В 1948-м был убит актер Михоэлс. Начинался новый виток сталинской инквизиции. Люди нерусской национальности, а точнее, именно евреи фактически объявлялись врагами народа.
Весной 1949 года в газете «Правда» появилась редакционная статья «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». Посыпались оргвыводы. Участились аресты. Почему травля началась с театроведов — людей мирных и связанных с театром? Они, народ хитрый, изощренный, посягали своими, только им доступными средствами на основу основ — культ личности. Как? Очень просто. Критиковали отвратительные, казенные, заказные пьески бездарных драматургов, апологетов тоталитарного режима. Высмеивали пошлую, дрянную практику «борьбы хорошего с лучшим», бесконфликтность, серость. Творения эти расхватывались театрами как «сильнейшее оружие партии для нравственного воспитания масс».
Сему ужасу, потрясшему ряды близких товарищей Валентины, и прежде всего таких, например, как критик И. Юзовский, предшествовала таинственная сцена, происходившая на даче в Переделкине. Симонов знал о готовившейся акции, которой руководил А. Фадеев, по долгу службы и «зову сердца» принимал в ней активное участие и знал, что близкий его сотрудник и заместитель А. Борщаговский тоже будет назван «безродным космополитом».
«Редкий вечер был, чтобы у него не собиралось несколько старых товарищей, и отказать им было никак невозможно да и неудобно — как раз сейчас не должно быть никаких намеков на панику. Вечер протекал точно так, как подобные вечера начинались и протекали у него обычно, о чем, он знал, молва общественная уже успела выразить свое мнение. Правильно в общем-то говорили, что у него, Симонова, дом — полная чаша, что он сам любит выступать на таких вот, чуть ли не ежедневно устраиваемых сборищах друзей и тамадой, и кулинаром, а еще больше любит после двух-трех выпитых чарок читать и слушать стихи, свои и чужие.
И что в отличие от многих завсегдатаев этих его вечеров, длившихся нередко до глухой ночи, а то и раннего утра, поспав всего несколько часов, он мог вовремя встать и усесться за работу — читать рукописи, отвечать на письма, диктовать статьи, стихи или прозу.
На исходе третьего часа ночи, когда дачу покинул последний гость, он сказал Борщаговскому голосом абсолютно трезвого человека: вот теперь можно и поговорить.
Вали в тот вечер на даче не было. Маша, естественно, давным-давно спала. Даже Маруся, убрав со стола недопитые бутылки грузинской «Хванчкары» и армянского коньяка, пожелала спокойной ночи».
Собственно, как пишет Б. Панкин, дело свелось к тому, что Симонов объяснил Борщаговскому суть готовившегося постановления и предложил деньги. Однако за достоверность истории трудно поручиться хотя бы потому, что Маша в ту пору не то что не родилась, она даже не существовала в проекте
Желание отделить Валентину от застолий тоже странно. Именно благодаря им она и начала всерьез пить. Она не могла встать в три утра из-за стола с совершенно трезвым видом, как Симонов. Ее организм не выносил алкоголя. Но красивая жена — главное украшение стола. Ее песни и очарование для всех был очевидный штамп симоновского дома. Может быть, тот памятный вечер, когда Симонов готовился разносить критиков-«антипатриотов» и втолковывал Борщаговскому, своему помощнику по журналу, что придется и его взять в оборот как еврея и театроведа, и не был украшен ее, актрисы, работающей по вечерам, присутствием. Но в основном симоновские вечера славились ее появлениями, ее блеском и сиянием. «Выпей, Васька!» — чтобы блестели глаза и песня лилась нежно из уст. И чтобы можно было спокойно прийти в ее спальню и не услышать там колючий холод отповеди. Впрочем, это мысли по поводу.
Валентина просто не могла остаться в театре после участия Симонова в кампании. Ее никто не гнал, не преследовал, не травил. Она сама себя травила. Ей было стыдно, страшно и неприятно до панической брезгливости.
А Симонов продолжил дело борьбы против безродных космополитов с утроенной энергией. Сам Сталин заказал ему пьесу, долженствующую художественно отразить дело врачей — «убийц в белых халатах». Буквально по следам разговора с вождем возникла чудовищная пьеса «Чужая тень» — о продажных ученых. Драматург перестарался. Сталин даже поугасил инквизиторский пыл Симонова и велел простить героя — поганца ученого. За обладание сиим шедевром еще и боролись разные театры. Но победил, конечно, МХАТ.
Между тем в семье решилась давняя и серьезная проблема. Серова и Симонов сдали свои квартиры в «кружевном» доме и получили две другие, на улице Горького, в доме 19 (где находился магазин «Наташа» и к которому ныне примыкает первый московский «Макдоналдс»). Квартиры соединили в одну большую, замечательную, в семь комнат, на два входа, черный и парадный. У Валентины была своя половина, у Симонова - своя. Челядь ходила в дом через черный ход. Настоящие господа.
В Гульрипши тоже выросла каменная дачка, и летом 1949 года супруги наслаждались теплом ласкового моря, пили изумительное грузинское вино и любили друг друга. Подруга Валентины, Лиля, бродила по пляжу с фотоаппаратом и запечатлевала каждый жест влюбленных фотографии получались слепые, несерьезные. Счастливые лица. В то лето Валентина наконец забеременела.
Осенью Симонов уехал на несколько месяцев в только что провозглашенную Китайскую Народную Республику, встречался с Мао Цзэдуном и не без внутреннего удовлетворения пропустил 70-летие Сталина, пышно праздновавшееся 21 декабря (справедливости ради надо сказать: все же близость к вождю утомляла его безмерно, и кампания против космополитов принесла ему настоящую душевную боль). Первые месяцы беременности Валентина провела без него. Незадолго до рождения дочери ушла из Театра Ленинского комсомола и не работала.
Симонов желал ребенка страстно.
«Когда Герасимов. Симонов и Рапопорт возвращались из Китая в Москву, мы их встречали втроем — Тамара Макарова, Валя Серова и я, — вспоминала Л. Смирнова (оператор Владимир Рапопорт был ее мужем. — Н. П.) — Поезд немного опаздывал. Мы волновались — давно не видели своих мужей. В то время Валя была беременна. Позже мне Рапопорт рассказал, как его поразило, что Костя восхищенно говорил:
— Какое счастье, когда тебя встречает беременная жена.
Он развивал эту тему особого мужского ощущения. И все повторял:
— Я еду, а меня ждет моя жена! Она беременна.
То, что Костя любил Валю, я знала. Не только потому, что он посвятил ей свою лирику. Он был способен любить».
Маша родилась 11 мая 1950 года. Магия чисел: Анатолий погиб 11 мая 1939 года, за 11 лет до рождения второго ребенка.
Симонов мечтал о сыне. Он позвонил в роддом. Уже знал, конечно, что дочь.
— Васька, родила?
— Родила.
— А кого? — спросил лукаво.
— Девочку.
— Беленькую?
Если уж девочка, должна быть беленькая, голубоглазая, похожая на Валентину. Ту, какой он встретил ее 11 лет назад. Но жена возразила:
— Костя, я родила Маргариту Алигер!
Потому что девочка, по общему мнению, была абсолютной копией Алигер. Дома развернули красивый розовый конвертик — худенькая, смуглая, лоб и щечки густо покрыты черным пухом. Как у обезьянки.
Впервые увидев дочь, Симонов глубокомысленно изрек:
— Чернявенькая, значит, моя.
Его мечта, чтобы сын или дочь были похожи на мать, не сбылась. Еще до рождения ребенка родители решили, что сына назовут Иваном, а если будет дочь — то Маша. Отец шутливо называл новорожденную: «Манька-франт, белый бант».
В 50-м году неформально, но все же ощутимо для себя, Симонов получил небольшое понижение по службе, став главным редактором «Литературной газеты». Он хотел работать. Но дома и на службе о покое, необходимом для того, чтобы, забыв обо всем, углубиться в создание серьезного романа, приходилось только мечтать. Он стремился исчезнуть из Москвы и писать вовсе не из-за участившихся конфликтов с Валентиной.
Просто существование по московскому расписанию, как пишет Б. Панкин, не оставляло никаких надежд на осуществление серьезных творческих планов:
«Странная это была у него и Фадеева, да и у всех их коллег по руководству союзом жизнь, если посмотреть со стороны. Что-то среднее между пиром и каторгой, как горько острили они с Сашей в редкие часы, когда можно было посидеть вдвоем, отложив в сторону, хотя бы на миг, казенные заботы...
...Он как-то подсчитал, что «Литературка» отнимала у него не меньше двух третей рабочего времени, когда он был в Москве. Остальное — маята в союзе. Только-только ты склонишься над газетным листом, звонок. Либо из ЦК, либо — с Воровского...
...Столы письменные, обеденные, праздничные — еще один непременный атрибут этой жизни, как и залы заседаний и кабинеты.
За рабочим — сочиняли статьи, романы, докладные, пьесы, письма, отчеты и справки «наверх». Когда особенно подпирало, бросали все, уходили «в подполье», то есть в творческий отпуск — в Переделкино, в Ялту, в Гульрипши, в Малеевку...
За обеденными столами, аппетитно уставленными бутылками и яствами — «и хрустенье салфеток, и приправ острота, и вино всех расцветок, и всех водок сорта», — произносили и слушали речи и тосты — праздничные, похоронные, юбилейные... В честь гостей своих и гостей зарубежных — коллег по творчеству, по руководящей работе, по борьбе за мир... Засиживались нередко за полночь, но и в глухую предрассветную пору не забывали о телефонном аппарате с гербом на циферблате. Не всегда жены знали, где их искать в такую пору, но всегда знало начальство, вернее, секретари и помощники начальства.
Коловращение это ежедневное, пестрая смесь праздников, похорон, заседаний, деловых и торжественных командировок «по стране» и «за рубеж», чествований, вызовов «на ковер» обладали той магической силой, которая приучала буднично, по-рабочему, по-партийному относиться ко всему, что бы ни случилось. В русле этого беспрестанного и монотонного движения ничто, казалось, не могло удивить, показаться неуместным, чудовищным. Ни разгромная критическая статья, ни публичная порка, ни даже исчезновение — из кабинета или совсем из поля зрения — человека, который еще только вчера заседал рядом с вами... Не жизнь, а бесконечный сон с кошмарами, которые перестаешь воспринимать».
Маша часто болела. Валентина сама кормила дочь, но неожиданно младенец перестал брать грудь, похудел и почти совсем зачах. Симонов отправил жену и дочь в больницу. Машу вылечили, Серова вернулась с ней домой, и тут все повторилось сначала. Домочадцы грешили на Валентину. Впрочем, Константин Михайлович хотел верить, что жена бросила пить. Она походила на кустодиевскую бабу, но была поглощена новыми заботами и не обращала на свою внешность внимания. Тем не менее ребенок никак не выздоравливал. Тайну хвори раскрыл двенадцатилетний Толя. Однажды ночью он зашел на кухню и увидел, как нянька что-то подсыпает в молоко. Он решил проследить, заметил, что странная ворожба повторяется, и сообщил матери. Оказалось, нянька давала Маше мак, чтобы та не мешала ей спать. Старуху выгнали. Если вчитаться в симоновские письма 1950 года, то нельзя не заметить скрытого, иногда явного беспокойства отца. Валентина и дочь часто болеют.
«... Трудно даже сказать тебе, какую радость мне доставили Машенины многочисленные мордашки, складочки и прочие части тела полученные мною вчера.
Видимо я до конца не испытывал еще такого чувства, во всяком случае я уже второй день делаю то, над чем всегда смеялся у других, вытаскиваю Машкины карточки и неприлично хвастаюсь ими, заглядывая при этом в лица людей — достаточно ли сильно они восхищены видом нашего с тобой несравненного создания. Что до меня — то по мне она душенька особенно когда смотрит грустно вопросительным, чуть-чуть удивленным взглядом, ну и конечно когда смеется, да в общем и во все остальные моменты своей жизни.
Меня очень разволновало то, что оказывается Машутка серьезно болела, ты только говорила невнятно, что она немножко простужена, а оказывается вот оно что. Я тебя благодарю за милое бережение моего отдыха и спокойствия, но ты больше так не делай родная моя. Если Маша больна, а я в отлучке» (без даты, 50-й год).
«Скажи мне как есть — и так всякий раз вместе с тобой решим приезжать мне или нет. Ну дал бы бог чтоб эта дилемма была пореже, чтоб долгожданная дочка у нас с тобой не болела и росла красивая как ты и жилистая как я (без даты)».
«Скучаю я вдвойне и по тебе и по маленькой привереде нашей Машке, которая где-то по моему глубокому убеждению в конце концов здорова — и все ее привередства — чистая интеллигентщина дитяти двух сильных, хотя и по-разному нервных родителей»
«Милая Машутка!
Спасибо маленькая вам с мамой за твои фотографии. Они пришли как раз вовремя — через несколько часов будет как раз пять месяцев что ты родилась и в первый раз закричала: «не хочу кушать!»
Ты мать моя здорово соблазнительная на фотографиях — даже страшно что ты там без отцовского руководства, а я тут без возможности целовать разные там ямочки и перевязочки. Когда вынешь из ящика эту открытку немедленно побеги поцелуй маму, а вслед за ней брата и бабушек.
И пожалуйста завтра в день рождения не закладывай птичка за галстук ничего, кроме молочка!
Папа,
октябрь 1950г.».
«Во первых посылаю тебе все прошенное — чулочки для Машки, богоматерь и литературу для тебя. А также письмо от Натальи. Дома все в порядке, на даче идет ломка дома и варка варенья.
Вместо подарка на годовщину прими от меня для себя и Машки — веранду где она зимой будет ездить в коляске и лопотать, а потом передвигаться вначале не самостоятельно и говорить идейно выдержанные подлежащие и сказуемые — недаром ведь уже сейчас говорят, что она выдающийся по уму ребенок. Улыбнись моя милая, не грусти ради бога что же делать — надо же это (стерто) знай что без вас в (стерто) пусть и не весело но выручает только обилие работы
Валюша, посылаю тебе конверты, чтобы ты могла мне посылать ответные записочки в вахтерскую, я или Миша с Вас. Ив., будем их забирать» (без даты).
Письмо отправлено Валентине Васильевне в больницу. И дочка часто болеет. Симонова беспокоит состояние дочери именно тогда, когда он в отлучке.
«Завтра в ночь на послезавтра попробую позвонить тебе по телефону — ты его не выключай теперь. Звонить буду наверно обычно от 5 до 6 утра — тогда говорят кое что слышно. Телефон у меня смешной преогромный — и надо крутить ручку. День нынче был солнечный на солнце — 23, а вечер прохладный, а ночь сейчас хоть глаз выколи. Не знаю, может попробую завтра окунуться если море будет тихое. Ты наверное сейчас собираешься увлажать нашу коварную и упорную Маньку, и она спит себе не подозревая грядущего подвоха, раскинув ручки крестиком и дыша всем пузом вверх и вниз. Вот какие картины рисуются моим глазам. Сейчас лягу спать — завтра строгий режим — 8 подъем с 9~1 работа в 1 ч. еда и прогулка с 3 до 7 работа в 7 обед — потом думать о том что писать завтра В 12 — спать» (без даты).
«Как там наши глазоньки ??? Как ее худая шейка и ручонки. Поцелуй ее крепко родная и скажи пусть сделает мне глазки и напугает на расстоянии, чтоб как следует лечился и к ее первому балу оставался престарелым, но еще молодцеватым папашей.
Поцелуй Толю, скажи ему что я верю в его слова и в его стремление исправиться.
Обними наших стариков. Целую твои руки.
19.7.51г.
К.»
Замечание о Толе в письме вовсе не случайно. У 12-летнего парня со сложной психикой и нарождающимся комплексом «золотой молодежи», парня, который воспитывался Симоновым на правах родного с трех лет, возникли серьезные проблемы — он понемногу начал выпивать, внимательнее, чем надо, смотрел на столы и потихоньку прикладывался к остаткам.
Долго жить на даче и совсем не работать Серова все же не смогла. Константин Михайлович насмерть встал против возвращения в Ленком. Убедил и Валентину: вокруг тебя в театре была отвратительная среда, пили на твои деньги, естественно, и тебя подталкивали к выпивке. А натура ты, Васька, широкая...
Но тоска заела, депрессия не отпускала, хотелось играть, и Валентина поступила в Малый театр.
Есть анекдот:
— Доктор, у меня душевная депрессия..,
— Лучшее средство от депрессии — это с головой окунуться в работу,
— Да, доктор, но я ассенизатор...
Вот так примерно могла бы коротко рассказать о недолгой карьере в Малом Серова.
Через семь месяцев после рождения Маши Валентина Васильевна пришла в труппу Малого театра.
Зачем она пошла в Малый, и именно в Малый, где всегда было тесно актрисам и за каждую роль приходилось сражаться с конкурентками. В Ленкоме к ней привыкли, знали все ее недостатки — за столько лет каких только неприятностей с ней не случалось! Первые увлечения, неудачи, гибель мужа, эпопея с Симоновым. Знали всю ее подноготную. Но знали также, какая она актриса. И ее доброту, даже щедрость, и непосредственность, и веселость. Театр Ленинского комсомола был родным. Ее соперница по «Сирано Окуневская сидела за связь с иностранцем. Софья Гиацинтова больше не претендовала на роли героинь. Но она направилась в Малый: Константин Михайлович предполагал именно туда отдать очередную пьесу и посоветовал жене поступить в Малый академический. Пьеса все же уплыла во МХАТ, и Серова осталась без роли. То есть роль ей дали — Коринкину в выпускавшемся спектакле «Без вины виноватые». Но это была не ее роль, не та роль, с которой она действительно могла по-настоящему прописаться в Малом.
Валентине Васильевне, воспитанной Судаковым, мхатовцами, бойким, актуальным словом конца тридцатых — сороковых, Малый с его классической школой был чужд. И кроме того, здесь блистали свои героини, «первые любовницы», в начале пятидесятых признанной звездой «дома Островского» стала Констанция Роек.
Единственная роль Серовой (51-й год, апрель) оставила зрителей и коллег холодно-равнодушными. Может, слава ее преувеличена? Блатная дамочка, жена видного писателя и драматурга. Знаменитая «Жди меня», «Девушка с характером».
Спектакль «Без вины виноватые» поставил без лишних изощрений и новшеств режиссер В. Цыганков. Серова в одном составе с Гоголевой, величественной красивой дамой (Кручининой), играла гадкую, завистливую, развращенную актриску Коринкину.
Красота Валентины Васильевны несколько померкла: родив Машу, она пополнела, обрела солидность, но по-прежнему осталась ее природная мальчишеская поджарость — тонкие ноги, руки, широкие плечи, узкие бедра, и это сочетание делало фигуру достаточно нелепой. Вообще она вызывала у новых коллег раздражение. Очень богатая, она одевалась естественно, не театрально-вычурно, скорее скромно. Однако роскошную шубу легко и небрежно сбрасывала с плеча в гардеробе, шофер с машиной всегда ждал ее у подъезда. Симонов приходил на репетиции, улыбался всем, суетился. Из-за Коринкиной. Не по рангу...
Кончился альянс с Малым в одночасье, и, как гласит театральная легенда, приведенная в книге М. Волиной, по вине самой Серовой. Рассказ приводится с сокращениями, он слишком резок, язвителен, тем не менее важен для сюжета.
«Тот знаменательный день (театральная история дату умалчивает) начался по-обычному. (Глаза продрала, и сразу мысли: «Анатолий не учится... Зрение у него слабеет. Характер портится Костя мерзок трусостью! Отец у него давно умер» и т.д.)
Горничная Маша-беленькая заглянула в дверь. Увидела — хозяйка не спит. Скрылась. И туг же явилась с подносом. На нем обычное: рюмка водки и стакан коньяка. Опрокинула рюмку, запила коньяком — полегчало! И... явление неожиданное! Черномордик, усатик долговязый, — за горничной!
— Пашка? Шпрингфельд! Мой Павка Корчагин?
— Твой Павка, моя Тонечка.
— Ну, что стоишь? Проходи!
— Ослепила...
Ослепнуть было от чего! Золоченая мебель «луя которского», бронзовые бра, люстра и... ложе четырехспальное: вдоль и поперек кувыркайся, не свалишься! А Валька на нем одна. Из белого пеньюара в оборках, как из пены, — заспанная мордочка. Под глазами вмятины, но глазищи все те же светятся!
Вскочила, лебедью проплыла к зеркалу, отразилась в раме из фарфора — неплоха! Обернулась:
— Жрать хочешь?
— Закусить...
— Машетта! Икры двух цветов и лимончику!
Хватили коньяку, и совсем отлегло. Вспомнили «Сердца четырех». Свадьбу Жарова и Целиковской. На квартире у Серовой, тогда еще не супруги Симонова... «Сердца четырех — комедь», «Два-Кости-два» — драма!» Не рассердилась. А Пашка соленого огурца затребовал. Горничная принесла для друзей юности комсомольской огурцы, черный хлеб и бутылку «Московской».
Разговор зажурчал снова о «четырех сердцах». Как весело лента накручивалась! Как они были молоды: Целиковская Людка, Валька Серова, Пашка Шпрингфельд, Женька Самойлов — молоды, глазасты, зубасты.
— И ты тогда не пила!
— Я и сейчас... пригубливаю.
Смех! Взаимопонимание
В веселье не заметила, как оба — к ядрене фене!
Пашка забеспокоился:
— А у тебя сегодня спектакля нет?
— «Без вины»...
— Давай кончать! Не протрезвеешь!
— А пошли эти «Без вины» в задницу!
...Серова позвонила в театр:
— Больна. Высокая температура! Играть не могу.
О!.. Что поднялось в ответ! Увещевания! Умоления! Наставления! Угрозы!
Валя, зажав трубку ладонью, хохотала, а потом лаконично бросала:
— Сорок градусов температура! Больна!
Спектакль не отменили. Одна из старейших, опытнейших и дисциплинированнейших заслуженных артисток... согласилась срочно заменить эту б...!
Но Малый театр не был бы академическим, не был бы «домом Островского», когда бы простил «этой б...» ее хамство! Даже если за ее спиной такой уважаемый всеми человек, как Константин Михайлович! Страдалец и терпеливей! Парторганизация и местком созвали товарищеский суд. Под председательством Софьи Николаевны Фалеевой. На суд пожаловала вся труппа. В том числе и реликтовые, молодежью обожаемые, уважаемые Александра Александровна Яблочкина и Евдокия Дмитриевна Турчанинова. Пожаловал на суд и Алексей Денисович Дикий — режиссер-гастролер, только что осуществивший в Малом «Мещан» Горького (в новом прочтении, позже заимствованным Товстоноговым) и «Московский характер» А. Софронова, трактовав спектакль «как борьбу лучшего с лучшайшим, яркого с ярчайшим» (эта трактовка по уничтожению «теории бесконфликтности» никем не была заимствована).
Мхатовец, ученик Немировича-Данченко, один из соперников М. Чехова во МХАТе-2, в тридцатых годах... главреж театра ВЦСПС, главреж БДТ, Алексей Дикий незадолго до войны крепко сел (то ли за шпионаж в пользу одной из капстран, то ли за подготовку террористического акта с целью убийства Жданова... то ли за бытовое разложение...) В общем, Дикий получил пять, отсидел меньше. Говорили, что вызволил его из лагеря К.К. Рокоссовский — бывший сокамерник по Бутырке. Освобожденный Дикий попал в Омск, где его и подобрали вахтанговцы и привезли в Москву. У вахтанговцев Алексей Денисович много играл, получал сталинские премии, снимался в кино.
Не помышляя о создании собственного театра, А Д. Дикий... укоренился в Малом. При его Сталинских премиях его могли выдвинуть и в главрежи Малого, но!.. Послевоенный, увешанный медалями и орденами, осененный званием народного артиста СССР, А.Д. Дикий пил в большом количестве...
На товарищеский суд он явился... раскованный и вальяжный, с кирпичным румянцем на мятых щеках и насмешливым взглядом выцветших и все же пронзительных глаз.
Валентина Серова на «скамье подсудимых» печально бледнела, но в ее глазах зелеными искрами тоже мерцала насмешка. Над судом, над собой, над собратьями по искусству. Из розового ротика, если принюхаться, пахло не перегаром и чесноком, как от Дикого, а чем-то пьяняще-веселящим, но... не нарзаном!
Обвинители были суровы и сдержанны. Серовой указывалось на недопустимость ее поступка. Приводились примеры: Ермолова играла с насморком, Лешковская — с бронхитом, Яблочкина — с радикулитом и т.д. и т.п.
Валя слушала, опустив бахрому крашеных ресниц. Трепетала, замирала и шептала:
— Я больше не буду!
Процесс разворачивался... Молодой артист-педераст говорил о мужественности, артистка-лесбиянка — о женственности, народный артист СССР, общественник, по слухам, посадивший Мейерхольда, требовал честности, и все резонно требовали дисциплины! Серова, новый человека театре, не только чуть не сорвала спектакль, но и на репетиции опаздывает! Валя не поднимала ресниц и теперь уже ничего не шептала. Но сам вид ее говорил: она поняла, осознала, она раскаивается... Суд шел к концу. Решение «поставить на вид» висело в воздухе. Но тут председатель суда Фалеева торжественно объявила:
— Слово предоставляется Евдокии Дмитриевне Турчаниновой!
Все подняли глаза почти молитвенно, и в наступившей благоговейной тишине Евдокия Дмитриевна вполне здраво произнесла несколько слов о лучшем друге и учителе Малого театра Иосифе Виссарионовиче Сталине, о колоссальном значении партийности в искусстве и добавила о страшной жизни актерской братии императорских театров до Великого Октября. Евдокия Дмитриевна закруглилась. Слово попросил Дикий. Валя взмахнула ресницами. С Диким у нее отношения были наилучшие. Жили они в одном доме. Вале случалось и подвозить Алешу, и подносить ему в антракте и после спектакля. Но Алексей Денисович был уже слишком румян для серьезного выступления Валя взмахнула ресницами в его сторону: мол, не надо! Дикий подмаргивания не заметил. Серова ему нравилась, как все молодые женщины, но она ему нравилась и как актриса редкого, почти вымершего (за ненадобностью) амплуа «первой любовницы». Дикий понимал: Коринкина — оскорбление для Серовой, ибо злость на сцене ей противопоказана и губительна! И он твердо решил отстоять Серову.
Алексей Денисович выполз из рядов, зело пьяный, безмерно обаятельный, и, краснея прожилками на щеках, окинул собрание зорким, цепким, презрительным взглядом. Покачнувшись, он сказал:
— Вот передо мной сейчас выступала Евгения Дмитриевна...
Тишина затрепетала! Возмущение, негодование без слов, одним дыханием вышло из всех ртов. Перепутать имя! Кого? Божества?! Весталку Храма назвать Евгения, когда она Евдокия?!
— Евгения Дмитриевна... говорила о дисциплине! И в этом вопросе ей не противоречу. Но ведь Серова отказалась играть спектакль первый раз?
— А что же ждать, когда это повторится? — спросил кто-то.
Но вопрос этот не имел никакого значения. И что дальше плел в защиту Серовой хмельной Дикий, не имело значения. Он перепутал имя Турчаниновой, это, и только это, решило участь Серовой и... Дикого.
В.В. Серову освободили от работы в Малом театре 29 января 1952 года, А.Д. Дикого — несколько позже.
Собрание закончилось обмороком Вали (притворным или настоящим, бог весть!).
Константин Михайлович (оказывается, он ждал у дверей конференц-зала) завернул свою обиженную возлюбленную жену в норковую шубу, поднял на руки и, осторожно ступая по красному ковру лестничного марша, спустился с драгоценной ношей в вестибюль, вынес на улицу и погрузил в машину.
О чем думал Симонов, таща Серову, история умалчивает. Валя прижималась к нему и, шекоча его ухо своим дыханием, думала: «Хоть бы не уронил!»
Симонов не уронил! Ни своего достоинства, ни жену! И хотя тащить Валентину по лестнице было тяжеленько, он делал вид, что своя ноша не тянет. Стихотворный гейзер иссяк, но отяжелевшее после рождения дочки тело ему все еще было сладко, и привычка не лишала аппетита».
Правдив ли этот рассказ, вымышлен целиком или слегка приукрашен подробностями? Не знаю. Думаю, сцена поставлена М. Волиной документально верно, но она спорна, если говорить о переживаниях Актрисы и Поэта. Они оба искренне пытались справиться с болезнью, но груз проблем все больше разводил их.
По свидетельству друзей семьи, история с Малым очень разочаровала и насторожила Симонова. Он пытался ее лечить. В квартире на улице Горького, когда собирались гости, а на стол выставлялись две бутылки вина, — «сухой закон». Однако Валентина уже хмелела от одной рюмки. Константин Михайлович не выносил ее в этом виде. И если она пела хмельная, это пела не Валя, а плохая актриса. Все в ней казалось Симонову фальшивым. У него каменело лицо и как будто останавливались зрачки.
Он еще относился к ней нежно. Особенно — когда не видел вблизи... Он посылал ей письма и старые стихи..
«Родной мой Васька!
Ждал до нынешнего утра твоего звонка, не дождался, решил обратиться к дедовским средствам связи. Надеюсь, что просто не звонишь потому что на даче или не дозвонилась, что с Манькою девкою все в порядке Она мне со стены улыбается, а со стены показывает палец — и престрого дескать, пиши, брат!
Пишется ничего, хотя начинаю видеть, что в сроки не укладываюсь. Написал всего главу. (...)
Холерная это все-таки работа — этот роман, в особенности когда речь идет не просто о чувствах, а о разных военных обстоятельствах. Тысяча соображений и все разные, и со всем надо считаться.
Вдруг сегодня обнаружил — что ряд глав у меня расходится с официальными тогдашними сообщениями ТАССа. Я-то знаю, что у меня написано все как было — но и ТАСС есть ТАСС. Ну ничего, как-нибудь утрясу. (...)
Что тебе сказать еще о нашей провинциальной жизни? Перенесли курятник в район сортира, посадили множество лимонов, которые по моему глубокому убеждению будут плодоносить только при внуках Машки, высадили агавы в ящики, и плотники грозятся вот-вот принести комфортабельные декадентские скамейки. (...)
Целуй нашу дочку. Привет и коли того заслужил — поцелуй Анатолию. Обними всех близких. Целую твои лапы.
К 21. У. 1952 г.»
«Не болей только Валька ладно милая ? Очень тебя прошу, пожалуйста.
Поцелуй Маньку дефку рисунки ее обнаруживают все растущий живописный талант и если бы у нас не было засилия реализма, то их вполне можно было бы выставлять в качестве шедевров левой живописи».
Прошло несколько месяцев после увольнения Серовой из Малого театра, и она поступила в Театр имени Моссовета. Симонов снова посодействовал, обещав, как год назад Малому, свою новую пьесу. Но он приступил к работе над военной трилогией и не смог выполнить обещание. Театр в ту пору славился своими звездами: «хозяйка», властная жена главного режиссера Ю. Завадского В. Марецкая, великая «старуха» Ф. Раневская, только поступившая в труппу Л. Орлова (игравшая Джесси в симоновском «Русском вопросе» — роль, которую раньше в Ленкоме исполняла Серова).
С 1951 по 1953 год Валентина Серова сыграла в нескольких спектаклях: Гюзин в драме Н. Хикмета «Рассказ о Турции», Лиззи Маккей в пьесе Пристли, небольшую роль в софроновской «Варваре Волковой». Занята она была достаточно, но в проходных и незначительных театральных поделках.
5 марта 1953 года умер Сталин. Симонов переживал это событие как личную трагедию. Написал в «Литературке» статью, которая возмутила и разгневала Хрущева. Нападки на Сталина вызывали у Симонова обратную реакцию. Дома в кабинете он снял со стены фотографию Валентины и повесил портрет вождя.
Серова наконец получила в новой постановке И. Анисимовой-Вульф достойную ее работу и в замечательном ансамбле — с Пляттом, Раневской — сыграла лучшую роль в Театре имени Моссовета — горьковскую Лидию Сомову.
И. Юзовский «Сомов и другие»
(«Литературная газета», 1954, 30 ноября);
«...Кто остро почувствовал горьковскую мысль и ее подспудную циркуляцию — это Серова. Ее Лидия, жена Сомова... начинает освобождаться от влияния мужа и его деспотизма. Ситуация, возможная и у другого автора, но у Горького она сопровождается стремительным процессом осознания, прояснением идейных мотивов расхождения, в эту-то сторону героиня Серовой направляет свой напряженно-восприимчивый взгляд. Она ловит слово, оттенок, что скрыто за словом, лихорадочно работает ее мысль, и когда она злорадно вскрикивает: «ага!», даже не услышав слово, а увидев лишь жест Сомова, изобличающий его, видно, что она недаром думала. Очень хорошо поняла Горького Серова. Следует только сказать, что естественный в положении Лидии налет нервозности и, пожалуй, надрывности обращает на себя слишком пристальное, неоправданное у Горького внимание актрисы».
Критики отмечали ее удачу. Однако печальная для Валентины Васильевны истина — она стала второй. Ту же Лидию в 1953 году играла и Любовь Орлова. Со всеми ровная, спокойная, всегда в прекрасной форме, абсолютно надежная Орлова — и Валентина, в глазах которой замер вопрос, обреченный оставаться без ответа...
Из писем Раневской:
«Милая Валя!
С большим опозданием, но зато с большим и искренним чувством восхищения Вами в роли Лидии Сомовой — дарю полевые цветы... Желаю и впредь такой же большой творческой удачи и подлинного вдохновения, с каким Вы играете Лидию. Была бы рада, если бы эти цветы понравились Вам, так же как они нравятся мне. Обнимаю.
Ваша Ф. Раневская год 54, октябрь».
« “Неповторимая " Валя!
После Вашего отъезда я все время о Вас думала и так же, как и Вы желаете мне добра, я для Вас хочу только хорошего.
Еще раз благодарю и за добрые ко мне чувства и за желание избавить меня от денежных забот. Само собой разумеется, что этот долг Вам я сделало легко и он меня не тяготит, как обычно, когда мне приходится прибегать к заимодавцам не столь милым, как Вы! А дороже всего для меня то, что будучи в Москве так мало времени, Вы его урвали и для меня. Обнимаю крепко.
Ваша Фуфа,
“неповторимая 2 ”!!!»
Серову почему то любили женшины-коллеги с неудавшейся личной жизнью. Сама она особенно тепло относилась к Раневской, помогала деньгами. Нервозность стала очень заметна в Валентине и вне сцены, и общение с ней доставляло окружающим постоянные хлопоты. Но умница Фаина Георгиевна, человек глубокий, понимающая драму своей младшей коллеги, отвечала ей взаимной симпатией, приезжала летом в Переделкино.
«Раневская тяжело переживала ее медленное самоуничтожение “Она губит себя, ведь Валя очень талантлива”, — много раз повторяла Раневская,» — пишет Д. Щеглов и рассказывает об одном из посещений коллегами из Театра имени Моссовета дома в Переделкине:
«Дело было днем. Серова лежала за какой-то ширмой, откуда время от времени доносились звуки отвинчиваемой бутылки или фляги, характерное бульканье. Потом наступала короткая пауза, и Серова появлялась из своего условного убежища для продолжения разговора. Симонов находился в отъезде. Все было в этом большом, казавшемся внешне таким благополучным доме: изящная мебель в гостиной, огромное, выходящее в лес окно, в симоновском кабинете его бескрайний березовый стол — стол обязывающе торжественный, точно какой-нибудь «Русский вопрос» являлся досадным исключением в череде создаваемых им шедевров... Было все — кроме здоровья и радости внуковского жилища». (Автор сопоставляет дачи Серовой и Орловой. — И. П.)
С Симоновым Валентина время от времени разъезжалась. Он уходил из дому, скрывался в домах творчества, предпочитал встречаться с ней все реже. Но затем — налаживалось. Случалось в жизни что-то важное, плохое, хорошее и объединяло их то в радости, то в печали.
К.М. Половиковой присвоили звание народной артистки РСФСР. Она получает записку и корзину цветов:
«Дорогая Роднуша! Поздравляем с заслуженной наградой. Давно пора!Любящий Костя и (рукой Серовой. — Н. П.) его жена Валька!»
В 1954 году умер Б. Горбатов, любивший Валентину нежно, как сестру.
«Валюша, друг мой
Не знаю, что писать тебе, потому что все переговорено по телефону, а что не переговорено, того и не напишешь, а только скажешь, когда увидишься. Не люблю и не хочу ковырять тебе душу, но на душе плохо, очень жалко, что хорошие люди умирают много раньше людей плохих и очень плохих. Я не плакал и не рыдал, а просто как-то отупел со смертью Бориса. И, как мне кажется, все-таки еще не до конца понял, что его нет. Я не представляю, как не представлял и раньше, что я могу больше полюбить человека, чем любил его. В то же время я сейчас ясно сознаю, что последние месяцы видел его с трудом, боялся его видеть, боялся потому, что при каждом свидании видел, что он умрет, читал во всем, в лице его, в словах, в движениях близость смерти, его готовность и неумение, бессилие возразить ей, побороться с ней... Очень все это нелепо и страшно. А ни о чем другом писать нынче не могу. Стихи пришлю в другой раз, перечел, разонравились, буду поправлять. Хочу тебе только сказать, что ты хороший человек и мой любимый, верный друг. Поцелуй крепко нашу дочку.
Твой К.».
Дурную женщину любил,
А сам хорошим парнем был
Был и умен, и добр, и смел,
И верен был отчизне,
И одного лишь не умел
В своей короткой жизни:
Взять отодвинуть взглядом
И рассмотреть как следует
Ту, что живет с ним рядом,
Что спит с ним и обедает;
Ту, что с их первой встречи
Была с ним всех короче,
И жизнь его калеча,
И честь его пороча...
Стихотворение это — «Чужая душа» (1954), обманчиво напоминающее читателям о Валентине, посвящено все-таки Горбатову и его бывшей жене Татьяне Окуневской, которую поэт не любил, она отвечала ему взаимной неприязнью и в своей книге «Татьянин день» утверждает, что именно Симонов приложил руку к ее травле и увольнению из Ленкома, куда она поступила после возвращения из лагеря.
Валентине между тем предлагали вернуться в родной театр, не настойчиво, но вполне определенно.
Письмо Софьи Владимировны Гиацинтовой (середина 50-х годов):
«Дорогая Валентина Васильевна!
Мне сдается, Валя, что и Вам не так легко живется театрально, как и мне это время. Сейчас мне так чудесно пошли навстречу, помогли и поддержали, что настроение у меня совсем другое и поэтому я и пишу Вам. У нас уже нет ни Рыжакина, ни Полякова. У нас есть возможность опять создавать театр. Я назвала Вам эти фамилии потому, что Вы однажды сказали мне, что пока они в театре. Вы не вернетесь. Подумайте и поразмыслите над моим предложением. Серафима Германовна остается, а я знаю, что Вы привязаны к ней. Трудно творчески пускать новые корни, не легче ли вернуться домой? Вы больны, я знаю. Я Вам только желаю здоровья. Может быть, возможно еще сделать театр местом искусства — на это не жалко сил. Если бы соединились люди, понявшие, что без искусства им смерть, — то и театр двинулся бы вперед. Целую Вас.
С. Гиацинтова».
Напомню: Поляков был первым гражданским мужем Серовой, Серафима Германовна — это Бирман. Возможно, Валентина Васильевна должна была бы вернуться в свой родной театр в тот критический период жизни. Но она почти не могла работать, едва владела собой, плохо себя чувствовала и плохо выглядела.
Нелепым и пародийным выглядел ее выход на сцену в 1955 году в роли Кати: специально для Серовой Театр имени Моссовета включил в репертуар «Историю одной любви», которую когда-то написал начинающий драматург Симонов. Всего-то прошлое с первой постановки в Ленкоме 16 лет. Но что такое 16 лет для актрисы? Не для Орловой, которая навсегда осталась юной, 30 лет спустя — не отличишь, а для пьюшей Серовой. Теперь все говорили только одно — да, она не стоит своей славы! После «Истории...» ее заняли только в одной маленькой роли (Г. Мдивани «Тревожная ночь», Наташа).
Они еще появлялись вместе за границей во время зарубежных командировок К. Симонова, красивые, холеные, подтянутые, она одета по последней моде, являет собой лицо новой советской женщины. Привилегия ездить за рубеж в то время практически недоступная, но они играли роль свободно передвигающихся по земле советских людей. Принимали у себя почетных гостей — и их дом казался эталоном настоящего советского благополучия в глазах иностранцев. Действительно, красиво, просторно и светло.
Но жили в доме два свидетеля семейной драмы, два невольных заложника, которые никак не могли, подобно веселым гостям, вкусив все прелести вольготной дачной жизни, унестись отсюда на волю. Дети Маша и Толя.
У М.К. Симоновой нет единого представления о жизни родителей, скорее это мозаика, причем, добавлю, мозаика, составленная по большому счету из воспоминаний других людей, из самых противоречивых публикаций. И сознательно, и подсознательно она отвергает все, что не нравится ей, и принимает вариант, соответствующий ее личным ощущениям, ее восприятию матери и отца
Чуть не с самого рождения она жила в Переделкине безвыездно. Дом был удобен и благоустроен, как московская квартира, большой, просторный, но вовсе не напоминал особняк или усадьбу.
Здесь жили постоянно несколько человек. Няня Ольга Николаевна, уже пожилая к тому времени, удивительной доброты женщина. Близкая подруга Валентины, Лиля, которая ходила по комнатам с молотком, все чинила, прибивала, развешивала, устраивала. Сторож дядя Боря, охранник и садовник, жил в отдельном маленьком домике. Из Москвы приезжали Маша-беленькая — горничная Валентины, Маша-черненькая — симоновская. Шоферы появлялись на даче вместе с хозяевами.
Серова любила и умела готовить. Гостей бывало всегда очень много. Приезжали и иностранцы. Священнодействовали на кухне, накрывали стол под чутким руководством хозяйки дома. В дни крупных и ответственных застолий Симоновы приглашали в Переделкино метрдотеля из «Националя».
Иногда, очень редко, девочка оставалась в Переделкине с отцом.
«Машка в полном благополучии, вчера с отвычки нагулявшись спала чуть ли не полдня. Я малость погулял с ней — рыли норы в снегу и я промочил ботинки, за что она меня проработала. А потом я еще гулял и перед сном — так что в общем держу слово» (без даты)
Но в принципе Мария Симонова отца запомнила плохо. Видела его очень редко. Помнит смутно только огромные столы, гостей, веселье, танцы.
Валентина часто устраивала обеды, готовила, как любил Симонов, телятину в духовке. Целый кусок, нашпигованный чесноком: аромат заполняет все обозримое пространство, соседи знают — у Симоновых снова праздник! К. С. и сам прекрасно готовил, многим премудростям его научила жена, а пристрастие к блюдам японской и китайской кухни он приобрел в долгих путешествиях по Востоку. Привозил из поездок вкусные экзотические специи.
Валентина Васильевна любила вспоминать смешную историю с аджикой. Симонов очень дружил с А. Кривицким. главным редактором «Литературной газеты». Кривицкий носил очки с толстыми стеклами. Однажды Константин Михайлович привез из Грузии огненную приправу, соорудили грузинский стол во всех подробностях. Аджика такая хитрая штука — чуть-чуть больше, и все! Кривицкий же очень любил поесть. Увидел аджику, спросил:
— Костя, а это что?
— Это аджика, ты с ней поосторожней.
Но — поздно. Гость не слушает предупреждений. Он поедает толсто намазанный бутерброд. Очки мгновенно запотевают, по щекам текут горячие слезы. Крик ужаса, дыхание прерывается, и только общими усилиями час спустя неосторожный Кривицкий постепенно возвращается в норму.
«Почему-то отчетливее всего я запомнила: мама не боялась грозы. Она, мне кажется, вообще ничего не боялась — пойти ли вечером со мной на Переделкинское кладбище или гнать машину по мокрому асфальту. Как-то вырыла в сугробе грот и, затащив туда всех чад и домочадцев, запела: «Наша милая картошка-тошка-тошка, пионеров идеал-ал-ал!..». Почему в сугробе — «Картошку»? А вот просто так, захотелось. А мы барахтались в снегу и помирали со смеху.
Был дом, где любили собираться люди. И собирались — вокруг нее».
Сохранились у М. Симоновой и печальные воспоминания о московской квартире:
«Я помню комнату...
Запах пыльных книг, пролитого вина, папиросного дыма и высыхающего актерского грима — это запах моего детства. Это ее комната. Она почти всегда в беспорядке. Мебель разных стилей — подделка, старина, модерн. На тускло-желтых обоях Фальк, Петров-Водкин, грузинские пейзажи и странный портрет маленькой девочки в национальном китайском костюмчике на фоне русской печки с экзотической куклой в руках. Куклу отец привез из Америки. Я до мельчайших деталей помню этого индейца в рыжей суконной одежде, с черными шерстяными волосами и коричневым замшевым лицом, на котором масляной краской нарисованы синие глаза и красные губы. Девочка эта я, и мне пять лет. Большой друг моих родителей армянский художник Вартанян после безуспешных попыток сделать портрет моей матери («Валэчка, у тэбя двадцат четыре раза в сутки мэняется лицо!..») в качестве реванша изобразил меня — смуглые щеки и недетские печальные глаза, в которых, как шутил отец, вся скорбь армянского народа... То был 1955 год. Переделкино, и мы все еще были вместе, и откуда бы взяться печали...
А эта комната, что я вспоминаю с навязчивым постоянством, как декорация к трагическому спектаклю, в котором немало действующих лиц, а мой выход на сцену в 1960-м...» (Цитируется по публикации в журнале «Огонек», № 6, 1993 г.)
«Здравствуй, Машка,
здравствуй, дочка!
Получал твои листочки
получил тире и точки
и косые буковки,
похожие на луковки,
и твои линеечки,
прямые, как скамеечки,
и твои цветочки,
красивые как дочки!
Ах ты мой с пеленок
грамотный ребенок!
Целую твой носик и каждый волосик. Посчитай сколько их у тебя всего и напиши мне. Поцелуй мамочку
Папа. Кисловодск. 1955 г.».
Здравствуй, Машка-таракашка!
Как ты кушаешь там кашку,
Как влезают ручки, ножки —
Быстро ль в разные одежки
И в ботинки и калошки
И уже ты во дворе,
А двор в снегу, как в серебре
Так ли это, — расскажи,
Все подробно опиши.
Чтоб мне было веселей
От таких вот дочерей!
В 1955 году Маша — печальный ребенок, любимая отцом дочь, интуитивно предчувствовавшая надвигающуюся трагедию в семье.
Толя — с ним дело обстояло значительно серьезнее. Он унаследовал отцовский темперамент, упрямство, но только не волевой характер и невероятную целеустремленность легендарного летчика. Голубоглазый, как мать, белокурый, лицо доброе, по-детски нежное, пел красиво, танцевал мастерски. По-прежнему заикался и носил очки. Но в свои четырнадцать лет пил водку наравне со взрослыми, любил подраться, славился удалью, за что и получил прозвище Пьер Безухов. Он любил пофилософствовать, называл отчима классиком и за глаза сталинским лауреатом И еще — у него всегда было много денег, слишком много для подростка. Родители, и особенно непрактичная мать, — люди занятые, не всегда согласовывали сей сложный вопрос.
Как и в детстве, Толя ревновал мать к мужчинам. Ревность приводила к нервным срывам. Он достаточно вырос и злился на Симонова. Ведь это предательство, грязь — выставлять мать, подвыпившую, напоказ таким же пьяным мужикам?
«Толя был очень способный. В кого не быть способным? Брат мой — талантливый человек, Валентина — талантливая актриса. В кого ему родиться бездарным? Но только его погубили с другой стороны, другим способом, — считает А. Серова. — Я знаю, что родители просто на него внимания не обращали, занимались только собой, своими делами и душевными переживаниями. А он попал в дурную компанию
Один раз Симонов приезжает к нам — мы жили на Смоленском бульваре, прямо ночью, на улиие темно (это гол 1954-1955-й), и заявляет:
— Толя у меня часы украл. У вас их нет?
Володя, мой муж, удивился:
— Какие часы? Сколько времени! Толя ведь у нас вообще не бывает!
А Симонов — мол, я Толю подозреваю, он ведет себя плохо, врет, ворует, неуравновешенный, сбегает из дома.
Как это характеризует самого Симонова? Он считал мальчика посторонним. Странно, он так любил эту женщину и так относился к ее сыну! Он же «инженер человеческих душ», писатель, поэт. Он же в людях разбирается. Как он своего приемного сына воспитал? И Валентина, и Симонов мальчиком не интересовались. Ведь у них были такие огромные возможности. Так кто же виноват, что у Толи так сложилось? И он сам, и родители, родители — в первую очередь.
Все продолжаются торжества, банкеты бесконечные, выпивки. Вот кончится банкет, на столе все оставят и уезжают со своими гостями. Остаются Маша-белая и Маша-черная — прислуга. А они готовили этот банкет, там же столько гостей, ай-ай-ай! Приготовят, устанут, и как только хозяева уедут, они заваливались спать. А молодежь, лет четырнадцати — пятнадцати, со всех концов дачного поселка — за этот стол. И выпивали, вот где начались у Толика выпивки И однажды подростки обобрали и подожгли какую-то дачу. По пьяному делу. Так Симонов и Валентина вместо того, чтобы спасти Толю, отправили его в Нижний Тагил, в трудовую исправительную школу. Он попал туда в 16 лет, после суда, Отослали куда подальше, с глаз долой. Ни о чем не хлопотали.
Когда все это случилось, в 1956 году, они еще были вместе, во всяком случае, не развелись. И несмотря на то что Симонов завел другую женщину, он все равно должен был помочь мальчику».
Перед XX судьбоносным съездом Симонов вернулся в «Новый мир»
Жизнь с женой становилась невыносимой. Все уже знали, как много она пьет, как болеет, как уходит из одного театра и тут же у нее начинаются неприятности в другом. Если бы она ну пусть пила, но была бы просто женой, больной, неизвестной, никому не интересной, то полбеды. Но он сам прославил ее — и что же? О чем бы ни писал, чем бы ни занимался, но на встречах с читателями, в любой, и серьезной аудитории, и попроще, разговор неизменно возвращался к ненавистной уже любовной лирике. Он отстаивал свое право художника, его упрекали за откровенность, он полемически возражал, а кончалось одним — «Прочтите, прочтите!» О Серовой. О любви. Он уже ненавидел свое чувство.
История с Толей поссорила его с женой, но теперь это была яростная, полная алых, обидных обвинений ссора. Бесполезно было предпринимать какие-то шаги. Все — бесполезно. Симонов устал, ему хотелось нормальной, спокойной жизни.