Весна все-таки взяла свое, законное.
Глубокие снега не то что таяли, а, как маргарин на горячей сковороде, плавились, превращаясь в напористые и шумливые потоки. «У нас в Левшанске так не бывает, чтоб за два-три дня снег почти совсем растаял», — думала Зоя, ожидая попутную машину у ворот проходной. Начальник цеха приказал ей отнести в инструментальный отдел кучу заявок. Заявки она передала, встретила знакомого шофера, и тот сказал, что через десять минут будет ехать в сторону города и подбросит ее до цеха.
Из-под железных ворот проходной бежал веселый, сверкающий на солнце ручеек. Прозрачной лужицей он растекался по асфальту, находил канавку и крохотным водопадом устремлялся в бурлящий кювет. У Зои даже появилось желание найти в кармане фуфайки бумажку, сделать кораблик и пустить его по кювету… Но, кроме полученного сегодня письма от Пети, других бумажек не было. Петя отправил письмо дней десять назад, писал о суровой зиме, о том, что из-за холодов раненых не выпускают на улицу. «А может, за эти дни и у них разбушевалась весна», — подумала Зоя. Она привыкла к письмам, ждала их, всегда торопилась на почту. Если ей был треугольничек, там же пробегала глазами исписанный Петей листок, а потом вечером у себя в бараке перечитывала, уже не представляя своей жизни без этих дорогих и милых весточек.
— Ты что здесь делаешь, Сосновская? — спросила подошедшая Марина Храмова и, не дожидаясь ответа, торопливо стала попрекать: — Ты почему не представила мне отчет о работе фронтовой бригады? Для тебя что, мои требования пустой звук?
— У нас все бригады работают по-фронтовому, а фронтовая отстает, — откровенно ответила Зоя.
— Возмутительно! Во всех цехах фронтовые бригады впереди идут и только в инструментальном отстает. Это как называется? — расшумелась Марина Храмова.
Зоя Сосновская не стала отвечать, как это называется. В их инструментальном выполнили решение бюро горкома комсомола и приказ директора завода о создании молодежной фронтовой бригады, которая, как считалось, должна была работать лучше других. Зоя слышала, что в некоторых цехах таким бригадам «помогают» выходить в передовые: записывают на их счет продукцию других бригад… Ладченко посоветовал однажды и ей делать так же, понимая, что молодым ребятам пока не под силу догнать опытных рабочих. «Николай Иванович, да это же нечестно!» — воскликнула Зоя. Он улыбнулся, похвалил: «Правильно, молодец. На правде стояли и стоять будем!»
— Готовься. На следующем заседании комитета заслушаем тебя, Сосновская. И не обижайся, если выговор получишь. С предупреждением, — пригрозила Марина Храмова.
В этот весенний денек, вот так же у проходной, она встретила Смелянского и пригласила его к себе в общежитие.
— Никаких отговорок не принимаю! Пять минут ходу — и ты наконец-то посмотришь, где и как я живу.
Он вынужденно согласился. В комнате Марина говорила:
— Это моя кровать, это — моей товарки медички. Мне с ней удобно. Она часто уходит на суточное дежурство, и я здесь хозяйничаю одна. А знаешь, угощу тебя настоящим крепким чаем — подарком к женскому празднику. Ты выйди на секундочку, я быстренько переоденусь. — Выпроводив гостя в коридор, она достала голубое платье, надела его, приколола белый бант и посмотрела на дверь, усмехаясь: «Ишь какой дисциплинированный кавалер, в щелочку не подглядывает…»
— Входи, Женя! — громко позвала Марина. — Входи же! — она отворила дверь. В коридоре было пусто.
Марина кинулась к окну и увидела: Смелянский и Леонтьев удаляются от общежития, и ей стало ясно, что парторг увидел в коридоре инженера и увел его.
«Дуреха, надо было не выпускать Женю из комнаты, а попросить отвернуться и при нем переодеться», — ругала себя Марина.
Думая о Жене Смелянском, она понимала, что теперь никак не вытащить его из инструментального цеха: он — тамошнее начальство! На повышение пошел. Правильно. Женя достоин, его можно было бы и начальником инструментального отдела назначить. Чем лучше Конев?
Как-то на планерке Рудаков сказал: далеко от основных цехов расположен инструментальный, не пора ли подумать о строительстве помещения для цеха Ладченко на территории завода… Марина Храмова готова была аплодировать Константину Изотовичу за такие хорошие слова. «Правильно, давно пора переводить сюда инструментальщиков!» — ликовала она, веря, что если директор завел речь о строительстве помещения, оно будет построено. Подражая парторгу Леонтьеву, Марина Храмова серьезно готовилась к заседанию комитета комсомола: как всегда написала текст выступления, не сомневаясь, что Андрей Антонович тоже не обходится без текста (перед ним, как она замечала, всегда лежали на столе исписанные листки). На заседание она решила пригласить секретаря горкома комсомола Рыбакова. Вопрос-то вынесен серьезный: о работе молодежных фронтовых бригад, будет отчитываться комсомольский секретарь Сосновская. Конечно, Рыбаков может спросить: почему взят не лучший пример? Она ответит: для большего заострения.
Именно для этого «заострения» Марина Храмова побывала в инструментальном цехе, поговорила с ребятами из фронтовой бригады Борисом Дворниковым и Виктором Долгих, упрекнула: «Что же это вы плететесь в хвосте? Не стыдно? Не понимаете веления времени? Что, разве трудно перевыполнять нормы?» Ничего толкового ребята ответить не могли, а только мямлили: стараемся, мол, будем стараться… Она и начальника цеха уколола:
— Непорядок, Николай Иванович, ваша молодежь работает из рук вон плохо, и причина в том, что Сосновская палец о палец не ударит, чтобы дела поправить.
Ладченко хмуро сказал:
— Я хотел давно тебя предупредить: не трогай Зою.
— То есть как это «не трогай»? — вспыхнула Храмова. — Меня обязывает к этому комсомольский устав. Я не могу допустить…
Он перебил:
— А ты допусти, что кое-кому известно, почему ты косишься на девчонку. Да, да, не удивляйся и запомни: Смелянский по-братски относится к Зое, как, впрочем, и все мы в цехе.
Марина Храмова ухмыльнулась про себя. Она не верила в такие отношения между парнем и девушкой и считала, что не будь Сосновской, Женя вел бы себя по-иному, не ушел бы, например, из общежития, почаевничал бы с ней…
— Потому-то учти, Марина, мы Зою не дадим в обиду, защитников у нее достаточно, — заключил Ладченко.
Марина Храмова хотела вновь напомнить начальнику цеха о своих должностных обязанностях, но воздержалась, понимая, что грубияну Ладченко сейчас возражать опасно, и подумала: «Ничего, на заседании под орех разделаю инструментальщиков, не оставлю без внимания и их начальника».
И вот она, одетая в ту же выстиранную гимнастерку, перетянутая ремнем с портупеей, произносила речь на заседании комитета комсомола и увлеклась, зная, что никто из приглашенных не может прервать ее, напомнить о регламенте, бросить реплику — закругляйся, мол. Не сделает этого даже сидевший рядом секретарь горкома комсомола Рыбаков, потому что понимает, как важно то, о чем она говорит… Марина Храмова краешком глаза глянула на Рыбакова и ужаснулась: он рисовал на чистом листке рожицы и так был увлечен этим никчемным занятием, что, кажется, не слушал ее. Первое, что хотелось бы ей, — это затопать начищенными сапожками и крикнуть: «Да как ты смеешь!..» Но это был Рыбаков, и она не вправе делать ему замечания.
— Некоторые секретари цеховых комсомольских организаций не чувствуют пульса времени, спустя рукава относятся к работе фронтовых бригад. Я имею в виду инструментальный цех. Я говорю о тебе, Сосновская! — продолжала Марина Храмова, не жалея самых резких слов, чтобы ни у кого не было сомнений в том, как плохи дела в инструментальном.
Первой с отчетом выступала Сосновская.
Марина Храмова слушала и вдруг неожиданно для самой себя отметила, что эта пигалица не очень-то напугана ее словами и что говорит она бойко, без бумажки называет цифры, рассказывает о ребятах из фронтовой бригады, о бригадире Тюрине, который заботится пока не о процентах, а о том, чтобы его подопечные «салажата» поскорее набили руку… Марина Храмова глянула на Рыбакова и обиделась: он, скомкав листок с рожицами, заинтересованно слушал Сосновскую.
— У нашей фронтовой бригады мало достижений, у нас не тянут ее за уши в передовые, — говорила Сосновская.
— А что, есть случаи, когда все-таки тянут за уши? — спросил Рыбаков.
— Не знаю, я говорю о том, что есть у нас, — ответила Сосновская.
— Есть такие случаи, — послышался голос. — Можно мне сказать? — попросил слова секретарь из механического цеха.
— Говори, Геннадий, — кивнула Марина Храмова.
Он продолжал:
— Слушал я Сосновскую и завидовал: все у них по-хорошему, по-человечески. Я понимаю — это инструментальщики, они всегда у нас тон задавали. Слушал я, говорю, Сосновскую и краснел, потому что в нашем цехе ребятам из фронтовой бригады то обработанные детальки подбрасывали, то попроще работенку давали, чтобы процент выработки подскакивал…
Марина Храмова застучала карандашом по графину с водой.
— О том ли говоришь, Геннадий!
Но и другие тоже говорили не о «том», и ей захотелось броситься вон из кабинета, чтобы никого не видеть и не слышать.
После заседания Рыбаков сказал ей наедине:
— Взбудоражила ребят Сосновская. Молодчина!
Эти слова горящими углями упали на сердце Марины Храмовой. Она понимала, что не удалось ей отхлестать Сосновскую, и винила в этом Рыбакова, который рисовал рожицы, не вник в большой смысл ее речи и вообще легкомысленно отнесся к заседанию комитета. Сказать бы ему об этом, но нельзя, не положено.
— Черт знает, что получается! — ругнулся он. — Я думал, что только на медно-серном для галочек созданы фронтовые бригады, оказывается, на оружейном то же самое! Тут наша с тобой вина, Марина. Хорошее дело портим и хороших ребят портим. Бить нас мало за такую казенщину. Думаю, надо собраться в горкоме и откровенно потолковать. У тебя какое мнение?
— Надо потолковать, — без желания согласилась она.
Когда Зоя вернулась в цех, Ладченко весело спросил:
— Ну, пропесочили?
— Попало от Марины, — ответила она.
— Не переживай. За битого двух небитых дают. Я Тюрину сказал: душа из тебя вон, а бригаду тяни. Настанет время, когда и тебя похвалят за ребят.
Зоя соглашалась, веря, что молодые рабочие, подобные Борису Дворникову и Виктору Долгих, не подведут. Они уже многому научились и, как поговаривал Никифор Сергеевич Макрушин, скоро будут наступать на пятки старой гвардии оружейников.
В обеденный перерыв Зоя поспешила на почту, и, как всегда, Женя Смелянский провожал ее долгим, с искоркой надежды взглядом. Она знала: он ждет и ждет весточку от Люси… Письма он, конечно, получал от родителей, от старшего брата с фронта, но того самого желанного письма не было. Зоя сочувствовала ему, иногда говорила: ты, мол, догадываешься, чем занята переводчица Люся, и надо крепко-накрепко верить, что ничего плохого с ней не случится. Он только молча вздыхал в ответ.
Думая о Люсе, Зоя порывалась рассказать о ней Марине Храмовой и предупредить: Жене вовсе не нужны твои улыбочки да ужимочки, он любит хорошую красивую девушку, их сердца даже война не разлучила… Но она сдерживала себя, не зная, как он отнесется к этому, не рассердится ли, если она выдаст его тайну. Впрочем, если понадобится, он и сам может рассказать Марине.
Придя на почту, Зоя увидела, как знакомые женщины-почтальонки пытаются успокоить плачущую подругу.
— Письмо-то не его золотой рученькой писано, — не вытирая слез, причитала она. — Письмо-то от сыночка, а рука чужая.
Женщины говорили:
— Жив сынок — вот и радость матери, что ж убиваться-то.
— Ох, вон что получается: люди ждут писем и писем же боятся…
Это замечала и Зоя, когда приносила в цех почту. В первое время она и сама побаивалась, получая весточки от мамы из дома, а от Пети — с фронта. Теперь мама пишет: слава богу, отогнали немца от города, полегче стало, а Петины письма приходят из тылового госпиталя. Ранение у него, как он выражается, пустяковое, занят самообразованием, наметил прочесть все книги из госпитальной библиотеки… Ну, в «самообразование» Зоя верила, а что касается пустякового ранения, тут Петя опять сочиняет. С «пустяковыми» командиров подолгу в госпиталях не задерживают.
Сегодня она принесла письмо Никифору Сергеевичу, и он, при ней же прочитав его, забеспокоился:
— На-ка вот, читай… С армейской службой, пишет, распрощаться придется по ранению, отвоевался, выходит… А куда ж ему теперь? — вслух рассуждал Макрушин.
— Пускай сюда едет! — воскликнула Зоя.
— Так и пропишем.
Планерки в директорском кабинете были недолгими. Рудаков сразу же потребовал от начальников цехов и служб предельно ясных и кратких докладов.
— Нечего сказать — молчи и слушай! — обрывал он иных любителей многословия.
А на этот раз планерка затянулась. Председатель завкома Лагунов, извинившись, что отрывает у товарищей дорогие минуты, заговорил об индивидуальных огородах для рабочих и служащих.
— Землю нам выделили, и теперь важно, чтобы она пустой не осталась.
— Этого допустить нельзя! — сказал Рудаков. — Докладывай, что мешает освоить землю?
Лагунов продолжал:
— Помеха пока одна — нет посевной картошки. Я уже позондировал почву. Городские торгующие организации посевного картофеля не имеют. В горсовете сказали, что надо обратиться в ближайшие колхозы и совхозы. Я переговорил кое с кем из сельских товарищей, даже с теми, которым помогали мы волков гонять. Картофель у них найдется, но без разрешения райкома или райисполкома не имеют они права дать нам ни единой картофелины.
— Логично и законно. Дело серьезное. Придется мне, Константин Изотович, съездить в район. Я знаю кой-кого из тамошних товарищей, — вызвался Леонтьев.
— Так и сделаем, — согласился Рудаков. — Думаю, что нам полезно взглянуть на огородную проблему шире, — продолжал он. — Надо занять картофелем приличную плантацию для подспорья заводским столовым.
— Справимся ли? — усомнился Лагунов.
— Ну, если начинать с того, что «справимся ли», дело не пойдет. Надо справиться, Иван Сергеевич! Надо, чтобы следующая зима была для нас не такой сложной, как прошлая. Здесь многое зависит от нашей разворотливости! — твердо ответил Рудаков.
— Ясно. Плантацией тоже займемся, — отозвался Лагунов.
После затянувшейся планерки в директорском кабинете, кроме Леонтьева, задержался начальник деревообрабатывающего цеха.
— Извините, Константин Изотович, что вынужден обратиться. Понимаю: нынче речь шла о делах важных и нужных, но меня беспокоят производственные болячки, — заговорил он и пожаловался на инструментальщиков, от которых не все получил, что требуется, и заключил: — Прошу вашего воздействия на Ладченко.
— Ладченко? Это кто такой? — как бы с недоумением, но сурово спросил Рудаков.
— Константин Изотович, я серьезно прошу. Не до шуток мне.
— Серьезно? И даже не до шуток? Не верю! Если бы вам действительно было не до шуток, вы обратились бы в инструментальный отдел, а не к директору. Ваше обращение не по адресу. Оно меня не касается. Объявляю вам выговор, что и будет отмечено в приказе. Все, разговор исчерпан!
Проводив начальника цеха, Рудаков повернулся к Леонтьеву:
— Молчишь?.. Готовишь обвинительную речь?
— Нет, не перестаю удивляться твоей способности разговаривать подобным тоном. Я так не могу, не умею.
— Тебе и не положено. Хотя… хотя из твоих уст не всегда медок льется.
— Вот и позволь не с медком, а с горчичкой спросить: не часто ли ты повторяешь — это меня не касается, то не касается?
— Каюсь, бывает перебор. И все-таки я стою на том, что если слышу от кого-нибудь: «Не могу стоять в стороне, все, решительно все касается меня», мне кажется, что вижу перед собой пустозвона. У человека есть, по крайней мере, должно быть главное дело, за которое он в ответе и которое воистину касается его.
— Прописная истина и не более, Константин Изотович.
— Согласен, Андрей Антонович, и в данном случае не претендую на оригинальность высказывания, как, должно быть, не претендовал на оригинальность поведения комбат, о котором я слышал однажды. Тому комбату было приказано удерживать высоту, и он удерживал, бил по неприятелю из всех видов оружия, которое было в распоряжении его бойцов. Когда комбату сказали, что противник обходит, он ответил: «Это меня не касается, о том пусть думает начальство повыше, без приказа не уйду». Комбат не ушел, удержал высоту. Прошу прощения за громкие слова, но моя высота — завод, и я беру пример с того комбата, пытаюсь отстреливаться всеми видами оружия от любителей легкой жизни, которым хочется, чтобы за них кто-то решал, на кого-то воздействовал… На моей, на нашей высоте таким любителям не удержаться, на нашей высоте должен быть надлежащий порядок, и то, что нам велено делать, надо делать самым лучшим образом.
На столе зазвонил телефон. Рудаков схватил трубку, откликнулся:
— Слушаю. Да, да, Москву заказывал. Давайте. Москва? Рудаков беспокоит… Какой же ранний звонок… У нас вовсю полыхает солнце. Мы с Леонтьевым уже гору дел наворочали… Доброго здоровья, Афанасий Поликарпович. Догадываешься, почему звоню? Добро. Слушаю. — Не отрывая от уха телефонную трубку, Рудаков кивал головой, лицо его светлело. — Так, так, — продолжал он. — Вот спасибо, Афанасий Поликарпович. Само собой разумеется, наркому особое спасибо, с поклоном. Леонтьев здесь. Что делает? Улыбается. Передам. И Ладченко тоже передам. Будь здоров. Ждем в гости! — Рудаков положил трубку, вышел из-за стола и зашагал по кабинету.
Леонтьев нетерпеливо попросил:
— Не томи, рассказывай!
— Есть о чем рассказать! — Рудаков сел за стол и деловито начал: — Нашу с тобой бумагу просмотрел сам нарком. Все, что мы с тобой просили, утверждено.
— Не я ли тебе говорил! — подхватил обрадованный Леонтьев. — Нарком понял, что без жилья нам не обойтись. Будем строить, возьмем за жабры трест, усилим строительный цех!
— По моим расчетам, этого мало. Необходимо новое строительное подразделение.
— Ну ты замахиваешься…
— С бумагой в наркомат не промахнулись, надо как следует прицелиться и здесь. Подключим горком — это твоя задача. Мне придется ехать и с карандашом в руках доказывать Портнову. Если Иван Лукич окажется на нашей стороне, дело ускорится.
Так и решили.
На следующей неделе, когда Рудаков был в области, к Леонтьеву заглянул вконец расстроенный Лагунов.
— Ты не можешь представить себе, Андрей Антонович, с чем я столкнулся на нашей картофельной плантации. Упросил я Артемова послать ребят картошку сажать. Со скрипом, но согласился Лев Карпович. Послал. Приезжаю туда сегодня, гляжу — дело движется. Лев Карпович подобрал ребят сельских, работенка для них знакомая. Мальцева поставил командовать ребятней. Все как надо. И вдруг смотрю — костер догорает. Подъезжаю к этому костру и вижу: два парнишки переворачивают в костре картошку. Это что, спрашиваю. Картошку печем, отвечают как ни в чем не бывало. Что же вы делаете, такие-сякие, это же семена, объясняю. Они глазенками помаргивают и не понимают. А картошки в золе много, должно быть, по штуке или по две на каждого работничка в поле… Я к Мальцеву: Еремей Петрович, хрен ты непутевый, видишь костер, спрашиваю. Вижу, говорит, ребята руки грели. Какие, говорю, руки, если от солнца хоть прячься. Картошку, говорю, пекут, посевной материал. Ты, спрашиваю, знаешь об этом? Нет, говорит, не знаю, чего не видел, того не видел. Знал, видел! Обложил я Петровича, да разве этим делу поможешь, — рассказывал с возмущением Лагунов.
Леонтьев молчал, опечаленно думая о тех подростках, которые уже работали в цехах и которые только червячка замаривали в столовых и за станками после завтрака думали об обеде, после обеда — об ужине. Туго было с питанием и в ремесленном училище.
— Семена тронуть — большой грех, это издавна знал крестьянин, это знают и сельские ребятишки, — сказал с грустью в голосе Леонтьев.
— А тронули! Я уж хотел выдать Мальцеву…
— Погоди, Иван Сергеевич, — остановил его Леонтьев. — Ты-то, наверно, печеную картошку не разбросал по полю.
Лагунов замахал руками.
— Как можно, Андрей Антонович, для посадки она уже не годится. Побывала в костре — каюк, не взойдет. В колхоз пришлось ехать да христом-богом просить хотя бы еще полмешка семян.
— Дали?
— С оговоркой, но дали. Оговорка была такая: сев у них идет, сеялки ломаются, а чинить считай что и некому. Помочь просили. Они-то знают, что наши мастера сеялку починить могут.
— Ты как думаешь?
— Думай не думай, а помочь надо. Они-то нам помогли. Рука руку моет!
— Нет, Иван Сергеевич, «рука руку моет» нам не годится. Взаимная помощь не должна выходить за рамки закона, — возразил Леонтьев.