Глава XVII. ТРОЕ НА «ПЬЕДЕСТАЛЕ»

Они сидели на трухлявой лесине. Под ними, распахнув черный зев, зияла пропасть. Она напоминала сильно вытянутый в длину наклонный шурф-колодец, из которого весь, до последнего венца, удален сруб. Ермак нечаянно столкнул обломок стойки. Колодец отозвался тупым звуком. Этот звук как бы встряхнул Марину, вывел ее из тяжелой задумчивости. «Боже мой, — вскинулась она, — сколько потеряно времени!» Наверстывая упущенные минуты, размотала рулетку, привязала к ее кольцу кусок породы и метнула его вниз. Когда он долетел до дна, натянула ленту. Отметила про себя: «Глубина — десять метров», сняла сапоги и комбинезон, разорвала льняную рубашку (стащить через голову не позволял самоспасатель), сбросила ее, как распашонку, оставшись в лифчике и трикотажных шароварах. Жур с тревогой поглядел на товарища: «Что с ней?» Ляскун приложил к виску указательный палец, сделал им вращательное движение.

А Марина, делая надрезы острым, величиной с мизинец, складным ножичком (карандаш им чинила — без карандаша ей в шахте как без рук: все записать надо — куда и сколько воздуху идет, какой его состав), неистово раздирала на широкие ленты комбинезон и рубашку. Уловив на себе встревоженный взгляд Ермака, жестами показала, для чего все это. Тот понял. «Сам ты рехнулся», — с досадой подумал о напарнике и начал вить из парусиновых и полотняных лент спасательную бечеву. Смекнув, в чем дело, к нему присоединился Ляскун. Свили. Один конец привязали к стойке. Марина прикинула — не хватало около двух метров. Сняла чулки. Как бы обыскивая себя, — что еще в дело годится? — провела по груди ладонью. Рука зацепилась за лифчик. «Выдержит? Выдержит!» Расстегнула, сдернула. Ермак заслонил ее от Ляскуна, содрал с себя тельняшку и надел на Марину. Бечеву нарастили чулками и лифчиком.

Первой хотела опуститься Марина, но Ляскун отстранил ее, сам полез. Обвил поясницу бечевой и, мало-помалу попуская ее, стал переставлять ноги. Его поза при этом напоминала позу скалолаза, но у того — небо над головой, а у Ляскуна — пласт слабого глинистого сланца. И потому бывалый забойщик опускался не боком или спиной вниз, как скалолазы, а лицом вперед: надо было глядеть-поглядывать, что перед и что над тобой. То и дело приостанавливаясь, он высматривал угрожающие места. Кровля была нарушена. От нее отслоились толстые пластины — «коржи». Кое-какие готовы были вот-вот обрушиться. Ни обушка, ни ломика у Ляскуна не было, и он «опускал» их голыми руками. Просовывал пальцы в заколы, делал толчок вниз или рывок на себя. За доли секунды, в течение которых «корж» полностью отделялся от массива, перехватываясь за бечеву, поднимался на один-два шага вверх или увертывался в сторону. Самоспасатель ограничивал маневренность, ненадежность бечевы вынуждала избегать резких движений. Они стали экономными, быстрыми и в то же время аккуратными, плавными, словно всю свою жизнь Ляскун работал не в забое, а на сборке точных механизмов. Каждый его мускул, каждый нерв были подчинены одному — увернуться от опасности и сделать все так, чтобы она и после не угрожала ни ему, ни его товарищам.

Низвергаясь, порода рождала грохот и вихри пыли. О том, что Ляскун невредим и продвигается, можно было судить лишь по тупому, постепенно удаляющемуся гулу. Но вот наступила тишина, бечева трижды ослабла и натянулась, и в клубящейся пылью пропасти скрылся Ермак. Немного погодя дошла очередь и до Марины.

Она ухватилась за скользкую, уже замусоленную бечеву и ринулась в черное жерло. Ею овладела неудержимая нетерпеливость. «Скорее, скорее!» — торопила себя Марина, широко перехватываясь руками. Бечева пружинила, как резиновая, издавала невнятные, угрожающие звуки. Но Марина не слышала их. Ей казалось, если она не будет там, внизу, сейчас же — с Ермаком и Пантелеем Макаровичем произойдет самое, самое… Потом Ляскун исчез. В мыслях остался лишь Ермак. Один-единственный… И ее движения стали еще порывистей. Бечева заметалась, забилась. Свободный конец ее то взлетал вверх, то хлестко бился о почву. И бечева не выдержала. От неожиданности Марина вскрикнула, но пролетела всего каких-нибудь полтора-два метра и лишь слегка, как ей показалось вначале, зашибла ногу, Ермак и Ляскун помогли ей подняться, усадили на широкий, как столешница, «корж». При этом Ермак был каким-то уж слишком предупредительным, а Ляскун — вялым, безразличным. Марине не нужно было заглядывать им в глаза — поняла все и так: надежда найти проход и выбраться на откаточный штрек оказалась несбыточной мечтой. Марина осмотрелась. Площадка, на которой они оказались, напоминала дно кратера, загроможденное ребристыми глыбами и «коржами», торчавшими, как торосы. Ей стало жутко. Но страх как бы подстегнул ее. «Не может быть, — стала успокаивать она себя, — чтобы нигде через выработанное пространство не просачивался воздух. А если найти зазор, по которому он проходит, — отсидимся».

Продвигаясь к рештаку — противоположной стороне колодца, — Марина через каждые полметра просовывала газоопределитель между «коржами» и глыбами сланца, и после каждого замера все ниже и ниже опускались ее плечи, неувереннее становились движения. Появилось неодолимое желание посмотреть на часы, узнать — сколько жить им еще осталось. Она отчаянно противилась этому своему желанию, а когда почувствовала, что может не совладать с собой, — с размаху ударила светящимся циферблатом часов о выпиравший из породы торец стойки. Уловила короткий хруст пластмассового стекла. Опасаясь, что часы все еще могут показывать время, так и не решилась взглянуть на них.

Возле рештака она споткнулась обо что-то пружинистое. Посветила: петля шланга. «Бог ты мой! Да это же, наверно, как раз тот самый шланг, что лежал во втором уступе?» И зашептала, хмелея от вспыхнувшей надежды: «Вот оно, наше спасение! Вот оно! Вентиль на отводе не перекрыт, и если не повреждена магистраль…»

Петля, едва Марина потянула ее, удлинилась. Обрадованная, Марина пригнулась, взбросила шланг на плечи, уперлась ногами в стойку и стала распрямляться. Шланг выходил медленно, рывками, словно разрывались одна за другой связи, удерживавшие его за рештаком. Она снова присела, натянула шланг так, чтобы он плотнее прилег к плечам, и опять выпрямилась. За несколько таких приемов длина петли увеличилась раза в четыре, но конец шланга все еще не показывался. В щель, из которой выходила петля, хлынул уголь. Бросив шланг, Марина схватила «корж» и стала торопливо заталкивать его в брешь. За ним — другой, третий… Прислушиваясь к затихающему шороху угля и частым-частым толчкам сердца, посмотрела на змеившийся у ног шланг. Решила: «Перережу…» И тут лишь вспомнила, что свой складной ножичек оставила там, наверху, где раздирала комбинезон и рубашку. Хотела побежать к Ермаку и Пантелею Макаровичу — они неподвижно сидели на том же широком, как столешница, «корже», — но знала, что никакого острого инструмента у них нет, да и времени бегать туда-сюда уже не осталось.

Облюбовала глыбу с острым углом, краем приставила к нему стекло светильника, нажала. Послышался отрывистый, сухой треск. По стеклу веером разбежались трещины. И вот в руке у нее самый большой осколок. Бережно отложила его в сторону, поставила на ребро «корж», перегнула через него шланг, зажала между пальцами свое хрупкое оружие, и оно, отбрасывая на кровлю рыжие зайчики, торопливо засновало по неподатливой резине. А в голове замельтешило: «А вдруг остановили компрессор? Или сорвало отвод? Или главный воздухопровод передавило?» Не удержалась, поднесла к глазам часы. Из покоробленного корпуса высовывалось ребро вдавленного в него механизма. Ни циферблата, ни стрелок не было. «Время еще есть! Время еще есть!» — стала упрямо втолковывать себе. Рука начала двигаться быстрее. Осколок, выскользнув из взмокших пальцев, со звоном упал в щель между двумя глыбами. Скребком-щепкой подкопалась под одну из них. Кривой, как садовый нож, резак снова в ее руке. Сжала его так, что в пальцы врезались острые грани стекла.

Не чувствуя боли, Марина пилила и пилила, перетирала ерзавший по «коржу» шланг. И вот верхняя резиновая оболочка уже перетерта. Показалась матерчатая арматура, за ней — слой резины, снова матерчатая арматура и последний, внутренний, слой резины. В начале послышался неясный звук, напоминавший слабый писк, а следом — стремительное, все нарастающее шипение. Оно чудилось Марине еще с той самой минуты, когда она споткнулась о пружинистую петлю. Но едва это шипение стало явственным — Марина отпрянула, выронила шланг, а потом, словно испугавшись, что он ускользнет, упала на колени, схватила его обеими руками и перегнула по надрезу. И тут же в лицо ей ударила напористая струя. Не помня себя от радости, Марина выбросила изо рта мундштук самоспасателя и закричала:

— Ермак! Пантелей Макарович! Сюда! Сю-ю-да-а!

Попытку найти прососы свежего воздуха после такого выброса Жур и Ляскун считали пустой и скрывали свое отношение к ней, чтобы не отнимать последней надежды у Марины. И потому ликующие выкрики ее они приняли за вопль отчаяния. Еще и потом, оказавшись рядом с нею и услышав шум сжатого воздуха, какое-то время они никак не могли поверить ни ушам, ни глазам своим.

Первым пришел в себя Ермак. С двух сторон от надреза он крепко обхватил шланг, крутанул его в разных направлениях, упираясь в грудь кулаками, сделал резкий рывок и отбросил ненужный конец. А тот, из которого яростно вырывался воздух, Ляскун нацелил на кровлю, обложил породой так, что шланг не был виден, и казалось, будто шумный поток вырывается откуда-то из невероятных земных глубин, что чуть ли ни с другого конца земли он пробился к ним. И Марина, и Ермак, и Пантелей Макарович, похоже, были только что приговорены к смертной казни, уже и к стене поставлены, и вот за какую-то долю секунды до роковой команды, за которой начинается небытие, услышали примчавшегося курьера: «Не стреляйте! Приговор отменен!»…

Ощущение, что они живы, и подсознательная уверенность, что они будут жить, возвращалась к каждому из них неторопливо, исподволь. Они как бы остерегались, что все случившееся — превратности их шахтерской судьбы. И если они так сразу, легко поверят ей — судьба, торжествуя, что ловко провела их, сыграет с ними свою последнюю, злую шутку. И они не хотели давать ей для этого повода. Но радость, переполнявшая их, искала выхода. Она становилась все неукротимей и неукротимей. Скрывать ее Марине было уже не под силу. Она подалась к улыбающемуся, тоже едва сдерживавшему свою радость Ермаку и запела:

Я девчоночка-горнячка,

Полюблю так полюблю!

Не зазнайка, не гордячка,

Но нахалов — не терплю.

Эту песню сложили две подружки-лебедчицы после того случая в клубе… А вскоре ее знали и распевали чуть не все девчата «Первомайки». И стала та песня для Ермака еще одной пощечиной, только более звонкой, — ее услышал весь рудник. И Ермак возненавидел ту песню и каждое слово в ней. Но сейчас, когда Марина затянула ее, он стал подпевать ей. Ляскун тоже к ним присоединился. Слов он не знал и напевал лишь мелодию. Зато Марина каждый слог выговаривала:

Пусть кажусь я бесшабашной,

Не ломай в намеках бровь:

Мне нужны, дружок, не шашни,

А сурьезная любовь.

Я хочу любви взаимной, —

с придыханием прошептала она и, помахав пальцем перед носом Ермака, продолжала:

Но прошу тебя, мой друг,

Ты о чувствах говори мне

Без использованья рук.

Ермак рассмеялся. И Пантелей Макарович тоже. А потом, будто вдруг заметив, что делают они что-то неуместное, оба умолкли. И, как бы спрашивая друг друга: «Чего это мы распелись? До песен ли нам?» — все трое переглянулись. И наступило неуютное молчание, которое каждому хотелось поскорее прервать, но никому не приходили на ум нужные слова. Наконец, заговорил Ляскун:

— Время, пожалуй, распрягаться да подремать мало-мало. Только вот постельку приготовить надобно. У рештака обоснуемся, безопаснее. Ну, взялись-ухватились…

Очистив облюбованное место от обломков породы, Ляскун начал выстилать лежбище. Делал это неторопливо, основательно, прилаживая один к другому плоские куски сланца. До того, как стать забойщиком, Пантелей Макарович работал мостовщиком — покрывал булыжником дороги. Было это давно, в юности, но сноровка и навык сохранились. А у Ермака, как он ни старался подражать Ляскуну, ничего путного не получалось.

— Лучше ты подноси материал, а я буду укладывать, — подсказал ему Ляскун.

Жур с готовностью согласился. Набрав у шланга полные легкие воздуха, он задержав дыхание, делал рывок к противоположной стороне колодца, притаскивал очередную ношу, переводил дух и опять кидался назад. Дело подвигалось споро. Высокий, ладный, в прилипшей к телу рубахе, Ермак, казалось, играючи взбрасывал на плечо громоздкие, тяжелые «сундуки» и «коржи», точно были они из картона. Марина, сама того не замечая, не сводила с него глаз. В ней возрождалось и росло, росло то чувство, с которым в свое время она так нещадно боролась и в конце концов поверила, что заглушила его в себе навсегда.

Вскоре обживаемая половина дна кратера превратилась в гладкую, с небольшим наклоном в сторону выработанного пространства, площадку. Закрепив на рештаке шланг с таким расчетом, чтобы воздух равномерно обдувал эту площадку, Пантелей Макарович шутливо отрапортовал:

— Опочивальня готова!

И лег на спину, поставив у изголовья погашенный светильник. Рядом расположился Ермак. Марина тоже включила аккумулятор и подумала: «Какое это счастье, если не считаешь, сколько минут тебе осталось жить!»

Как давно Марина увидела у своих ног сбитого углем и вынесенного из разреза Ермака? Ей мнилось, что случилось это не десять — двенадцать часов, не две-три смены назад, а намного больше! И все это время смертельная опасность, неотступно преследуя их, полностью владела ее сознанием. Она беспрерывно торопила и торопила Марину: «Действуй, не теряя ни секунды. Действуй умело, расчетливо, быстро. Лишь в этом ваше спасение. Слышишь? Только в этом!» И вот наступили часы, когда спешить стало некуда. Лежи, сберегай силы и жди, жди, жди! Жди, пока обнаружат горноспасатели. «А вдруг, — пронизала мысль, еще не приходившая ей в голову, — найдут они нас слишком поздно?..» По спине поползли мурашки. Чтобы отвлечь себя от мрачных мыслей, Марина зажмурилась и напрягла память, силясь вспомнить Репьева, но перед ней возникло чуть тронутое снисходительной усмешкой лицо Ермака, его сросшиеся брови. Он не хотел уступать Павлу места в ее памяти, и Марина поймала себя на том, что не возмутилась его бесцеремонностью. И не воображаемый — живой Ермак, словно чувствуя свою власть над нею, выждав, когда Пантелей Макарович начал посвистывать носом и подхрапывать, пододвинулся к ней вплотную, и Марина не оттолкнула его. Он положил свою сухую сильную руку на ее переплетенные, покоящиеся на согнутых коленях пальцы, и она не отстранилась, не сказала, чтобы Ермак убрал руку. Тогда он обнял Марину за плечи и зашептал:

— Я виноват перед тобой. Знаю: забыть обиду трудно, но простить можно. Прости меня, Марина…

Шепот становился горячее. Ее голова оказалась у него на груди. На мгновение у Марины появилось желание оттолкнуть Ермака, отодвинуться от него, сказать: «Я простила тебе обиду и почти забыла ее. Но у меня, понимаешь, есть парень… Хороший парень… Он любит меня… И я тоже его люблю». Марина только подумала так, а сказать ничего не сказала. Потом голос Ермака как бы отдалился, но она отчетливо слышала каждое его слово. «Я люблю тебя, Марина, — говорил он. — Одну тебя. И никого больше. Помнишь, ты спрашивала: «Бывает ли тебе страшно?» Я засмеялся тогда и ответил: «Мне некого и нечего бояться!» Если бы ты сейчас об этом спросила, теперь бы я ответил: «Да, бывает. Каждый раз, как подумаю, что могу потерять тебя».

Марина не могла понять: то ли все эти слова Ермака пригрезились ей, то ли он и в самом деле говорил их? Ей казалось: если напрячь слух — она снова услышит объяснения. И Марина напряглась вся, вновь вслушалась… Но ничего, кроме шипения сжатого воздуха, не уловила. Потом к нему подметались звуки, напоминавшие шлепки женщин, обмазывающих глиной стены саманной хаты, — шлеп, шлеп, шлеп… Шлепки участились, сделались гулче, сильнее, будто мазальщицы, не укладываясь в срок, стали поторапливаться. Марина включила лампу. В щель между ребром рештака и кровлей вылезала густая, как клей, паста. Собираясь в увесистый валек, она скатывалась по шероховатой поверхности рештака и плюхалась на породный настил. Вода, сочившаяся из почвы, разжижала ее. Паста становилась подвижной жидкостью. Всхлипывая, жидкость эта исчезала в зазорах между «коржами» и появлялась в углублении на противоположной стороне их обиталища.

Жур услышал шлепки одновременно с Мариной, но когда увидел, откуда они исходят, — сразу растолкал Ляскуна. Пантелей Макарович протер спросонок глаза, встревоженно, как бы спрашивая самого себя, протянул:

— «Фи-ал-ка?»

И все они подумали об одном и том же. И, не сговариваясь, поднялись. Когда лучи лампочки Пантелея Макаровича с «коржа», затопляемого «фиалкой», переместились на Ермака — тот задержал дыхание, сполз вниз и принес напарнику этот «корж». Выбирая из хаотического нагромождения «коржи» и сподручные глыбы сланца, Ермак подавал их Ляскуну, а тот, слой за слоем, укладывал и укладывал породу, все выше и выше поднимая спасительный «пьедестал». Марина светила Ермаку и направляла шланг так, чтобы, подходя с очередной ношей, он мог не только вдохнуть свежего воздуха, но и подставить под его прохладную струю разгоряченное тело. Чем выше поднимался их подземный «пьедестал», тем труднее становилось Ляскуну и Журу. Вначале «коржи» наполовину были сухими, потом уже — чуть затянутые «фиалкой», а вскоре Ермак вынужден был погружать в нее руки по локоть, до плеч. Приседая, он задирал вверх подбородок, чтобы не захлебнуться. Порой, оскользнувшись, Ермак окунался с макушкой, и Марина вся замирала, ожидала с тревогой, пока он вновь покажется над грозно взблескивавшей в свете шахтерской лампы «фиалкой».

Пантелей Макарович, подняв кладку на тридцать — сорок сантиметров, оставлял небольшой уступ — ступеньку, и начинал выкладывать следующий слой. По этим ступенькам он приспускался к Ермаку, подхватывал глыбу или «корж», вскидывал склизкую ношу на плечо, прижимал ее рукой к голове и устремлялся опять наверх. От него шел пар. И весь он был словно в мазуте.

И вот «пьедестал» поднят выше человеческого роста. На нем можно не только стоять, но и сидеть. Ляскун посигналил светом:

— Шабаш. Лезайте ко мне.

Ермак помог взобраться Марине, затем и сам покарабкался. Пот струился по его лбу, щекам, шее.

Ляскун уже возился со шлангом, закреплял его. Они уселись бок о бок, ноги — на ступеньке, колени — упираются в грудь, на них можно положить подбородок. Но сидеть было неудобно. Тогда они откинулись назад, прислонились спинами к рештаку, им удалось слегка расслабиться, и дышать стало легче.

— Затемнитесь! — приказала Марина. — И без надобности аккумуляторов не зажигать. Потребуется — посвечу. Мой без стекла, первым его и используем.

Встала, еще раз проверила, надежно ли закреплен шланг. Свернутый в кольцо, он был прижат породой к рештаку и нацелен на кровлю. Отраженные, потерявшие упругость, струи воздуха еле доходили до них, но напора этих струй было достаточно для того, чтобы оттеснить метан. «Что ж, можно жить». Марина погасила свет, умостилась на прежнее место и притихла. В навалившемся безмолвии слышалось лишь размеренное шипение воздуха, да все так же неостановимо раздавались шлепки «фиалки». Постепенно они участились и перешли в глухое клокотание, словно неведомое чудовище прополаскивало горло.

— Чуешь? — заговорил вдруг Ляскун, невольно переходя на родной, украинский язык, и это выдало его крайнюю тревогу.

— Слышу, — отозвались в один голос Марина и Ермак.

— Трэба подывыться.

Марина включила аккумулятор.

Щель между рештаком и кровлей превратилась в продолговатую дыру — расквасило и вымыло слой сланца. И вязкая «фиалка» уже непрерывно струилась по желобу, оставленному Пантелеем Макаровичем в кладке, стекала вниз.

— Кэпсько, — вздохнул Ляскун.

— Давай без паники, — толкнул его локтем Жур.

Марина тоже не разделяла беспокойства Пантелея Макаровича. Даже сооружение «пьедестала» считала неоправданным. «Перестраховались вы, Пантелей Макарович, побоялись: зальет, мол, этот чертов колодец и нас в нем. Забыли, что его противоположная сторона — выработанное пространство, а «фиалка», хоть и малоподвижная, но все-таки жидкость. Проложит себе русло и потечет на откаточный. Но за излишнюю предосторожность осуждать вас не стоит. В нашем положении лучше переборщить, чем недоборщить… Переборщить, недоборщить»… — бормотала Марина и неожиданно увидела перед собой огромную поливенную миску дымящегося украинского борща. На его зыбкой поверхности, как звездочки, покачивались крупные блестки жира. Тесня их, от середины неторопливо расплывалось белое облачко сметаны, охватывая желтоватый выступ мозговой косточки. И Марина явственно почуяла густой наваристый дух. Пробудилась от хватающей, вызывающей тошноту боли в животе. Вспомнила о приготовленном мамой свертке, который в спешке, боясь опоздать к наряду, забыла на столе в кухне. И потянуло запахом любимого с детства ржаного хлеба. К нему примешался аромат жареного мяса и лука. Зажгла свет. Ермак протягивал ей выглядывавший из оберточной бумаги, величиной со спичечный коробок, бутерброд и термос:

— Подзарядись чуток.

— А ты?

— Уже, — с небрежностью сытого человека сказал он, глотая голодную слюну.

Крошечный бутерброд лишь раздразнил аппетит. Голод рассвирепел еще пуще. Но два глотка теплого кофе приглушили боль в желудке, и на Марину снова накатилась дрема. Сквозь нее, откуда-то издалека-издалека, долетел придушенный разговор:

— Посветить бы…

— Видно и так.

— Что тебе видно.

— Что «фиалка» под задницу подпирает.

— Неуж такая посадка, что никакой утечки?

— Плотная. Когда «коржи» срывал и осаривал[3] эту нашу братскую могилу, заметил… — Помолчав немного, Пантелей Макарович закончил: — Конечно, утечка есть. Не будь ее — уже бульбы пустили б…

— Уменьшь громкость и заупокойные словечки прибереги до следующего раза.

— Твоя правда: и без них ясно.

— А значит, и шушукаться не к чему, — вступила в разговор Марина.

Она включила лампу. И все увидели, что «фиалка» хлещет из-за рештака неудержимым потоком.

— Что будем делать? — Марина поочередно взглянула на Ермака и Пантелея Макаровича.

— Ее превосходительство стихию, — отчеканил Ермак, нажимая на последнее слово, — полагается встречать стоя. Предлагаю встать.

И первым поднялся. Марина и Пантелей Макарович тоже встали.

Загрузка...