6

Последний день старого сорок первого года выдался необыкновенно холодным, но тихим. Поразбойничали ветры, побушевали бураны, оставив после себя такие сугробы-намети, что кое-где к баракам пришлось пробивать чуть ли не туннели в снегу.

Утром Кузьмин пригласил к себе Леонтьева и вслух прочел ему проект новогоднего приказа по заводу.

— Думается, что приказ отражает реальное положение наших дел, — поспешил директор с заключением.

Помолчав, парторг Леонтьев сказал:

— Если вы так считаете, подписывайте — и с плеч долой, как говорится. Но, Александр Степанович, не кажется ли вам, что даже чудесный новогодний праздник не дает оснований для хвалебных песнопений? А в проекте, извините, звучат песнопения по принципу: всем сестрам по серьгам.

— А что ты предлагаешь? — хмуро спросил Кузьмин.

— По-моему, надо посмотреть правде в глаза и отметить только строительный цех и деревообрабатывающий. Они больше всех сделали и не кивали на погоду, которая мешала им сильнее, чем, скажем, инструментальному или сборочному.

— Но позволь, Андрей Антонович, где же логика? На прошлом заседании парткома ты не то что камешки, а глыбы швырял в огород строителей: и то не сделали, и это недовыполнили…

— Недостатки у них были и есть, о чем и шел откровенный разговор, не имеющий отношения к праздничному приказу. А логика в том: кто больше способен сделать, с того и спрос выше.

— Хорошо, я подумаю над проектом приказа, — неохотно согласился Кузьмин.

Еще раньше было решено, что директор, парторг, председатель завкома побывают предновогодним вечером в цехах и поздравят рабочих с наступающим праздником. Леонтьев решил съездить к инструментальщикам. Днем он проверил машину, чтобы ночью не подвела в недалекой дороге, и отправился в достраиваемое ремесленное училище.

— Через полтора-два месяца будем под крышей! — с радостной уверенностью говорил Артемов, оглядывая вместе с парторгом будущие помещения для практических занятий, классные комнаты с еще не оштукатуренными стенами, пустыми оконными и дверными проемами. — Сейчас мы силы перебросили на доделку общежития и столовой, — пояснял он.

— Работы многовато. И если взглянуть реально, то весной справите новоселье, — сказал Леонтьев.

— Эх, Андрей Антонович, нетерпение гложет! — Артемов огляделся по сторонам и шепотком продолжил: — Я только вам о нетерпении говорю, а для строителей у меня слова иные. Слышу — кой-кто из них поговаривает, что дела, мол, на фронте идут успешно, что новый сорок второй год будет победным, а значит, возвращение не за горами и нет особой надобности стараться… Никаких нет у меня возражений относительно победного сорок второго и возвращения, но здравый взгляд, к сожалению, другое подсказывает: долгонько придется нам работать в Новогорске.

— И я такого же мнения, — согласился Леонтьев. Ему иногда приходилось охлаждать горячие головы некоторых заводских бодрячков, рассуждавших, что если-де немца турнули от Москвы и Тулы, значит, скоро поедем домой и нечего здесь огород городить.

Частой гостьей на стройке была комсорг Марина Храмова. Она и сейчас появилась тут в неизменной шинели, перетянутой ремнями, начищенных сапожках и кубанке.

— Здравствуйте, Андрей Антонович. Мы сегодня утром беседовали со Львом Карповичем о том, чтобы у ремесленников были грамотные преподаватели, — говорила она.

— Да, такая беседа была, — кивнул головой Артемов.

Зная, что парторг хорошо относится к директору училища и во всем поддерживает его, Марина Храмова добавила:

— Комитет комсомола принял решение обратиться к дирекции с просьбой направить в училище инженера Смелянского, чтобы он зажигал у ребят огонек изобретательства. Он лучший рационализатор завода!

Убеждая парторга, она больше заботилась о том, чтобы Женя Смелянский работал не в отдаленном инструментальном цехе, а поближе к ее общежитию.

Леонтьев усмехнулся про себя, зная, что Храмова неравнодушна к молодому инженеру и по этой-то причине уже не впервые заводит речь о его переводе из цеха то в конструкторское бюро, то в отдел главного механика, а теперь вот в ремесленное училище, достраиваемое неподалеку от заводоуправления. Нет, рассуждал парторг, Смелянскому в училище делать нечего, сейчас не до «огонька изобретательства», ребят надо готовить для работы на станках и прессах, чтобы они могли заменить уходящих в армию оружейников. Ему вспомнились размышления Артемова о непрочности брони у заводских рабочих призывного возраста, об этом же говорили в горкоме и военкомате, именно это имел в виду секретарь обкома Портнов, когда настоятельно посоветовал здешнему горсовету немедленно передать помещения недостроенной кондитерской фабрики под ремесленное училище.

— Андрей Антонович, или я не права? — прервала его мысли Марина Храмова.

— Возникнет необходимость — переведем Евгения Казимировича. А пока проблема номер один — стройка, — на ходу ответил он, продолжая с комсоргом и директором училища осматривать знакомые помещения и думая о том, что на ближайшем же заседании парткома надо заслушать товарищей из строительного цеха о доделке училищных зданий.

В девятом часу вечера Леонтьев вернулся к себе в итээровское общежитие, где занимал крохотную комнатку с центральным отоплением. Пока закипал на самодельной электроплитке чайник, он раскрыл библиотечный том Лескова, решив перечесть «Левшу». Этот сказ о тульских мастерах и о стальной блохе был обожаем оружейниками. По праздникам, бывало, сказ читали с клубной сцены или ставили самодеятельные инсценировки.

В дверь постучали. На отклик Леонтьева вошла соседка по общежитию Марина Храмова, одетая в голубое длинноватое платье с белым бантом на груди, похожим на большую пушистую снежинку. Белокурая, в меру напудренная, с чуть подкрашенными тушевым карандашиком бровями и ресницами Марина выглядела, как говорится, эффектно.

«Опасное соседство», — шутливо подумал он, любуясь нарядной и симпатичной девушкой, которой, по его мнению, одинаково были к лицу и шинель с кубанкой, и платье с бантом.

— Извините, Андрей Антонович, за вторжение, но в предновогодний вечер нельзя быть одиноким. Разрешите пригласить вас в нашу комнату для встречи Нового года, — оказала она, улыбаясь и, должно быть, веря в свою неотразимость.

Он ответил:

— В одиночестве мне быть не придется, думаю поехать к инструментальщикам.

— Андрей Антонович, можно — и я с вами? — тут же напросилась она.

Не придумав ничего толкового для отказа и посожалев, что не уехал раньше, он вынужденно согласился взять ее в спутницы.

— Я быстренько переоденусь! — воскликнула она и выскользнула из комнаты.

Через полчаса Леонтьев ехал с Мариной Храмовой на парткомовской легковушке по пустынной расчищенной дороге в сторону города и вспоминал, как год назад в такой же декабрьский, но не столь холодный вечер наряжал с Антошкой елку, решив удивить гостей — Коневых и Ладченко — царским убранством лесной красавицы. Антошка уже понимал, что дядя Павел Тихонович и дядя Николай Иванович не от Деда Мороза принесут ему кульки с конфетами и пряниками, а купят их в магазине, но все равно радовался подаркам…

— Я так и знала — переезд будет закрыт, — проворчала Марина Храмова, оборвав леонтьевские воспоминания.

Остановив машину перед опущенным шлагбаумом, он следил, как, пыхтя и окутываясь густым дымом, паровоз медленно тащил по железнодорожной ветке заиндевелые платформы с рудой на медно-серный завод. Отсюда были видны огромные полыхающие окна заводского плавильного цеха. Ноздри пощипывал острый серный душок.

Миновав открывшийся переезд и не отрывая глаз от дороги, Леонтьев продолжал вспоминать приятные предновогодние хлопоты, походы с Антошкой по магазинам за елочными игрушками и подарками для его, Антошкиных, друзей…

— Андрей Антонович, вы меня совсем не слушаете! — громко и с обидой сказала Марина Храмова.

Не получив ответа даже на эти слова, она отвернулась, варежкой стала протирать замерзшее боковое стекло и смотреть на мелькавшие придорожные глыбы снега.

Марина думала о парторге Леонтьеве. Он удивлял ее: сразу же отослал штатного водителя парткомовской легковушки на грузовик, а сам сел за руль. Ну не чудак ли? Ей было известно, что кое-кто из его друзей (Ладченко и Конев, например) в глаза посмеивались над ним, говоря, что занимает он две должности, а зарплата одна… В мыслях Марина Храмова присоединялась к тем, кто поговаривал так, но не позволяла себе вслух произносить этого.

Андрей Антонович был симпатичен ей. Иногда Марина втайне подумывала о том, что он одинок и, наверное, терзаем своим одиночеством, и потому старалась почаще заходить к нему в партком (благо, у комсорга всегда находилась веская причина для визита), не скупилась на улыбки, не пыталась возражать, если с каким-либо ее предложением парторг не соглашался. Наоборот, она, улыбаясь, всегда не забывала сказать: спасибо, мол, не знаю, что бы я делала без вас, Андрей Антонович… Не обижаясь на его непонятливость и на то, что он почему-то не замечает ее женских уловок и хитростей, она размышляла: «Мне — двадцать три, ему — тридцать два, одними и теми же цифрами определяется его и мой возраст…» В этом цифровом совпадении ей виделось какое-то смутное предзнаменование.

Марина Храмова рассуждала и по-иному: парторг Леонтьев авторитетен и на заводе, и в горкоме. Стоит ему лишь замолвить словечко Алевтине Григорьевне Мартынюк, и она, Марина Храмова, может взлететь, занять кабинет секретаря горкома комсомола…

О Смелянском она думала по-другому: Женя холост, одинок, относится он к разряду тех талантливых, но непрактичных мужчин, которые сами не в состоянии достичь значимых успехов без предприимчивой спутницы жизни. И ничего зазорного Марина не видела в том, что одновременно ей нравились двое — Леонтьев и Смелянский. Такое с ней бывало и в старших классах школы, и в учительском институте. Она, бывало, испытывала некую приятную девичью гордость, когда поклонники из-за нее ссорились между собой, а то и награждали друг друга тумаками. Прослышав о таких «дуэлях», она как бы даже возвышалась в собственных глазах и привыкала всерьез думать о своей неотразимости…

Леонтьев остановил машину у проходной инструментального цеха, и тут же из будки вышел в тулупе, вооруженный винтовкой вахтер дядя Вася.

— С наступающим, Андрей Антонович! — поприветствовал он гостя и, разглядев Марину Храмову, громко добавил: — С наступающим, комсомолия!

— Спасибо, дядя Вася, и вас тоже с наступающим! — откликнулся в открытую дверцу Леонтьев. — Отворяй ворота пошире!

— Отворить — не хитрость, а машинешку-то куда? Ко мне в будку бы, дык не въедет… Морозяка-то ого-го какой крутой, по-уральски саданул… Не околеет ли твой транспорт? — беспокоился вахтер, отворяя высокие железные створки ворот.

— Не замерзнет. Антифриз выручит, — сказал ему Леонтьев.

Не успел он во дворе выйти из машины, как услышал голос начальника цеха Ладченко:

— Вот это новогодний подарочек! Андрей Антонович, Марина! — Ладченко пожал им руки, поздравил с наступающим Новым годом. Был он, как всегда, шумлив и весел. — Прошу!

В цехе стоял привычный шум работавших станков, лязг металла, слышались глуховатые удары кузнечного молота, от которых чуть подрагивал цементный, пол.

На стене висел свежий «боевой листок», несколько удививший Леонтьева тем, что, как было написано Зоей Сосновской, в декабре всех инструментальщиков обогнал Григорий Фомич Тюрин. Леонтьев давно знал этого отличного слесаря, о котором в цехе поговаривали: «Гришкины руки впереди головы идут». Он был ворчлив, неуживчив, считал себя чуть ли не пупом земли, на всех смотрел свысока, признавая только одного Никифора Сергеевича Макрушина. Уже переростком Тюрин окончил заводское ремесленное училище, а ремесленников, таких, как Борис Дворников и Виктор Долгих, называл недоучками. Если его просили помочь ребятам, он отмахивался: не мое дело, я работяга, а не учитель… В цехе, бывало, он ни на минуту не задерживался. Работа сделана, смена кончилась и — шабаш. Проси не проси, Тюрин верен себе — уйдет. Когда составляли цеховой список людей для эвакуации, Ладченко, например, и слушать не хотел о включении в тот список Тюрина. Леонтьев было согласился, но Конев резонно заметил, что на новом месте нужны будут не пай-мальчики, а хорошие мастера, каким и был Григорий Тюрин.

Кивнув на «боевой листок», Леонтьев сказал:

— Ты гляди, как зашагал Григорий.

— Это факт, а не реклама, — холодно отозвался Ладченко и пригласил гостей к себе в конторку.

— Погоди, дай нам с Мариной пройтись по цеху, поздравить с праздником товарищей.

— Это лучше сделать в столовой. Мы наметили в двенадцать по местному времени провести общий новогодний ужин. Там всех и поздравим.

Леонтьев согласился.

В конторке Марина Храмова увидела Сосновскую и Смелянского. Они стояли у стола, любуясь творением рук своих, — красочной, с рисунками и стихами, стенной газетой.

— Ну, Зоя, докладывай начальству, как процветает наша стенная печать, — сказал не без шутки Ладченко.

Зоя Сосновская поздоровалась, поздравила гостей с наступающим праздником, выслушала их поздравления и сказала, что газету можно повесить в столовой.

— Действуй! — согласился Ладченко.

Зоя Сосновская и вызвавшийся помочь ей Смелянский ушли. В окно Марина увидела, как они остановились, высокий Женя Смелянский наклонился и что-то сказал Зое, та рассмеялась, хлопнула его по спине свернутой в трубку стенной газетой.

Марину Храмову душила ревнивая злость. Не вмешиваясь, она рассеянно слушала разговор парторга с начальником цеха, и их обоюдное беспокойство о том, что инструментальщикам не хватает высокосортной стали для работы, казалось ей никчемным. Она думала о себе и Жене Смелянском, который не обрадовался ее приезду, не подбежал с поздравлением, как бы даже не заметил ее. Он только днем позвонил ей в комитет комсомола из этой вот цеховой конторки, где стоял телефон, и, наверное, в присутствии Сосновской промямлил: «С Новым годом, с новым счастьем…» и никуда не пригласил, не напросился к ней в гости, а мог бы, мог!


После недолгого новогоднего ужина Зоя Сосновская, заслонясь рукавицами от холоднющего ветра, спешила к себе в барак. На ходу она сочиняла письмо Пете. Первое в новом году!

Ее хорошее настроение не было испорчено даже сердитым замечанием комсорга Храмовой. Та, увидев, как инструментальщики читали стенную газету и смеялись, стала говорить, что газета несерьезная, что сейчас, когда полыхает Великая Отечественная война, печать должна быть суровой, призывающей к напряжению всех сил для победы над лютым врагом.

— А у тебя стишки да шуточки! — попрекала она.

Зоя помалкивала, помня науку Ладченко, говорившего, что начальство есть начальство и что не нужно спешить с возражениями… Зоя про себя посмеивалась над этими его словами, потому что сам Николай Иванович не очень-то признавал свою же науку и был горазд на возражения любому начальству. Ей-то все известно!

Марина Храмова сделала и другое замечание: некоторые комсомольцы оторваны от коллектива цеха.

— Где Дворников? Где Долгих? — вопрошала она.

— Спят, — ответила Зоя, не пускаясь в объяснения, что Николай Иванович приказал ребятам отдыхать после смены и не разрешил им оставаться в цехе до полуночи.

Первый новогодний день был рабочим (эх, теперь все дни считались рабочими — ни праздников, ни выходных), и в обеденный перерыв Зоя, как всегда, пошла на почту, а оттуда она чуть ли не бегом спешила в цех порадовать Женю Смелянского письмом от Люси.

Смелянский, Конев и Тюрин стояли у ванны для закаливания металла. Конев держал в руках карманные часы и следил за секундной стрелкой.

— Пора, — скомандовал он.

Тюрин будто бы не расслышал команды. Он медлил, как бы даже равнодушно поглядывал на расплавленный в ванне свинец, в котором был утоплен резец с новой, придуманной инженером Смелянским напайкой.

— Пора, — повторил Конев.

— Верьте Гришкиному чутью, — сказал подошедший Макрушин. — У него на закалку свой нюх…

Все это было понятно Зое. Знала она, что Женя Смелянский всегда что-нибудь да придумает, а если надо было «придумку» закалить, звали Тюрина — лучшего термиста.

— Женя, тебе письмо от Люси, — шепотком сказала Зоя, дернув его за рукав спецовки, и поразилась: он даже не взглянул на конверт. — Женя, ты что, не слышишь?

— Погоди, — отмахнулся он.

— Ненормальный, — ругнулась она и, возмущенная, отправилась к себе в конторку. Вскоре туда же ворвался и Смелянский.

— Давай письмо! — крикнул он и, взяв конверт, забыв поблагодарить, вышел.

В окно Зоя видела, как Женя остановился, распечатал конверт и стоя стал читать письмо. Она радовалась: вот и Люся нашлась… Ей хотелось подбежать к нему, поздравить, но он сам вернулся в конторку — грустный и задумчивый. Женя вообще не отличался веселостью, был он чаще всего серьезным, занятым какими-то своими мыслями, и если Зоя иногда интересовалась — о чем грустишь, мол, и о чем размышляешь, он шутя, отвечал, что обеспокоен проблемой несовершенства человеческого бытия.

— Ты со мной разговариваешь как с маленькой, — сердилась она.

— А ты и есть для меня — маленькая, — говорил он.

Зое обидеться бы, но она привыкла относиться к Жене Смелянскому так же, как Люся к своему старшему брату — известному в Туле журналисту. Люся рассказывала, что всегда откровенна с братом, всегда прислушивается к его советам, на факультет иностранных языков, например, поступила по его настоянию. Зоя тоже была по-сестрински откровенна с Женей Смелянским, она ему первому рассказала о лейтенанте Статкевиче, и он очень серьезно сказал ей, что только натуры цельные признают любовь с первого взгляда и на всю жизнь остаются верны этой любви. Зоя сейчас подумала о том, что и о Жениных словах, и о лейтенанте она сегодня же напишет Люсе, конечно же, приславшей свой адрес.

— Если хочешь, можешь прочесть письмо Люси, — с непонятной печалью предложил он и, помолчав, добавил со вздохом: — Она пишет и о тебе.

Люсино письмо было большое — четыре тетрадных листа. Писала она «милому, милому Женечке», что судьба подарила ей «целый вагон свободного времени», что до того момента, когда «взревут пропеллеры», она может всласть наговориться с ним на чистых листах бумаги. «Люблю тебя единственного, люблю тебя…» Зоя торопливо перевернула тетрадный листок, стесняясь дочитывать строки о чужой, о Люсиной любви. «К сожалению, Женя, мне приказано покинуть нашу зимнюю, нашу прекрасную даже в суровости своей Москву. Еще к большему сожалению, я не могу тебе сообщить свой адрес, у меня его просто-напросто не будет… А ты все-таки пиши мне, любимый, пиши, а письма передавай малышке Зое, попроси, чтобы она хранила их, а потом, когда все будет по-другому, по-хорошему, она передаст их мне…»

Зоя расплакалась, не в силах дальше читать Люсино письмо.

— Ты не плачь, Зоя, — сказал Смелянский. Он обнял ее, прижал к груди. — Ты верь: будет по-другому, по-хорошему. Обязательно будет.


С давних пор Савелий Грошев привык рано просыпаться. Бывало, до дневной смены еще полтора-два часа, а он уже побрит, умыт, причесан. А сегодня, всем нутром чувствуя, что на невидимых в темноте часах-ходиках стрелки показывают утро, он никак не мог открыть глаза, отряхнуться от непонятно-тяжелого полусна. Почему-то познабливало, голова будто пристыла к мокрой подушке.

В дверь стучали. Послышался голос Макрушина:

— Савелий, Степанида, вы что там, ай, угорели?

Грошев с трудом поднялся, зажег свет, громыхнул дверной задвижкой, отбросил крючок, впустил раннего гостя.

— Ты что это? Вот-вот на работу, а у тебя, гляжу, света нет.

Грошев глянул на тикающие ходики, виновато сказал:

— И правда — проспал… Должно, от того, что Степанида ночью уезжала, сон перебила…

— Опять поехала?

— У Арины последний курс, помочь ей там некому.

— Выходит, к лету будем иметь своего доктора. Это хорошо… Я гляжу — задвижка у тебя новая на дверях. К чему бы?

Грошев смущенно отмахнулся.

— Жена приказала. Страшно, говорит, когда я в ночной смене.

— Ты вот что, ты брейся, мойся и ко мне. Чай у меня готов, а ты пока согреешь и некогда чаевничать, — сказал Макрушин.

Грошев согласился. Через четверть часа, прихватив остатки сала и колбасы, привезенных Степанидой из областного города, он сидел за столом в знакомой барачной комнатенке, где проживали Макрушин и Мальцев. Мальцева дома уже не было, тот работал теперь в ремесленном училище, рано уезжал с поездом, чтобы, по его словам, помогать директору Артемову подталкивать да поругивать строителей.

— Я гляжу — подкармливает тебя женушка, — посмеивался Макрушин, с удовольствием разрезая сало на мелкие кусочки. — Оборотиста она у тебя, Степанида-то.

— Так-сяк выкручиваемся, — с неловкостью отозвался Грошев, понимая, что сало и колбаса — превеликое лакомство для Никифора Сергеевича. Сразу же, когда Степанида впервые привезла домой яства, он хотел было часть вкусных гостинцев отнести Макрушину и Мальцеву, но она остановила его словами: «Ты что, дурак или сроду так? Для тебя и для себя привезла». Он тогда сник, промолчал, и все, что было где-то и как-то раздобыто ею и на стол выложено, показалось ему ненужным.

Вообще-то никаких подозрений не вызывали у него мотания Степаниды в город и ее задержки там. Задержалась у дочери и понятно почему: Арина пообносилась, а значит, надо было кое-что пошить-перешить или купить… Кто поможет дочери, как не мать, как не родители?

— Я гляжу, Савелий, и гундосишь ты, и глаза у тебя поопухли да покраснели. Уж не хвораешь ли? — забеспокоился Макрушин.

— Да нет, не выспался, вот и все тут, — приврал Грошев, чувствуя себя совершенно разбитым, как будто не провалялся ночь в постели, а таскал пятипудовые мешки на плечах. Не привыкший поддаваться всяким хворям, он думал, что стоит лишь оказаться в цехе, как боли отлипнут, забудутся. Ему было приятно пить горячий жидковатый чай, а есть не хотелось. Но чтобы Никифор Сергеевич не заметил этого, он без всякой охоты жевал хлеб, сало, колбасу, казавшиеся ему горьковатыми.

Когда пришли в цех, Ладченко, едва только взглянув на Грошева и ответив на приветствие, сказал:

— Пойдем-ка, Савелий Михеевич, в конторку.

Грошев пошел за ним в отгороженный закуток, решив, что начальство опять поручит изготовить что-либо срочное, как это часто бывало.

— Ну-ка, Зоя, достань из аптечки градусник и поставь ему, — распорядился Ладченко, кивнув на Грошева.

— Ну, зачем же, Николай Иванович, никакой у меня температуры нет, совсем я здоровый, — промямлил Грошев. Потом он сидел с градусником под мышкой, стараясь не прижимать его к телу: авось не нагреется.

Тем временем Ладченко взял телефонную трубку, и по его разговору Грошев понял: Николай Иванович звонит в инструментальный отдел, предупреждая тамошних товарищей, что цеху опять не хватает заготовок и металла, грозясь дойти до парткома и директора, если в инструментальном отделе будут «ворон ловить» и «завтраками» угощать.

— Хорошо. Продолжим разговор у Кузьмина и Леонтьева! — Ладченко положил трубку, взглянул на Грошева, как бы недоумевая: а этот что здесь делает, почему сидит, если другие работают. — Ну-ка, Зоя, посмотри, не расплавился ли у него градусник.

Грошев с опаской протянул ей термометр.

— Тридцать восемь и две, — доложила она.

— Вот видишь, болен! — почти крикнул с досадой Ладченко.

Грошев опустил голову, чувствуя себя не столько больным, как виноватым.

— Мотай домой и в постель. Зоя, позвони в поликлинику, врача вызови на дом к Грошеву. Кто будет спрашивать, я в заводоуправлении.

Проводив начальника цеха, Зоя сказала:

— Савелий Михеевич, слышали? Идите домой.

— Домой… А что там дома? Сиди один как волк… Послушай, Зоя, тридцать восемь, это разве много? У тебя там в аптечке, должно, порошки от температуры есть, выпью — и все тут… Поищи лекарство, — попросил Грошев.

— Я не знаю, какие лекарства от чего, — попыталась отказать она, но Грошев стоял на своем.

— Да кому ж неизвестно, что от жара аспирин или кальцекс пьют. — Говоря это, Грошев заглянул в ящик-аптечку. — Да вот он, кальцекс-то, в стеклянной трубочке.

Вошел Макрушин.

— Никифор Сергеевич, скажите хоть вы ему, — заговорила она, указывая на Грошева. — Николай Иванович приказал ему домой уходить и врача ждать. Температура у Савелия Михеевича.

— Подумаешь, температура, — проворчал Грошев. Он высыпал на ладонь таблетки. — Вот приму лекарство и температуру по боку.

— Не дурил бы ты, Савелий, — с ласковой суровостью сказал Макрушин. — Приказано домой — значит иди.

— А ты ушел бы? — спросил, начиная злиться, Грошев. — У тебя на прошлой неделе зуб прихватило, ты разве ушел?

— Эк, сравнил — зуб и температуру…

— Некогда отлеживаться, — Грошев зашвырнул в рот все четыре таблетки, вышел и направился к баку с питьевой водой.

— Ну вот, никакой дисциплины… А что я скажу Николаю Ивановичу? Он же спросит, — пожаловалась раздосадованная Зоя.

— Ладно, дочка, не переживай, не твоя вина, — успокаивал ее Макрушин. — Мы вечерком по-своему полечим негодника Савелия. — Он подсел к столу, спросил осторожно: — Тебе давно было письмо от Пети?

— Ой, Никифор Сергеевич, в новом году не получила ни одного письма, даже не знаю, что думать, — ответила она.

— Я вчерась получил… Ранен Петя.

— Ранен? Опять в госпитале?! — вскрикнула Зоя.

— С дороги письмо. Пишет — на санитарном поезде везут куда-то, пишет — адрес потом пришлю… Про свое ранение словечком не обмолвился… Ну, да ладно, будем надеяться на лучшее, — Никифор Сергеевич хотел еще что-то сказать, но махнул рукой и вышел.

Зоя наедине всплакнула, посожалела, что вчера не смогла пойти на почту, иначе раньше узнала бы о Петином несчастье. Вчера ее вызвала Марина Храмова официальной телефонограммой на совещание секретарей цеховых комсомольских организаций, и Зоя попросила Бориса Дворникова сбегать в обеденный перерыв за письмами и газетами, потому-то не через ее руки прошло Петино письмо дяде Никифору Сергеевичу. Возможно, сегодня или завтра придет и ей весточка, и Петя напишет о своем ранении. Он был правдив с ней, писал обо всем, что с ним случалось на фронте. Так она думала прежде, но сейчас, припоминая его чуть ли не наизусть выученные письма, она задумалась: а что же с ним случалось? И по письмам выходило — да ничего особенного… Он писал о совсем-совсем нестрашной войне — о красавицах елях, окутанных снегом, о чудесных кострах на лесных полянах, о белом пушистом зайчишке, что, испугавшись, кинулся было в немецкую сторону, а потом раздумал, вернулся назад, и никто из наших не обидел косого… Еще он писал, что в прекрасный зимний пейзаж хорошо и вполне заслуженно вписываются такие картины, как брошенная немецкая техника, разгромленные обозы, длинные колонны военнопленных, одетых в жиденькие шинелишки, а то и в тряпье невообразимое… Наши бойцы — в полушубках, валенках, в меховых шапках-ушанках и рукавицах — посмеиваются над фашистской солдатней, коченеющей на крутой русской стуже… Намеревалась та солдатня, как талдычил их «фюрер», дойти за одно лето аж до Урала. Но дудки, не вышло и не выйдет!

Зое вспомнилось, что жених Фроси Грицай Миша Рукавицын присылал веселые письма о лыжных прогулках по тылам врага — и погиб; Петя писал о елях, кострах и зайчишке и — ранен. И выходит, что тот и другой, по словам Фроси, сочиняли, писали не о том, что с ними случалось на страшном фронте. «Зачем они лукавили в письмах?» — удивлялась она. И вдруг где-то внутри раздался насмешливый голосок: «А ты, Сосновская, разве не лукавила в письмах на фронт? Почему не написала Пете, что «проела» свое лучшее платье, пошла с Ольгой Вандышевой на рынок и обменяла его на два стакана гречневой крупы и кусок мыла, а теперь опять заглядываешь в свой чемоданчик да примеряешься, что бы еще отнести на рынок. Не написала, скрыла. Почему? Для какой цели? А вспомни свое новогоднее письмо на фронт? Ты описывала веселый праздничный ужин в столовой, но о том, что поужинали перловой кашей да выпили по стакану крепкого сладкого чая, умолчала. Почему?..»


В этот же день Марина Храмова приехала с попутной машиной в инструментальный цех и увидела Женю Смелянского за неожиданной работой: тот сбрасывал с крыши снег, «Ничего себе, оч-чень интеллектуальным дельцем занят инженер», — оскорбилась она за него и крикнула:

— Слезай, высокообразованный снегоочиститель!

— Можно сделать перекур! — отозвался он и, оставив на крыше лопату, спустился по лестнице наземь, подошел к ней. — Здравствуй, Марина. Рад видеть тебя в добром здравии и, как всегда, красивой.

Она заулыбалась, сняла варежку, протянула ему руку.

— По своей охоте или по принуждению снег швырял?

— Зоя приказала. Выполнял комсомольское поручение.

Не поняв шутки, Марина Храмова проворчала:

— Выговор ей вкачу за такое поручение. Это же профанация, это же непонимание смысла комсомольской работы.

— Ну, ты как с трибуны чешешь… Пошутил я. Сам вызвался.

— Не инженерским делом занимаешься, Женя.

— Ошибаешься. Там, — кивнул он на крышу, — я обдумывал геометрию нового резца.

— Эх, Женя, думается мне, что не здесь, не в инструментальном цехе твое место. У тебя талант, конструкторское бюро — вот где ты нужен, — убежденно сказала она, веря, что Евгений Смелянский далеко пойдет. Конечно, думала она, приличного начальника из него не выйдет: характер не тот, но конструктором он может стать видным. Всем известно, что конструкторы из оружейников ходят в чести и славе, орденами их награждают, почетные звания им присваивают. Именно таким она видела в будущем Евгения Смелянского, а рядом с ним ставила себя — хранительницу их домашнего очага.

— Я краем уха слышала от Ладченко о рабочем Грошеве, который с температурой вышел на работу. Это же подвиг! — продолжала Марина Храмова, сменив тему разговора и решив, что если Женя Смелянский не высказал возражений относительно конструкторского бюро, значит, зернышки, что еще раньше брошены ею, прорастают!

Смелянский хмуро ответил:

— Работает Грошев… А ты знаешь, как называет его поступок Зоя? Дуростью.

Марина Храмова усмехнулась.

— От Сосновской другого не жди, бескрылая она… Я уж подумываю о том, что не может она быть молодежным вожаком, заменить ее надо.

— А ты поговори об этом с нашими ребятами. Они души в ней не чают.

Это было слишком! От его слов Марина Храмова готова была взорваться, но, умея сдерживать себя, сказала:

— К мнению ребят я всегда прислушиваюсь…

Загрузка...