то ли жилы. Горячая. Хлеб, плоский и серый, ломоть толщиной в палец и кружка воды, тёплой, с привкусом железа.
Я взял свою порцию и присел на край ближайшей свободной койки. Ложка деревянная, кривая, с трещиной по ручке. Похлёбка на вкус была примерно такой, как выглядела. Но горячей, и от первого глотка желудок проснулся и заурчал так, что сидевший через проход парень покосился.
Потом один из старожилов подошёл ко мне. Невысокий, квадратный, с круглым лицом и рябой кожей. Молча протянул кусок мяса на деревянной плашке. Тёмный, жилистый, размером с ладонь. Я посмотрел на него, он посмотрел на меня.
— От Рыжей, — сказал он. — Дополнительный.
Положил плашку на край койки и ушёл.
Дополнительный паёк. Я взял его, разорвал на три куска и съел медленно, прожёвывая каждый до конца. Жёсткое, солёное, с привкусом дыма. Жевать приходилось долго. Я жевал, ел и чувствовал взгляды.
Три, четыре, больше. Как уколы иголкой в затылок и плечи, каждый с отдельной точкой и температурой. Не нужно было оборачиваться, чтобы знать откуда.
— … видали? Мясо дали. Мясо, а. Первый день, а уже с мясом сидит…
Шёпот из дальнего угла, где старожилы устроились кучкой. Я не повернул голову. Продолжал жевать, но слышал.
— … а мы тут сколько? Месяц? Два? И чё? Каша и каша…
— … Рыжая его выделила. Перед строем. Имя назвала. Это ж…
— … и Гарю досталось, и Жгуту, но те заслужили, те работали. А этот что? На манекене постоял? Один раз?..
Голос Репья. Тихо, вполголоса, но с тем особым давлением, которое слышно лучше крика. Когда человек не просто говорит, а продаёт идею. Выкладывает её перед слушателями, как торговец на рынке, и смотрит, кто потянется.
— … я не говорю ничего, я просто спрашиваю. Кто он такой? Падаль. Ему кличку дали за то, что на арене притворился дерьмом. И чё, теперь ему за это мясо?..
Пауза. Кто-то хмыкнул. Кто-то промолчал.
— … а знаете, чё будет? Будет так: завтра ему ещё чё-нибудь дадут. Послезавтра. А через неделю он у Рыжей в любимчиках ходить будет, а мы — навоз таскать…
Ещё пауза. Потом другой голос, глуше и тише:
— … и чё предлагаешь?
Репей не ответил. Я слышал, как он сплюнул, и как заскрипела койка, когда тот сменил позу. Потом сказал, совсем негромко, так что я едва разобрал:
— Ничего не предлагаю. Просто говорю — так нельзя.
Вот и всё, не нужно предлагать — достаточно обозначить проблему, указать на мишень и отойти. Стая сама додумает. Я видел это десятки раз. Кто-то говорит: «Вот тот парень что-то уж больно хорошо устроился». И всё. Дальше процесс идёт сам, как брожение в закрытой бочке. Тебе даже не нужно ничего делать, просто подождать.
Я доел мясо, облизал пальцы. Поставил пустую миску на край койки и посидел, упираясь локтями в колени, глядя в пол. Доски были грязные, в тёмных пятнах, между ними щели, и из щелей тянуло холодом.
Значит, ночь.
Ладно, что мы имеем. Репей сеет, и сеет не тупо, хоть и дурак по части работы со зверями. Язык у него подвешен, и в бараке его слушают, потому что он старожил, он уже часть системы, а я чужак с мясом. Арифметика простая. Шило предупреждал, и Шило был прав. Ночью полезут, может, не все — но полезут.
Что я могу. Тело худое, подростковое, после целого дня работы и купания в дряни, от которой отключался. Мышцы гудят. Руки мелко подрагивают. Против Репья и двух-трёх таких же — не потяну, но бить будут скорее всего не насмерть, насмерть тут невыгодно, за убийство — скорее всего последует очень жестокое наказание. Бить будут, чтобы расставить по местам, показать, что мясо — это привилегия тех кто старше, не моя привилегия. Хорошо — это означает, что задача не в том, чтобы победить. Задача в том, чтобы сделать процесс неприятным и дорогим. Чтобы тот, кто полезет первым, запомнил.
Спать нельзя. Если ждут, пока усну, значит, нельзя спать. Придётся дотянуть до утра на одном упрямстве. Не первый раз. В центре, когда привезли тигра Рамзеса, я не спал трое суток, потому что зверь бился о стенки вольера и нужно было сидеть рядом, просто сидеть, чтобы он привыкал к присутствию. Выдержал.
Есть и другая мысль. Гарь — вожак. Не официально, но все это видят, и Рыжая это видит, и Трещина. Гарь работает чисто, движется уверенно, его виверна слушалась без прута. Если Репей — мелкий провокатор, разгоняющий стаю на слабого, то Гарь — тот, от чьего кивка зависит, побегут или нет. Не хочет Гарь, и Репей лает впустую, а хочет — Репей получает молчаливое одобрение, и ночью я получаю кулаками.
Вопрос: чего хочет Гарь?
Я не знаю пока, но есть способ узнать — хоть это и рискованно, но риск оправдан.
Подойти и поговорить. Не подлизаться, не лебезить, это он раскусит за секунду, и будет хуже, чем если бы я просто сидел в углу. Подойти с конкретным, рабочим вопросом, который покажет: я здесь не случайно, хочу научиться, вижу, что ты умеешь. Люди любят, когда их умение замечают, наверняка даже здесь, даже такие, как Гарь.
Спросить, откуда он, кем был до клана, как научился так работать с вивернами. Профессиональный интерес. Если он ответит, это шаг, если пошлёт, хотя бы буду знать, что рассчитывать не на что, и ночью можно будет не ждать помощи. Тоже полезная информация.
Я поднял голову и посмотрел через барак. Гарь сидел в дальнем конце, у стены, на своей койке. Один. Ел, медленно и аккуратно. Рядом никого. Те, кто жался к нему днём, расползлись по своим местам. Вечер, усталость, каждый в своём углу. Хорошее время.
Подождал, пока Репей и его двое отойдут к бочке с водой у входа. Встал, убрал посуду на стол, куда остальные тоже её складывали. Прошёл через барак, между рядами коек, как будто за водой, будто мимо.
Остановился в двух шагах от Гари. Тот сидел, привалившись спиной к стене, одна нога подобрана, другая свешивалась с края койки. Миска почти пустая, в руке ломоть хлеба. Глаза поднялись на меня сразу, как я вошёл в его пространство. Спокойные, тёмные, оценивающие. Ожог на правой щеке в свете масляной лампы казался влажным.
— Гарь, — сказал я негромко. — Могу спросить?
Парень не ответил. Откусил хлеб, прожевал медленно. Смотрел и ждал.
— Ты сегодня работал с мшистой без прута и крика. Она тебя слушалась с первого жеста. Хотел узнать, как ты этого добился. Давно тут?
Гарь перестал жевать, уголок рта дёрнулся.
— А ты кто, — сказал он, — чтобы спрашивать?
— Червь. Как все.
— Нет. — Он покачал головой. Медленно, с ленцой, как человек, которому некуда торопиться. — Не как все. Я слышал про тебя, Падаль. Ещё до арены слышал. Знаешь, новости здесь быстро ходят.
Он отложил миску, вытер руки о штаны и посмотрел на меня снизу вверх. Во взгляде было больше превосходства, чем если бы он стоял на голову выше.
— Ты ведь из племенных, да? Сын всадника. Громовой, вроде? — Он произнёс фамилию небрежно. — Из тех, что на дрейках летают и свысока плюют. Только вот незадача. Три раза яйцо брал — три раза тебя послало. Связь не пошла. Дар не проснулся. — Парень прищурился. — Даже племенные от тебя отказались. Родной батя сюда сбагрил, к нам, к грязи, к кнуту. Знаешь, что это значит?
Я молчал.
— Это значит, что ты даже для своих — мусор. — Гарь сказал это без злости. Как «сегодня холодно» или «похлёбка жидкая». — А теперь приходишь ко мне, к Крюку, и спрашиваешь, как я работаю. Ты. Меня. Племенной выкидыш, которого к яйцу три раза подпускали, а яйцо даже не нагрелось.
Кто-то за моей спиной хмыкнул. Негромко, но так, чтобы я услышал. Потом ещё один звук, сбоку, из-за соседней койки. Шипящий выдох, почти смешок.
— Докажи сначала, что ты хоть что-то можешь, — сказал Гарь. — Хоть что-нибудь. А потом подходи.
— На арене выжил, — сказал я ровно.
— На арене ты лёг и притворился дохлым. — Гарь посмотрел мне в глаза. — Это не «выжил». Это «повезло сдохнуть не до конца». Я ещё ничего не видел. Понимаешь? Ни-че-го.
За спиной голоса стали чуть громче. Бормотание, которое поднималось, как тесто в кадке.
— … слышали? Племенной…
— … от яйца отказ, три раза, вот это позор…
— … батя спихнул, батя, а! Сам-то небось на Владыке летает, а сынка — к нам, в навоз…
— … а ещё мясо получил…
— … племенной выкидыш…
Слова падали со всех сторон, мелкие и колючие.
Я стоял и слушал. Внутри было тесно и тихо. Как в вольере, когда зверь решает: кидаться или ждать. Ждать, всегда ждать. Кидаться — потом, когда знаешь куда и зачем.
Гарь смотрел на меня и по всей видимости ждал реакции. Все ждали.
Я кивнул коротко, без слов, затем повернулся и пошёл обратно к своей койке. Бормотание за спиной стало тише, ушло в углы, в щели между койками, расползлось по бараку, как дым. Но не стихло совсем.
Сел на койку, положил руки на колени и посмотрел перед собой. Не на это рассчитывал конечно, совсем не на это. Думал — профессиональный разговор, уважение к умению, мост, а получил стену, и не просто стену, а ту, за которой толпа, которая только что получила разрешение. Гарь не сказал «бейте», лишь сказал «он — никто». А это хуже будет. Чёрт. Зато узнал больше про прошлое это тела, в котором оказался, не тратят очков системы — радоваться конечно особо нечем, но хоть что-то.
У дальней стены, в углу, Седой Псарь сидел на табурете, скрестив руки, и ковырял ногтем зуб. Смотрел в потолок. Слышал всё, конечно, слышал и не шевелился. Пока он здесь, открытой драки не будет. Псарь — закон, при нём нельзя.
При нём.
Барак устраивался на ночь. Медленно, как зверь, который кружит на месте перед тем, как лечь. Скрипели койки, шуршали тюфяки, кто-то кашлял, кто-то сморкался в тряпку. Разговоры разошлись по углам, стали тише и глуше, но не прекратились. Я слышал обрывки, ловил их краем уха.
В дальнем углу, у стены, Репей и двое рядом с ним. Один из тех двоих — широколицый, с расплющенным носом, я видел его на тренировке, но клички не запомнил. Второй — худой, длинный, тоже старожил, тоже с клеймом на предплечье. Они сидели плотно, головы вместе, и Репей говорил, а те кивали. Изредка один из них поднимал глаза и смотрел в мою сторону. Быстро, мельком, как смотрят на предмет, который скоро придётся поднять или выбросить.
В середине барака старожилы устроились кучкой вокруг одной из ламп. Четверо или пятеро. Эти не шептались, а играли во что-то, щёлкали мелкими камешками по доске. Но и они иногда поглядывали в сторону Репья. Прислушивались, решали, видимо, стоит ли включаться.
Гарь лёг на свою койку лицом к стене. Накрылся одеялом до подбородка и, кажется, закрыл глаза. Или не закрыл — не разберёшь. Но от общего движения отстранился. Не вмешивается, не участвует, не запрещает. Позиция вожака, который позволяет стае разбираться самой, пока его лично не трогают.
Жгут, парень со шрамом через бровь, сидел на своей койке через три от моей. Точил что-то мелкое бруском, ровными движениями, и на барак не смотрел. Но я заметил: он сел так, что видел и Репья, и вход, и меня. Может, случайно, а может, нет.
Холод заползал через щели в стенах, через пол, через все дыры — к ночи температура упала так, что дыхание шло паром. Я натянул одеяло на плечи, подтянул колени. Тюфяк подо мной был тонкий, набитый чем-то слежавшимся и жёстким, и от него пахло сыростью и чужим потом. Одеяло пахло так же, только слабее. Я завернулся плотнее и сел, прислонившись спиной к стене. Ложиться не стал.
Шило лежал на соседней койке, на боку, лицом ко мне. Глаза открыты, блестели в тусклом свете лампы. Он подтянул одеяло до носа и дышал часто и мелко. Пальцы комкали край тюфяка — не спал и не собирался. Как и я. Как и Тихоня, которая лежала через два места дальше, прямая, вытянувшаяся по стойке «смирно» даже лёжа, и смотрела в потолок. Хвост скрючился на самой дальней койке, у стены, и то ли спал, то ли притворялся, но плечо дёргалось, как обычно.
Все ждали.
Я сидел и смотрел. Двадцать лет навыка, который никуда не делся при переезде в чужое тело. Наблюдать и фиксировать. Кто шевелится, кто замер. Кто смотрит на кого. Кто перестал говорить, когда рядом притих кто-то другой. Мелкие сигналы, которые складываются в картину, если дать им время.
Репей закончил шептаться. Откинулся на койку, заложил руки за голову. Расслабленная поза, я бы даже сказал — нарочито расслабленная. Его двое тоже разошлись по местам. Широколицый лёг ногами к проходу, руки под одеялом. Длинный повернулся набок, но не ко мне, а к середине барака. Наблюдательный пост. Было ощущение, что заняли позиции и ждали тоже, ждали, когда погаснет свет.
Движение справа. Я повернул голову.
Один из старожилов от кучки с камешками встал и прошёл мимо моей койки к койке Шило. Остановился возле и нагнулся, что-то сказал тихо, почти в ухо. Шило дёрнулся, приподнялся на локте. Глаза метнулись ко мне и тут же обратно, к старожилу. Тот сказал ещё что-то, коротко, и кивнул в сторону прохода. Шило сбросил одеяло и пошёл за ним.
Через минуту то же самое с Тихоней. Другой старожил. Тронул за плечо, наклонился, шепнул. Тихоня села. Лицо неподвижное, глаза прямо. Встала и пошла за ним в дальний конец барака, за последний ряд коек, где свет от ламп почти не доставал.
Я смотрел и не слышал. Они стояли далеко, у стены, пятеро или шестеро, и двое из них были Шило и Тихоня, а остальные — старожилы, и они говорили, низко и быстро, и Шило слушал, и кивал, а Тихоня слушала, и не кивала, но и не уходила.
Три минуты. Четыре. Группа распалась. Старожилы разошлись по койкам. Шило вернулся.
Парень шёл медленно, сел на свою койку, посмотрел на свои руки. Потом посмотрел на меня.
Что-то изменилось в том, как он держал плечи и куда девались глаза. Раньше они бегали, перескакивали, искали выход. Теперь смотрели прямо, и в них было что-то новое, тяжёлое.
Тихоня вернулась тоже и легла, повернувшись лицом к стене. Но до того, как повернуться, она посмотрела на меня без выражения, без злости или жалости. Просто посмотрела и отвернулась.
Я не стал спрашивать. Сидел и смотрел на Шило, и ждал. Наверняка парень знал, что я жду, и я знал, что он знает. Наконец я кивнул медленно, вопросительно. Ну?
Шило сглотнул и облизнул губы. Потом подвинулся на самый край койки, ко мне, и наклонился так близко, что я почувствовал его дыхание на ухе. Тёплое, частое, с привкусом той похлёбки.
— Прости, Падаль, — прошептал он почти беззвучно, одними губами, и я скорее угадал по движению, чем услышал. — Мне нужно тут своим стать. Быстрее. Понимаешь? Мне нужно. Батя… если я не вытяну… шахты…
Он замолчал и сглотнул ещё раз.
— Тебя сегодня будут бить. Толпой. За мясо, за то что высунулся, за всё. Я тоже буду. Они сказали — или с ними, или со мной так же. Я… — Парень запнулся. Руки мяли край одеяла, пальцы белые от напряжения. — Не суди. Ладно? Просто не суди. Мне надо выжить тут.
Шило отодвинулся и лёг, натянув одеяло — отвернулся.
Тихоня лежала лицом к стене и не шевелилась.
Я сидел спиной к холодным доскам, и смотрел в полутёмный барак, где тридцать с лишним человек укладывались на ночь, и каждый знал то, чего не знал я: сколько их будет, когда начнут и куда целить. Шило знал. Тихоня знала. Хвост, может быть, не знал, но Хвост и не нужен — Хвост не отказал бы, и просить не пришлось.
Ну вот и всё — один, как и рассчитывали.
Шаги у дальнего конца барака — тяжёлые и неторопливые. Седой Псарь поднялся с табурета, потянулся, хрустнув шеей. Прошёл вдоль коек к первой лампе. Задул. Пламя дёрнулось и погасло, и треть барака утонула в темноте. Ко второй. Погасла. Тени выросли, заполнили проход, залили стены.
Третья лампа, последняя, горела у входа. Псарь подошёл к ней, задержался. Посмотрел на барак. Лица, повёрнутые к нему, одеяла до подбородков, открытые глаза в полумраке.
Дунул.
Темнота.